Я всерьез пытался дать ей дельный совет, но она расплакалась.
– Люблю твои шутки, – мучительно произнесла она. Из уголка ее рта вытекла ниточка слюны, смешанной с красным вином, похожая на кровь. – Я бы хотела, как ты, болтать легко и ни о чем. Твои слова похожи на плывущие облака. Где ты учил японский?
На ее голос обернулся мужчина за соседним столиком, и кажется, он узнал ее – архитектора Сару Макину. Он что-то шепнул своей спутнице, та тоже искоса посмотрела на нее. Точно, Сара Макина. Глаза спутницы округлились от удивления, она кивнула. Меня вдруг охватила тревога – что они обо мне думают? Я – молодой любовник Сары Макины? Сын? (Хотя для сына я, пожалуй, слишком взрослый.) Или бедный юноша, которого богатая дама взяла на содержание? Я попытался сосредоточиться на разговоре, но часть меня словно осталась за тем столиком, наблюдая со стороны.
Женщина-архитектор, разумеется, ничего не подозревала о моих метаниях и принялась за джелато с десертным вином. А пока она ела, ее взгляд скользил по мне, будто я был натурой для эскиза. Она вслух описывала каждую деталь моего тела, особо тщательно отметив форму черепа, ушей и ключиц. Те самые части, которые не разглядишь без зеркала. Закончив, она вдруг осудила себя:
– Я слишком часто пользовалась словом «красивый». У меня ничтожный вокабуляр. Я почти что бедная.
Потом она подозвала официанта, удивительно похожего на ее умершего от рака в детстве кузена, и расплатилась картой, которая выглядела чуть массивнее, чем те, что обычно носят с собой японцы. Я не стал ей говорить, что она действительно обеднела – на сумму этого ужина.
– Я хочу прогуляться у Национального стадиона. Такуто, ты со мной? – спросила она, и я пошел с ней. Мне стало тревожно отпускать ее одну, и, как я выяснил, не зря. Стоило нам выйти из отеля и увидеть огни стадиона, как она понеслась к ним, словно мотылек на свет, и чуть не оказалась прямо под машиной, поэтому пришлось крепко схватить ее за руку. Вряд ли дело было только в алкоголе. Я вдруг понял: кто-то должен поддерживать ее. Я хотел что-то сделать, хотел что-то изменить, но плелся за ней, и в ее силуэте снова видел спину своей матери и уже больше не понимал, за кем именно следую.
Когда мы оказались недалеко от стадиона, испускающего свет, мне вдруг пришло в голову, что, если бы тело человека излучало свет, можно было бы не беспокоиться о состоянии кожи. Я знал, что для женщины-архитектора и для людей из архитектурной сферы этот стадион много значил. Его спроектировала известный зарубежный архитектор. Смета вызвала скандал, ее критиковали даже после завершения строительства. Конечно, находились и те, кто хвалил новый стадион, но критики попадались чаще. Для одних он был религиозным благовестием, для других – сущим кошмаром. Для меня же это просто груда дорогого и бессмысленного бетона. Возможно, самое огромное здание, которое я когда-либо видел. Но одного взгляда достаточно. За ночь я его забуду. Если бы его подменили на «Токио Доум», я бы даже не заметил. Я равнодушен к нему так же, как некоторые абсолютно равнодушны к Олимпиаде, Паралимпиаде, чемпионату мира, «Кохаку ута гассэн» [3] или заседаниям парламента, ведь все это никак не влияет на жизнь. И меня даже не злило, сколько налогов было вбухано в этот стадион – я ведь плачу совсем немного налогов. Я привык к тому, что важные решения принимаются где-то далеко и без моего участия. С самого рождения все это принималось где-то далеко и меня никак не касалось.
Она шла, тыльной стороной ладони поглаживая стену стадиона и, как и в отеле, говорила сама с собой ровно в той же манере телефонного разговора. Обойдя полукруг, она удовлетворенно остановилась, развернулась, пошла обратно и, перейдя по пешеходному переходу, прикоснулась к скульптуре (на табличке было написано: «Масакадзу Хориути. Пять полукруглых колонн равного объема») и, прищурившись, принялась ее разглядывать. Скульптура, неустойчивая груда деталей, вот-вот готовая упасть, привела ее в чувство. Рассеянный взгляд стал резким, а бесцельная прогулка вдруг обрела цель и смысл, и она уверенной походкой прошла мимо легкоатлетической дорожки и крытого бассейна Токийского спортивного комплекса. Повернув направо на перекрестке, она внезапно низко, задумчиво спросила:
– Неужели свободных синглов больше нет? Тебе необязательно оставаться на ночь. Хотя, конечно, ты можешь. Делай как хочешь. Но сначала я хочу кое-что прояснить, перед тем как слова и реальность не начали расходиться. Без этого я просто распадусь на части. Ты знаешь, что с разницей в возрасте и доходах между мной и тобой, Такуто, – наши встречи объективно – это отношения «мамочки»-спонсора и ее любовника? Ты знаешь, что это?
– Да. Объективно – да. – И я кивнул.
Вдали, на перроне станции Сэндагая, остановился поезд. Мне с детства казалось странным, что в поездах люди, не предназначенные для горизонтального перемещения, движутся горизонтально, и я понимал всю странность этого группового горизонтального перемещения – интересно, кто-нибудь еще это понимает?
– Я терпеть не могу слова «мамочка» или «папочка»-спонсор, – продолжила она. – Почему не «альфонс» и не «содержанка»? Как бы то ни было, в Японии сейчас принято говорить именно так. При этом я не считаю тебя альфонсом. И тем более не испытываю к тебе материнских чувств.
– Я тоже не думаю, что ты моя мать, – ответил я, соврав на тридцать-сорок процентов, хотя потом, как соберусь с мыслями, хотел уточнить свою позицию, так что это не совсем ложь.
– Да, значит, я не «мамочка-спонсор», мы достигли консенсуса. Если искать точное определение для наших отношений, объективно и субъективно, то давай изложим так: я эксплуатирую твою красоту. Ты обижаешься?
– Ничуть.
И это было правдой. И объективно, и субъективно меня не ранило ни слово «эксплуатация», ни признание моей красоты. Она могла смотреть на меня сколько угодно – моя внешность от этого не портилась. Поры не становились более уродливыми.
– У меня всегда было желание окружать себя красивыми предметами. Издавна. Уродливое, зашитое в генах желание, которое я никак не могу искоренить. Я должна преодолеть его при помощи разума. Но моя воля… моя воля слишком слаба. Это моя слабость… Я должна ее преодолеть…
На миг она прервалась. И, словно посоветовавшись с кем-то про себя и получив разрешение на дальнейшую речь, вернулась к разговору.
– Я слаба. Я знаю свою слабость. Из-за нее я повсюду высматриваю прочные архитектурные сооружения с красивыми формами и фактурой. Сколько бы я ни пыталась объяснить их красоту своей жалкой рациональностью, она рассыпается в пыль, в порошок. Я понимаю, что это неприлично, но для меня нет большей радости, чем наслаждаться красивыми вещами за беседой с бокалом вина. Этому нет равных. Ради этого стоит жить. Я знаю, что нельзя так говорить, но я не хочу видеть предметы с некрасивой формой и фактурой. Иногда мне невыносимо осознавать, что в мире преобладает безобразное.
И вот когда я в таком мире встречаю здание, красивое, как ты, я, слабая сама по себе, в своей слабости обретаю надежду на то, что человек может быть настолько красив. Ты даже не представляешь, сколько сил мне придаешь. И за это я готова заплатить. Не только угощать тебя ужинами, но, если хочешь, давать деньги. Ведь и здания, и люди требуют определенных затрат на поддержание. Мне понравилось, когда ты прикоснулся ко мне в номере отеля. Если бы ты приблизился еще больше… если бы ты вошел в меня… я, наверное, была бы на седьмом небе от счастья. Но знаешь, для меня эксплуатация красоты и эксплуатация ради секса – совершенно разные вещи. Они находятся в других измерениях. Они никак не связаны. Поэтому я хочу попросить тебя: если ты хоть на секунду почувствуешь, что я эксплуатирую тебя сексуально, убей меня. Заставь меня страдать так же, а потом убей. Насильники не заслуживают ни мгновения жизни…
Мы вошли под железнодорожный мост возле станции Сэндагая, на котором висит табличка с ограничением высоты «3,3 м». Свет в поле зрения резко изменился, а ее голос гулко отражался от бетонных стен, и, когда мы шли, у меня несколько раз возникало странное ощущение, будто я существую только внутри ее голоса, и все же мне казалось, что это нечто естественное, факт, с которым трудно поспорить. Это действительно странно, даже забавно. Но как объяснить это ей так, чтобы она поняла и даже рассмеялась? Я не могу найти слова. Я просто слушаю, как ее разговор постепенно становится все более интимным, подстраиваясь под окружающий нас полумрак.
– Вообще-то у меня плохо с совместной деятельностью. Если я не могу контролировать момент наслаждения, то начинаю нервничать. Я к тому, что не думай, будто вернувшись в отель, ты обязан заняться со мной сексом или почувствовать желание. Ты мне нравишься, и я не хочу, чтобы ты страдал. Ты мне нравишься, и я поэтому не хочу причинять тебе боль. Ни на секунду… Ну? Что бы ты сказал о женщине, которая так говорит?
Я жду, пока кругом все снова светлеет, и затем отвечаю:
– Если уж пошло на то, зачем говорить «ты бы сказал» – архитектор Сара Макина стоит здесь, передо мной. Я вижу ее. Я слышу ее.
Она шепчет: «И я здесь», будто впервые осознавая этот факт.
Мы проходим под эстакадой и идем дальше, пока через несколько минут среди невысоких многоквартирных домов не появляется вход в парк Синдзюку-Гёэн со стороны ворот Сэндагая и женщина-архитектор не останавливается. Она прислоняется к забору, вглядывается в сад, пристально смотрит в глубь парка, пока все звуки человеческого присутствия не исчезают и остаются только крики цикад. Затем она вдруг делает то, чего я вроде бы ожидал, но тем не менее до последнего не мог поверить в то, что это произойдет – при этом с пугающей легкостью. Она снимает туфли и перебрасывает их вместе с сумочкой за ограду. Затем, зацепившись за каменную стену, пинает табличку «Информация для посетителей Синдзюку-Гёэн», спокойно комментирует: «Осторожней, тут ржавчина» и забирается на каменный столб ворот, а затем, улыбаясь, смотрит сверху вниз. «Ну как? Видишь, какая я гибкая? Это пилатес», а затем, прежде чем я успеваю что-то сказать, легко соскальзывает на ту сторону. Я вспоминаю ее слова: «Из-за стремления к контролю». Она стала архитектором, а не математиком из‑за сильного стремления к контролю, она хотела контролировать саму реальность.
К тому времени, когда я осознаю эту весьма естественную вещь, она уже прошла под часами у ворот Сэндагая и сказала, что между нами есть принципиальная разница, пусть мы принадлежим к одному роду человеческому, но мы разные. Она по-настоящему видит будущее, а я – нет. Она видит, где окажется и что будет делать в следующий момент, завтра, в следующем году, поэтому может с легкостью и без остановки перепрыгнуть даже через закрытые ворота. Пусть «видит будущее» звучит как сверхспособность, но на самом деле это просто абсолютная вера в собственное видение будущего. Она не сомневается, не боится, а только автоматически воспроизводит то, что уже увидела, как будто сверяется с ответами, и это становится реальностью. А я… а я только слышал от других краем уха, что у людей есть будущее. Но сам никогда в это не верил.
Ее спина указывает мне путь в далекое будущее, однако передо мной по-прежнему только настоящее и прошлое, из которого доносится мой собственный голос: «Стой! Это незаконное проникновение». Мама, не уходи. Законы нужно соблюдать. Иначе мы не сможем жить вместе. Если в мире есть правила, то надо их придерживаться.
Ночной сад Синдзюку-Гёэн после закрытия совсем не такой, как днем. Вернее, изменилось и само пространство, и мое отношение к нему, кардинально. Не я шел по Гёэну – сам Гёэн вел меня. Как будто все мои мысли и чувства превратились в ветер, в деревья, в лужайки. Беспокойство, которое накрыло меня, оказалось чужим: я просто перепутал шорох листвы с биением сердца, но деревья оказались куда больше, поэтому и беспокойство стало сильнее. В каждом шорохе я слышал тайное сообщение, ожидающее перевода. И внезапно мне стало понятно, неважно, прав я или нет – почему люди сравнивают слова и листья. Если бы все слова так естественно вписывались во внутренние органы, они стали бы реальностью, и тогда она смогла бы выйти из тюрьмы, думал я.
Когда я на миг потерял ее из виду, мое сердце замерло, но потом я заметил ее посреди огромного газона за мостом через пруд, за «Старбаксом». Как последний человек в городе, стертом с лица земли, она грустно переворачивала носком деревянную табличку. Это были плакаты с прошедшей днем демонстрации. Забыли ли их или намеренно оставили для завтрашней акции? На самом большом, пластиковом, была надпись Homo Miserabilis, перечеркнутая черным маркером крест-накрест. «Преступник остается преступником». «Все сочувствие жертвам». «Масаки Сэто – вон из Японии!» «Масаки Сэто должен умереть». «Нет денег налогоплательщиков на убийц и насильников!». «Не разрушайте Токио». Когда подул сильный ветер, то написанные на тонкой фанере и картоне лозунги показались между мусором и листьями.
Несколько дней назад я прочел заметку в Сети о том, что в Гёэне строят новую тюрьму, которая станет третьей по высоте после Токийской башни и «Токио Скай Три». Я вглядывался в даль: сквозь густую листву выглядывала треть острой, как грифель автоматического карандаша, «ДоКоМо Тауэр», и представил, что тюрьма будет еще выше. И это многое значит не только для меня, но и для других жителей Токио. Как бы ни был огромен или оригинален Национальный стадион, об этом я не задумывался, пока не оказался рядом. Но высокие башни – другой случай. Ее будет видно отовсюду, где есть хороший обзор, и в Синдзюку, и за его пределами. Пейзаж с башней станет для многих частью жизни. Кто-то будет каждое утро раздвигать шторы и ощущать, как его или ее принуждают к сочувствию. Пусть мне кажется, что «принуждение к сочувствию» – явная форма насилия, но некоторым будет лучше. Потому что сочувствие рождает некоторое превосходство. Как бы то ни было, башня достаточно высокая, чтобы повлиять на души.