Следующий год Андрей прожил в лихорадке, охватившей его в ту минуту, когда откровенно и беззастенчиво бросила она свое короткое «Ну!».
Он был все еще пьян от страсти, потому что ни одна женщина доселе не дарила ему такого наслаждения, впрочем, женщин в его жизни было не так уж много.
Что же касаемо любви или даже влюбленности — теперь, по прошествии года, Андрей не мог сказать ничего определенного. Дарья сама вытравила из его сознания мысли, которые, конечно же, рождались в пылу страсти, но были импульсивны, сумбурны, требовали словесной пищи, питающей чувства более близости телесной. Ибо только долгие, осторожные и трепетные беседы могут обратить бессвязный любовный лепет в гармоничные формы высоких истин, которые после радостно приемлет сознание.
Дарья разговоров о любви не выносила.
Случись ему завести речь о своих чувствах или удариться в романтические воспоминания, которые долго удерживали его в плену странных ассоциаций, обрывала немедленно. И сразу же становилась злой, колючей, старалась обидеть, сказав что-нибудь особенно гадкое, на что была мастерица.
Однажды, после очередной семейной истерики, которые ему систематически закатывали теперь родители, объединившиеся с женой в тупом, почти что классовом неприятии его теперешнего образа жизни, да и вообще его, теперешнего, Андрей, в который уже раз хлопнув дверью, поздно ночью приехал к Дарье.
В темноте спальни он долго наблюдал за мерцающей точкой ее сигареты, говоря о чем-то отвлеченном, и неожиданно предложил:
— Выходи за меня замуж!
Она засмеялась, правда, не зло, а отсмеявшись, сказала неожиданно ласково:
— Смешной дурачок!
— Почему? — искренне удивился он, неожиданно поймав себя на том, что всего лишь удивлен, а не обижен ее реакцией.
— Потому что одним махом хочешь загубить сразу две карьеры: мою и свою.
— Да брось ты, не те сейчас времена!..
— Времена всегда те, — назидательна произнесла она, моментально преображаясь в строгую начальницу. — Теперь, конечно, не казнят публично и вообще делают вид, что времена действительно не те. Но все берут на заметку, можешь мне поверить!
— А как же наши с тобой отношения?
— О, вот на это действительно всем плевать. Но это ведь всегда так и было: спи с кем хочешь, если, конечно, никто не побежит жаловаться или не станет писать анонимки. Короче, анкета должна оставаться чистой. А остальное — никого не волнует.
С той памятной ночи Андрей больше не заводил разговоров о любви, но не потому вовсе, что сознательно решил этого не делать — просто тема как-то сама собой вдруг исчерпала себя и он не испытывал более потребности в задушевных разговорах.
Зато о работе Дарья говорила всегда охотно.
И могла немедленно после того, как они размыкали исступленные объятия, а сердца еще бешено колотились, не успев поймать положенный ритм, неожиданно спросить о том, как прошло совещание в горкоме.
В конце концов Андрей втянулся в эти разговоры и даже полюбил их, потому что, сбросив маску начальственной сдержанности, она рассказывала много интересных вещей, посвящая его в тонкости аппаратных интриг и жестокие правила беззвучных схваток, ведущихся — это было главной их особенностью — под коврами, устилающими высокие кабинеты.
Благодаря ее рассказам, а более того, неожиданно сладкому чувству принадлежности к касте избранных, которым они всегда были окрашены, он полюбил уродливое номенклатурное Зазеркалье и вслед за Дарьей начал им дорожить, уже не мысля жизни вне его опрокинутого пространства.
Тогда же он впервые взял в руки теннисную ракетку, сначала просто потому, что возможность играть была одной из немногих доступных ему привилегий и грех был ею не воспользоваться, позже — по-настоящему втянувшись и полюбив игру.
На работе они, не слишком, однако, в том усердствуя, демонстрировали исключительно служебные отношения, но если вдуматься, любовная связь никоим образом на работе и не сказывалась.
Дарья систематически распекала его наравне со всеми, хотя порой вынуждена была признать, что с работой заведующий организационным отделом справляется неплохо: его все чаще отмечали в горкоме комсомола и в райкоме партии, она же, напротив, на похвалы была удивительно скупа.
Однако задумываться об этом Андрей начал только на третьем году работы.
Ему исполнилось двадцать восемь лет — наступил возраст, критический для комсомольского работника его ранга. Можно было, конечно, повторить судьбу предшественника и, дотянув до тридцати, целиком довериться заботливым партийным рукам.
Однако на дворе стоял год 1989-й, дули ветры перемен. Под их свежими порывами желание идти работать на партию улетучивалось.
Обеспечить себе еще пять-шесть лет любезной сердцу комсомольской жизни можно было, избравшись секретарем райкома, вторым или даже третьим, не суть важно — для секретаря планку возрастного ценза поднимали до тридцати пяти лет. Но и второй, и третий секретари в их райкоме сидели прочно, были еще относительно молоды и не собирались расставаться с комсомолом. Сдвинуть их с места могло только повышение, но оно имело шансы состояться только в том случае, если свой пост покинет Дарья.
Впервые построив эту цепочку, Андрей похолодел.
Заговорить с Дарьей о дальнейших ее перспективах, весьма туманных, насколько он понимал, было безумством, равным которому могло стать разве что погружение головы в пасть недрессированного бенгальского тигра.
Вероятно, он медлил бы и дальше, оттягивая минуту принятия одного из двух неизбежных решений: искать для себя другое поприще или вступать в одну из тех самых подковерных схваток, о которых так занимательно рассказывала Дарья, за право продолжить карьеру в комсомоле.
Но тут сама судьба решила протянуть ему руку помощи.
Вестником своим она неожиданно избрала человека, которого Андрей с первых дней работы в райкоме откровенно боялся. Впрочем, в первые дни он боялся едва ли не всех обитателей начальственных кабинетов, однако со временем страх рассеялся, уступив место целой гамме чувств, которые распределялись между руководящими товарищами сообразно тому, чего каждый из них заслуживал: от презрения до искреннего почитания.
И только один человек сохранил первоначальное отношение к себе неизменным.
Его Андрей боялся до дрожи в коленках и противной сухости во рту.
В его присутствии всегда терялся, пугал мысли, рассыпал приготовленный заранее четкий строй слов и начинал что-то косноязычно лопотать, получая взамен только тусклый взгляд светлых, почти белых глаз, от которого впадал в полный ступор. Справедливости ради следует сказать, что в своем страхе Андрей был не одинок. И тот, кто действовал на него как удав на кролика, был пугалом для всех, включая Дарью, которая однажды на вопрос «Что же он за человек такой жуткий?» ответила в суеверном, мистическом тоне, которого Андрей никогда прежде не замечал:
— Да он и не человек вовсе, разве ты не видишь?
Но кем бы ни был на самом деле этот монстр, в обыденной жизни он звался Валентином Валентиновичем Потемкиным и был едва ли не коллегой Андрея, возглавляя орготдел райкома партии.
Внешностью Потемкин обладал самой заурядной, но в пыльных складках этой заурядности таился ужас, крысиный оскал которого являлся каждому, кто имел несчастье оказаться рядом.
Собственно, на большую крысу Валентин Валентинович более всего и походил.
Был он весь какой-то серый, от тонких волос на голове и нездоровой кожи бесстрастного лица до одинаковых неприметных костюмов неизменного серого цвета.
Даже галстуки он носил исключительно серые.
Возможно, что именно множество оттенков серого цвета создавало еще один странный оптический эффект, придающий заворгу совсем уж противоестественное сходство с крысой, а возможно, дело заключалось в чем-то другом, что было и вовсе не доступно человеческому пониманию, но на вид был Потемкин как-то отвратительно мягок и вроде даже слегка бархатист. Будто и впрямь выступала поверх кожи крысиная шкурка.
Голос у человека-крысы был под стать внешности: бесцветный, шелестящий, как крылья большой серой бабочки, влетевшей ночью в окно и бесконечно блуждающей вдоль оконного стекла в поисках выхода. Этим голосом, который никогда не окрашивался интонацией, потому, надо полагать, что нельзя было нарушить абсолютно серой гаммы его звучания, с иезуитской вежливостью Потемкин произносил самые страшные слова, которые только могли в ту пору прозвучать в стенах райкома партии.
— Полагаю, — шелестел он во время рассмотрения очередного персонального дела, изложив перед этим скрупулезно составленный перечень грехов подсудимого, находить которые в самом туманном или, напротив, блистательном прошлом Потемкин умел виртуозно, — партия не может допустить пребывания в своих рядах этого господина.
И все спешили с ним согласиться, дружно голосуя за исключение.
Однажды утром, небрежно подхватив двумя пальцами трубку звонившего телефона, Андрей в очередной раз обомлел, заслышав звуки тихого голоса.
Как всегда подчеркнуто вежливо, Потемкин приглашал его зайти, желательно прямо сейчас.
На ватных ногах Андрей переступил порог страшного кабинета уже через пять минут после звонка, хотя ему казалось, что дорога в райком партии отняла добрую половину жизни.
Потемкин, однако, явно и необъяснимо демонстрировал сегодня свое расположение: он встал навстречу Андрею и, выйдя из-за своего массивного стола, неожиданно занял одно из двух мест за маленьким приставным столиком, предназначенным для посетителей, устроившись, таким образом, напротив Андрея и очень близко к нему. Это была честь, которой удостаивались немногие, и первая странность в поведении Крысы.
Вторая заключалась в том, что впервые за годы их общения он обратился к Андрею по имени и на ты, что было максимальным проявлением симпатии, на которое хозяин кабинета был способен.
— Сколько тебе лет, Андрей? — вкрадчиво поинтересовался заворг, хотя Андрей ни минуты не сомневался, что накануне разговора тот внимательнейшим образом перечитал его личное дело.
— Двадцать восемь, Валентин Валентинович.
По серым губам пробежало подобие бледной улыбки.
— Ты ведь, наверное, думаешь, что это много?
— Я не… знаю. Вернее… да, Валентин Валентинович, много. — Он опять не мог связать двух слов в предложении, но Потемкин этого вроде не заметил, продолжая в мягком, почти дружеском тоне:
— Много, Андрей. А с другой стороны, чертовски мало… Мне бы твои двадцать восемь… Ну ладно. Не догадываешься, зачем я тебя позвал?
— Нет… Не совсем, то есть… не догадываюсь. Нет.
— Напрасно. Ты, как и я, — заворг, должен знать, что главное наше дело — подбор кадров, которые, как известно… Далее по тексту. Ну что, и теперь не догадываешься?
— Догадываюсь. — Андрей вдруг нашел в себе силы ответить четко и односложно, и с этой минуты словно что-то перевернулось в нем: он больше не боялся Крысу или почти не боялся, потому что действительно догадался, зачем вызван.
Догадка была сумасшедшей или по крайней мере безумно дерзкой.
Но похоже, сама судьба поспешила послать знак, подтверждающий ее справедливость, потому что в следующую минуту произошло небывалое: Потемкин негромко, но явственно рассмеялся и, перегнувшись через столик, слабо хлопнул Андрея по плечу вялой бледно-серой рукой:
— Молодец, старик! Вижу, что мы столкуемся!
Андрей провел в кабинете Крысы более двух часов, и весть об этом, конечно же, немедленно разнеслась по кабинетам обоих райкомов, вызвав шквал пересудов, которые не сразу и не безоговорочно, но все же слились в итоге в единое мнение.
Конечно, в это трудно было поверить, но, по существу, это было единственным более или менее правдоподобным объяснением феномена, происходящего у всех на глазах.
Рабочий день был в разгаре, но в райкоме комсомола царила такая тишина, словно все сотрудники, заблудившись во времени, «ушли на фронт».
Дарья Дмитриевна закрылась в кабинете и на телефонные звонки не отвечала.
Она встретила Андрея внешне спокойно, но отдающая в синеву бледность неживым пугающим налетом легла на лицо, а глаза обметали густые синие тени, словно Дарья вдруг решила проделать с собой то, чего не допускала никогда: ярко, неумело накраситься.
— Ну? — Звук был тот же, но ничего даже отдаленно напоминающего бесстыдный вопрос, ровно три года назад брошенный ему в лицо, как дуэльная перчатка, в нем не было.
— Мне предложили баллотироваться на пост первого секретаря.
— И? — Дарья любила отрывистые вопросы-междометия. Они, как правило, обескураживали собеседника, кинжальной резкостью сразу же выбивая из седла. Но сейчас все было наоборот: короткие звуки только подчеркивали внезапно проступившую слабость. Похоже было, что у нее просто не хватает сил произнести целое слово.
— Я согласился.
— Вот как?
— Послушай, Дашка. — Он впервые назвал ее Дашкой в стенах кабинета, и она встрепенулась было, ринулась разнести наглеца в пух и прах, но тут же осеклась, споткнувшись о собственное бессилие, теперь уже совершенно очевидное. А он продолжал: — Ты должна меня понять. Вопрос о твоей отставке — дело решенное, сопротивляться — глупо и бесполезно. Ты уже нажила лишних врагов своим норовом, но сейчас все же есть мнение отправить тебя на учебу в высшую партийную школу. Начнешь буйствовать — откажут и в этом. Куда ты тогда денешься? И главное! Откажись я сегодня, через час Валентин выдал бы десяток других кандидатов…
— Валентин? — тускло переспросила Дарья.
— Ну да, Валентин Валентинович, разумеется… Так вот…
— Хорошо. — Она перебила его тем же ровным голосом, словно болезнь человека-крысы внезапно оказалась заразной и каким-то образом добралась до нее, растворив все оттенки голоса в тусклом сером шелесте. — Хорошо. Можешь не продолжать, потому что то, чему тебя сегодня научил… Валентин, мне известно уже очень давно. Ты даже представить себе не можешь, сколько раз я говорила точно такие же слова разным людям… Так что не трудись. Ты прав. Вернее, он прав… — Она поднялась из-за стола и медленно пошла прочь, сосредоточенно глядя прямо перед собой.
— Даша, можно я приеду к тебе?
— Что?
— Я могу приехать к тебе?
— Приехать? Да, конечно, можешь. А почему бы нет?
Андрей нашел время и силы поехать к ней только спустя десять дней, хотя думал об этом почти ежедневно.
Времени действительно не было, потому что Потемкин задался целью подготовить пленум райкома комсомола в рекордные сроки — за две недели.
Пленуму предстояло освободить Дарью Дмитриевну Чернышеву от должности первого секретаря в связи с направлением на учебу, а Андрея Анатольевича Сазонова на эту же должность избрать, что само по себе было делом получаса, не более.
Остального времени едва-едва хватало Андрею на то, чтобы пройти все необходимые согласования и утверждения в многочисленных инстанциях. Это уже была задача не из легких.
Но Потемкин не привык отменять своих решений, и Андрей вертелся как белка в колесе.
Сил, однако, у него было предостаточно, все эти дни он жил в состоянии лихорадочного подъема, переполненный такой кипучей энергией, что ее вполне хватило бы на организацию еще трех пленумов по меньшей мере.
Для встречи с Дарьей, однако, требовались силы совсем иного рода, чем те, что шли на претворение в жизнь плана Крысы. Они залегали в отдельных пластах души, глубинных, потаенных. И суетная, пьянящая буйным восторгом победившего варвара радость, в которую Андрей погружался немедленно, стоило только на минуту остаться одному, была туда плохим проводником.
Ко всему прочему, он суеверно боялся встречи с Дарьей, пока его кандидатура не будет утверждена в главных инстанциях, от решения которых, а вовсе не от голосования на пленуме, зависела на самом деле дальнейшая судьба. Боялся, что гнетущая сила ее горя спугнет дерзкую молодую подружку-удачу, в преданности которой Андрей был еще не очень уверен, а то и вовсе раздавит ее свинцовой тяжестью.
Он решился только в тот день, когда прошел собеседование в горкоме партии.
Это была последняя, высшая ступень, перешагнув которую можно было не сомневаться в исходе.
Оказалось, что все не так уж страшно и Дарья держится намного лучше, чем представлялось Андрею, когда саднящее чувство собственной вины вдруг начинало слабо царапать душу когтистой лапкой.
В конце концов они даже выпили шампанского, и, охмелев от одного бокала — сказалось нервное напряжение последнего, решающего дня! — он вдруг снова обнаружил в своей душе и нежность, и восторг, и даже прежнюю страсть. Она же просто уступила ему, а потом долго молча курила. И, наблюдая по привычке за яркой точкой сигареты, парящей в густом сумраке спальни, Андрей заснул.
Утро исполнено было неловкости.
Впервые он спешил покинуть ее дои, стремясь быстрее погрузиться в грядущий день, от которого ждал многих радостей и приятных открытий. Их он делал теперь ежедневно, вживаясь, как в новую кожу, в новый свой образ.
И она впервые, провожая его, оставалась дома, и потому не было никакой нужды облачаться в привычный панцирь — строгий деловой костюм, — вставать на высокие тонкие каблуки.
Чужой и не очень приятной незнакомкой показалась новая утренняя Дарья, босая, непричесанная, в халате, небрежно наброшенном на обнаженное тело, отчего сразу стала заметна разница в возрасте, которой никогда не замечал Андрей прежде.
Однако, видимо, именно ей следовало сказать спасибо за то, что когтистая лапка вины нежданно-негаданно угомонилась.
В машине по дороге в райком Андрей еще раз внимательно прислушался к себе: душа была светла и покойна.
Спустя несколько часов заведующая протокольным сектором заглянула в его новый кабинет:
— Подскажи, пожалуйста, номер твоего партийного билета или, если доверяешь, дай мне его на пять минут. Нужно для протокола.
— Зачэм обижаешь, да? Пачэму нэ доверяю, да? — Андрей дурачился, изображая кавказский акцент.
Он потянулся было к сейфу, но тут же вспомнил, что после вчерашнего посещения горкома партии билет остался в кармане пиджака.
Мрачное серое здание на Старой площади партийные вожди облюбовали с незапамятных времен, но и теперь, блюдя верность традиции, сюда пускали только по предъявлении партийного билета.
Небольшой прямоугольник красного картона был возведен коммунистической пропагандой в ранг предмета культового, символического, ставшего фетишем для миллионов людей, которые не считали безумием пожертвовать ради него жизнью или отравить на плаху родную мать, жену и ближайшего друга.
Времена, конечно, менялись, но и тогда, на исходе восемьдесят девятого года, партийный билет оставался в числе главных святынь разваливающейся империи, а его утрата, как и прежде, считалась одним из наиболее страшных преступлений перед партией и сурово каралась.
Впрочем, эти мысли посетили Андрея много позже, когда кошмар пережитого несколько подернулся дымкой времени и к нему начала медленно возвращаться способность размышлять.
Тогда же он в панике метался по кабинету, бесчисленное множество раз переворачивая вверх дном содержимое сейфа, ящиков, шкафов, и, не обнаружив пропажи, снова хватался за пиджак, обшаривая карманы и зачем-то прощупывая подкладку.
Уже несколько раз обыскали машину: вынули сиденья и полностью перетрясли салон.
Уже подняли ковер в кабинете и отодвинули массивный стол, заглянули под шкафы и за деревянные панели.
Всем было понятно, что в стенах райкома партийного билета нет, но Андрей отказывался в это верить, с упорством маньяка открывая ящики и перекладывая с места на место одни и те же предметы.
Потом, совершенно уже обезумев, он устроил обыск дома, с тем же маниакальным тщанием осмотрев, и не по одному разу, каждый его уголок, включая комнату родителей, в которую последние годы даже не заглядывал.
Состояние его на тот момент было уже очень близким к помешательству.
В мозгу бесконечной чередой проплывали картинки-видения: столы, яшики, тумбочки, сейфы и снова столы, ящики… В какой-то момент сознание озаряла ослепительная вспышка: Андрею казалось, что один из ящиков обыскан недостаточно тщательно, а именно в нем под глянцевой папкой или толстой книгой, которую он не только отчетливо видел перед глазами, но и явственно представлял на ощупь, лежит билет.
Бред мутной пеленой затягивал действительность, и откуда ни возьмись являлось вдруг насквозь фальшивое воспоминание, воспроизводящее с дьявольской изощренностью обстоятельства, при которых он именно туда положил сокровище, фатально позабыв об этом.
Андрей вскакивал, намереваясь немедленно возобновить поиски, окрыленный и почти уверенный в успехе.
Тогда подавала голос малая частица сознания, хранящая остатки рассудка. Она твердила все одно и то же, и в минуты просветления Андрей с ужасом почти животным понимал, что она права.
В одну из таких минут он позвонил Дарье.
Стояла уже глубокая ночь, но она сняла трубку тотчас, словно сидела у телефона, ожидая его звонка.
— У меня? Нет. Я бы заметила. После твоего ухода я убирала квартиру. — Известие о беде Андрея было воспринято невозмутимо, без тени сочувствия.
— Но позволь я все-таки приеду! Посмотрим вместе еще раз…
— Конечно, приезжай. Ищи. Но должна предупредить тебя сразу: напрасно потратишь время.
Андрей положил трубку не простившись.
Здоровая часть сознания в этот момент была услышана, и он с потрясающей ясностью понял наконец, что произошло.
Пленум райкома состоялся точно в назначенный срок.
Вопреки ожиданиям многих Дарья Чернышева, которой предстояло в этот день сложить свои полномочия, на нем присутствовала. Немного осунувшаяся, но подтянутая и невозмутимая, как всегда, в неизменном строгом костюме, она сидела в президиуме рядом с заведующим организационным отделом райкома партии Валентином Валентиновичем Потемкиным и, тихо переговариваясь с ним, даже несколько раз чему-то рассмеялась. В своем выступлении он говорил о ней очень тепло, благодарил за годы плодотворной работы, а в конце, совсем уж расчувствовавшись, преподнес огромный букет белых роз и расцеловал. Невысокий кряжистый парень, бывший офицер-пограничник, орденоносец и в прошлом известный спортсмен, только что избранный новым секретарем райкома, наблюдал эту сцену со сдержанной улыбкой.
А спустя еще две недели бюро районного комитета партии рассматривало персональное дело коммуниста Сазонова, утратившего свой партийный билет при невыясненных обстоятельствах.
— Скажите. Сазонов. — прошелестел, обращаясь к нему, маленький серый человек, — а может, вы сознательно решили покинуть ряды партии, поддавшись на провокации всяких крикунов и щелкоперов? И историю с потерей билета просто придумали, побоявшись сказать товарищам правду? У меня отчего-то складывается именно такое мнение. Как-то все путано и невразумительно в ваших объяснениях, на мой взгляд, от начала до конца лживых…
Решение об исключении Сазонова из партии было принято единогласно.