Больше всего на свете Этьен Арти боялся Луны[10]. Страх, абсолютно иррациональный, появился у него, когда он был еще ребенком. Тогда Этьен боялся многих вещей: темноты и насекомых, выстрелов на улице, высоты и запертых дверей. Но, в отличие от прочих детских кошмаров, этот так и не прошел с годами. В глубине души Этьен даже гордился своей селенофобией. Было в ней что-то по-настоящему поэтическое, вычурное и странное, что-то, что раз и навсегда отделяло его от других людей. Но гордость гордостью, да только всякий раз, когда он видел в небе ночное светило, его прошибал холодный пот, а в мышцах появлялась неприятная слабость.
Этьену казалось, что Луна следит за каждым его шагом. Куда бы он ни шел, где бы ни прятался, она следовала за ним по пятам. Стоило поднять голову, и он видел повисший в небе злой глаз – серебристый, белый, голубой, багряно-красный или масляно-желтый. Даже когда Луна пряталась за облаками, он чувствовал ее взгляд.
Разумеется, Этьен знал, что на самом деле Луна – это всего лишь кусок холодного камня, летящий в безвоздушном пространстве за сотни тысяч километров от Земли. Какое ей дело до того, что творится внизу? Но ей было дело, и именно до него. Иначе зачем почти каждую ночь, за исключением новолуний, она пялилась в окно его комнаты?
Карандаш треснул в пальцах и сломался пополам. Выругавшись сквозь зубы, Этьен швырнул его в дальний угол. И только после этого решился взглянуть на лист бумаги, исписанный мелким почерком:
Куклы-каприччо на круглой арене
Пляшут вокруг волшебного ящика,
Под медленным взглядом огромного ока
Тигры и львы ныряют в пламя и исчезают,
Слон, появляясь из афиши, бьет поклоны[11].
Она пройдет по канату, невидима всеми,
Легко и неслышно, как радиоволны,
У нее за спиной заводные собаки…
Этьен прикусил губу, всматриваясь в сбивающиеся строчки. Эта поэма будет называться «Цирк» и станет первой, созданной методом автоматического письма. Этьен не знал, из какой бездны пришли к нему слова. Все, что он делал, – это держал карандаш, превратившись, по сути, в регистрирующий аппарат. Он спал и на ходу записывал свой сон. И сейчас, очнувшись из забытья, завороженно смотрел на причудливые линии, вычерченные подсознанием.
В комнате было холодно. В открытую форточку задувал стылый ветер, пахнущий дождем. Этьен поежился, но закрывать окно не стал. Лучше уж мерзнуть, чем сидеть в темной духоте. Тем более что приблизиться к окну означало шагнуть навстречу Луне, а это было выше его сил. Люди с богатым воображением способны увидеть в лунном диске спрятанный человеческий лик. Этьен же мог различить не меньше тысячи лиц, и каждое ухмылялось, скалилось, корчило рожи… Вот взять бы что-нибудь тяжелое да швырнуть в эту физиономию, чтобы она раз и навсегда убралась с неба! Будь у него чернильница, он бы так и поступил. Но чернильницы не было, да и мать расстроится из-за разбитого стекла. А огорчать эту милую женщину (так он называл ее за глаза) Этьен не хотел. В конце концов, она родила его и вырастила, да и сейчас продолжает заботиться – должно же быть какое-то уважение и с его стороны?
«У нее за спиной заводные собаки…» – перечитал Этьен последнюю строчку будущей поэмы.
Он не думал над тем, что эти слова означают. В стихах важны не столько сами слова, сколько то, чем они порождены, и то, что они порождают. Его друг Филипп прав, любые сочетания слов законны. Слова – это только стекло, сквозь которое бездна глядит на бездну. Ну а его предназначение как поэта – разбить это стекло вдребезги.
Этьен провел ладонью по лбу, вытирая липкий пот. От этих мыслей его слегка лихорадило. Дышалось тяжело, словно в легкие забился мелкий песок: каждый вдох – настоящая пытка. Может, у него началась чахотка? Болезнь безумцев и бездомных? И поэтов, само собой. Он несколько раз кашлянул в кулак и посмотрел на собственные пальцы, боясь и надеясь обнаружить темные капельки крови. Но ничего такого не увидел, даже обиделся немного. Но если ему отказано в такой смерти, никто не помешает ему загнать себя работой. Этьен взял из пенала острый карандаш и новый лист бумаги. Главное сейчас – не вспугнуть вдохновение. Крепко держать свою музу за драный кошачий хвост и не отпускать, а уж дорогу она найдет сама.
Луна подмигнула полупрозрачным веком облаков. Этьен закрыл глаза, лишь бы ее не видеть, и попытался расслабиться:
…У нее за спиной заводные собаки,
В сухих криках вчерашней жести,
Апельсины, конфеты, фанфары, ножи
Толпа рукоплещет и брызжет слюною и кровью,
Все становится серым и плоским…[12]
Некий посторонний звук ворвался в его сон наяву. Тихое шарканье тапок за дверью, а следом за ним – тяжелый печальный вздох. Лишь одно существо в этом доме способно издавать такие звуки.
– Мама! – Этьен отшвырнул карандаш.
Дверь тут же приоткрылась, и в комнату просочилась миниатюрная женщина с бледным морщинистым лицом. Неслышная и незаметная, если б не огромные тапки. Она шла, не отрывая ног от земли, и звук был такой, словно кто-то шуршал старой сухой газетой. Этьен скривился. Проклятье! Как она не понимает, что для настоящего творчества ему нужна тишина? Сколько раз он говорил ей, просил, умолял, скандалил, а ей хоть кол на голове теши!
Мать держала в руках поднос.
– Этьен, мальчик. – Голос сочился приторной заботой. Как горячее молоко с маслом и медом. – Как можно работать в такой темноте? Ты глаза себе испортишь!
Поставив поднос на прикроватную тумбочку, мать зажгла ночник. Комнату тут же залил желтый и липкий свет. Этьена передернуло. На мгновение почудилось, будто ненавистная Луна пробралась к нему в дом. Стоит вдохнуть – и он наглотается ядовитого лунного света.
– Я принесла тебе теплого молока, – сказала мать. – Выпей и ложись спать. Уже поздно.
– Мама! Я же работаю…
– Завтра поработаешь, – отрезала мать, хотя в голосе и продолжал звучать мед. – Никуда твоя работа не убежит.
Этьен наградил ее тоскливым взором. Не убежит? Да она уже почти сбежала, вон – машет хвостом на прощание. Мать, скрестив руки на груди, требовательно посмотрела на сына. Можно даже не сомневаться, что она никуда не уйдет, пока он не выпьет это проклятое молоко и не заберется в эту проклятую постель. Хорошо хоть, она перестала петь ему колыбельные перед сном, но бог свидетель, каких трудов стоило отучить ее от этой привычки.
Порой Этьен задумывался, насколько бы было легче, если б он жил один. Он мог бы ложиться спать когда вздумается, а мог бы вообще не ложиться, никакого теплого молока и никакого домашнего печенья. Он бы держал в ящике стола бутылку самого крепкого бренди и пил бы его прямо из горлышка… И писал бы, писал, пил и снова писал, пока не сгорел бы дотла от цирроза, или какие там еще бывают болезни у поэтов. Но Этьен прекрасно понимал, что это глупые и неосуществимые мечты. Он не мог бросить мать – после всего, что она пережила во время Революции, это было бы слишком жестоко.
Революция мало кого обошла стороной, но порой Этьену казалось, будто его семью она выделила как-то особенно и хорошенько потопталась по ней кроваво-красными башмаками. Его отец, три сестры и брат – все сейчас покоились на кладбище Святой Жозефины. Отца застрелили, одна сестра удавилась, после того как ее изнасиловали взбунтовавшиеся солдаты, другую утопили, младшие дети умерли от воспаления легких… Сам Этьен пережил то время каким-то чудом – и то лишь потому, что был слишком мал. А вот мать, как он подозревал, немного тронулась умом. Впрочем, винить ее в этом он не мог. Как не мог сказать ей, что ненавидит теплое молоко.
Этьен взял с подноса стакан и сделал большой глоток. Поморщился от сладковатого вкуса и сделал еще один. Мать ласково улыбнулась и потрепала его мягкие волосы.
– А теперь…
Договорить она не успела. С первого этажа донесся настойчивый звонок. Мать тут же выпрямилась, и без того бледное лицо стало еще бледнее, уподобившись цветом недопитому молоку.
– Кто-то пришел, – сказал Этьен, приподнимаясь со стула.
– Сиди! – сказала мать так грубо, что он рухнул обратно. – Я сама открою.
Тем не менее она не сдвинулась с места, так и стояла, дергая нитки из рукава платья. Звонок продолжал надрываться – кто бы ни заявился к ним посреди ночи, упорства ему было не занимать.
– Может, соседи? – предположил Этьен. – Вдруг у них что-то случилось?
Мать встрепенулась.
– Да, конечно, соседи. – Этьен боялся даже представить, какие демоны роились у нее в голове.
Шаркая тапками, мать побрела к двери. Не успела она переступить порог, как Этьен рывком выдвинул ящик стола, заваленный бумагами, огрызками карандашей, перочинными ножами и прочими инструментами поэтического ремесла. Где-то там, в глубине… Пальцы сомкнулись на холодной рукояти, и Этьен вытащил короткоствольный револьвер. Крутанул большим пальцем барабан, проверяя, все ли патроны на месте. В свете ночника по стали заплясали золотые блики. Этьен поднял пистолет, целясь в сторону двери, заметил, как сильно дрожат у него руки, и убрал оружие обратно в ящик. Но не очень далеко.
Внизу раздались голоса, мужские. Этьен прислушался, но не смог разобрать, кто именно говорит и о чем. А через некоторое время в комнату вернулась мать. Выглядела она озадаченной.
– К тебе пришли друзья. Я сказала, что ты спишь, но они говорят, это очень важно.
– Друзья? – Этьен заморгал.
– Филипп, а с ним этот, грязненький, с больными глазами.
Мать поджала губы. Скорее по этой гримасе, чем по описанию, Этьен понял, что речь о Хавьере. Мать его недолюбливала – она считала, что Хавьер на него дурно влияет.
– И ты оставила их ждать на пороге? – Этьен вытаращил глаза. – Это же… Это…
Потребовалось время, чтобы подобрать слово, которое действительно произведет на нее впечатление.
– Это невежливо!
Мать обиделась.
– Невежливо являться посреди ночи и без приглашения. Ладно грязненький, что с него взять? Но Филипп! Приличный мальчик, а туда же.
– Мам, пусти их, – простонал Этьен. – Уверен, они пришли по делу. Они бы не стали беспокоить тебя по пустякам.
Не прекращая ворчать, мать поплелась обратно к двери. Хавьер – Этьен даже не сомневался, что именно он, – устав ждать, снова начал терзать кнопку звонка.
Минуты через три так называемые друзья ввалились к нему в комнату. Первым, само собой, Хавьер. Если он что и умел делать хорошо, так это быть первым. Быть на виду у него получалось куда лучше, чем писать картины или стихи. Высокий, нескладный, лицо как у вампира и глаза навыкате. После прогулки под ночным дождем волосы его стояли дыбом, длинный красный шарф волочился по полу, оставляя мокрые следы. Встретишь такого в темном переулке – и сердечный приступ гарантирован.
Флип был слишком вежливым, чтобы куда-либо вваливаться, и просто вошел. Кивнув в знак приветствия, он остался стоять у двери, пряча руки в карманах пальто. Хавьер же заметался по комнате, размахивая руками. Ночная прогулка, видимо, не сильно его утомила; он был как леопард, запертый в клетке, и даже на лице выступили пятна. Этьен подумал о том, какие же у Хавьера огромные ладони – не руки, а лопаты, ярко-красные, словно он страдал от кожной болезни.
Мать потопталась у двери, бросая укоризненные взоры на Этьена и на Флипа и осуждающие – на Хавьера. Но в конце концов удалилась, шаркая тапками на весь коридор.
– Ну? – спросил Этьен, когда стихли ее шаги.
Краем глаза он покосился на стакан с недопитым молоком. Если друзья, в особенности Хавьер, заметят, то на репутации можно ставить крест. Поэту полагается травить себя алкоголем, медленно, но верно загоняя себя в могилу. Теплое молоко перед сном не вписывалось в этот образ.
Хавьер, к счастью или пока, не обратил на стакан внимания. Он остановился посреди комнаты и вытаращил на Этьена свои большие глаза в сеточке полопавшихся сосудов.
– Как?! – спросил он.
– Что «как»? – Этьен захлопал длинными ресницами.
– Где ты его прячешь? На чердаке? – Он приподнял покрывало на кровати и посмотрел на смятую простыню, всю в крошках печенья.
– Кого прячу? – Ресницы захлопали сильнее. – У нас нет чердака. В смысле, есть, но мы его несколько лет не открывали. Там только голуби и…
– Какие, к чертям собачьим, голуби? О чем ты лопочешь?
Тот же самый вопрос Этьен мог бы адресовать самому Хавьеру. В поисках поддержки он посмотрел на Флипа, надеясь, что тому удалось сохранить капельку рассудка и он сможет внятно объяснить, что происходит. Но Флип задумчиво глядел на стакан молока.
– Где передатчик? – сказал Хавьер. – Тебе хватило ума спрятать его в надежном месте, чтобы его не нашли жандармы? Не забывай, на этих сволочей работают настоящие мастера своего дела.
– Ты о чем? – Нервы Этьена стали сдавать. Какой еще передатчик? При чем здесь жандармы? Мелькнула мысль, а не повредился ли его приятель умом на почве своей вечной паранойи.
– Радио «Кукабарра», – сказал Хавьер, сверля его глазами. – Не отпирайся, нам все известно. Мы тебя вычислили. Ну ты и жук! С виду – тихоня, а на деле-то… Что такое эта кукабарра? Не мог выдумать названия поприличнее?
Вид у Этьена стал совсем жалобный.
– Радио? У нас нет приемника, – извиняющимся тоном сказал он. – Из-за матери. Она не может слушать новости: послушает – так начинает плакать, а потом у нее по нескольку дней головные боли.
– Ха! – сказал Хавьер без тени сочувствия. – Послушаешь новости – так у любого голова заболит. Господин Президент то, Господин Президент се – аж тошно становится.
Он засунул два пальца в рот и весьма натуралистично изобразил, как именно его тошнит.
– Только твое радио и можно слушать, – подвел он итог. – Единственное честное радио в этой стране.
И, оказавшись радом с Этьеном, он обнял его так крепко, что чуть не переломал все ребра. В красных глазах блестели слезы.
– О чем он говорит? – проговорил Этьен, вырываясь из объятий. – Какое еще честное радио?
Флип смерил его взглядом и сказал, словно бы ни к кому не обращаясь:
– Луна привычно зазывает висельников.
– Точняк… – протянул Хавьер и хлопнул Этьена по спине.
– Чего? – Этьен испуганно обернулся к окну, но злой желтый глаз спрятался за облачной завесой.
– Это же твои стихи, – напомнил Флип. – Стихи из шляпы.
– Вроде бы, – неуверенно проговорил Этьен. – Честно говоря, я их не запоминал. Я лишь проверял метод.
– Зато мы запомнили, – перебил его Хавьер. – Можешь не отпираться. Ну, где он? Мне срочно нужно выйти в эфир. Мне есть о чем поведать этой стране.
Он схватил с подноса стакан с молоком и осушил его одним глотком. А затем скривился так, будто глотнул скипидара. Хорошо хоть, не выплюнул на пол.
– Что за дрянь? У тебя покрепче ничего нет?
– Нет, – сказал Этьен. – Мать не одобряет алкоголя. И курить здесь тоже нельзя. Хватит и того, что вы заявились посреди ночи, до полусмерти напугали старушку, а теперь несете невесть что. Вы можете толком объяснить? Какую дрянь вы употребляли или у вас просто крыша поехала?
Хавьер, который уже потянулся за сигаретами, хлопнул себя по карману пальто.
– Слушай, – сказал он. – По-твоему, он как, прикидывается дурачком или в самом деле ничего не понимает?
Флип потер кончик носа. Непонятно почему, но этот жест – не то собачий, не то кошачий – просто выбесил Этьена. А эта виноватая улыбочка, и усики эти дурацкие. Он был хуже… Хуже Луны!
– Думаю, не понимает, – сказал Флип. – Если бы он что-то знал, то не стал бы скрывать от своих друзей. От меня бы точно не стал. Слишком поэтическая натура, чтобы хранить тайны.
– Э-э… – Этьен не понял, был ли это комплимент или же оскорбление, а может, и то и другое сразу. – Да! Я ничего не понимаю. А теперь кончайте ломать комедию и объясните, какого черта вы вламываетесь ко мне посреди ночи, пугаете мать и что вообще происходит?
– Пугаем мать? – Хавьер сощурился. – Это мы-то пугаем твою мать? Если бы она знала, что творится в этой стране! О сотнях бездомных, каждый день пропадающих на улицах этого города. И как жандармы все это покрывают.
Он плюхнулся на кровать, не снимая пальто и ботинок. На простыне остались грязные пятна, видимо, к дому Этьена он добирался по помойкам.
– Да ты присаживайся, малыш. – Хавьер снисходительно постучал по месту рядом с собой. – И слушай внимательно. Я расскажу тебе правду.