Так совпало, что за несколько месяцев до того, как они соединились с Ириной Антоновной, Шостакович получил новую квартиру в самом центре Москвы, недалеко от Кремля и консерватории. 10 апреля 1962 года он писал в Ленинград Гликману: «Я сейчас переезжаю на новую квартиру. Вот новый адрес: Москва К-9, ул. Неждановой, д. 8/10, кв. 23. Тел. 2-29-95-29. Улица Неждановой – это бывший Брюсовский переулок. Нежданова – это ныне покойная колоратурное сопрано…»
Я записывала Ирину Антоновну на даче в Жуковке, но однажды, когда мы снимали разные вещи для фильма в этой их квартире, она заехала в архив Шостаковича по соседству и сама провела мне экскурсию.
Эта квартира, в которой Дмитрий Дмитриевич прожил с 1962 года и до конца, помещается в надстройке к старому дому в четыре этажа. Ее сделал Музыкальный фонд Союза композиторов специально, чтобы дать квартиры Хачатуряну, Кабалевскому и Шостаковичу. Дмитрий Дмитриевич получил квартиру на седьмом этаже, Хачатурян на пятом, Кабалевский под нами, на шестом. К Хачатуряну и его жене Нине Владимировне, тоже композитору и пианистке, мы ходили часто на какие-то угощения. Они знали друг друга смолоду. У меня есть фотография, где они втроем: Нина, Арам и Митя сидят на скамейке и смотрят ноты, все молодые, веселые, красивые. Отношения были сердечные. Он их очень любил, и они его любили, ходили на все концерты, на все премьеры Шостаковича.
Кабалевский у нас не бывал, хотя Дмитрий Дмитриевич знал его тоже давно, с ленинградских еще времен. У него были когда-то хорошие сочинения, но потом, во время ужасной сталинской кампании 1948 года, когда громили Шостаковича, Хачатуряна, Прокофьева и Шебалина, он усердно участвовал в «критике формалистов» на собраниях в Союзе композиторов. Вроде он тоже должен был быть среди них в этом злосчастном постановлении об опере «Дружба народов», но почему-то не был упомянут. В результате он стал совсем уж официозным композитором. И была еще одна неприятная история, уже после смерти Сталина, в 1956 году. Кабалевского поставили во главе государственной комиссии по ознакомлению со второй редакцией «Леди Макбет», которая должна была решить, можно ли возвращать на сцену опальную оперу. Шостакович сыграл ее целиком на рояле, а Кабалевский выступил резко против, сказав, что это апология убийцы и развратницы. «Куда ты торопишься, Митя? – говорил Кабалевский. – Не наступило еще время для твоей оперы». «Леди Макбет» запретили во второй раз. По-моему, он просто завидовал Шостаковичу. Однажды Дмитрий Дмитриевич встретил мать Кабалевского Надежду Александровну в подъезде, и она его спросила: «Скажите, пожалуйста, почему вас столько исполняют? Как вы это делаете?»
Итак, квартира… Дмитрий Дмитриевич все равно предпочитал дачу. Ему лучше работалось в Жуковке или в Репино под Ленинградом. Но здесь бывали люди, шли репетиции. Я тут многое переделала, поменяла паркет, расширила его кабинет. И он стал достаточного размера, чтобы мог играть квартет. К нам домой приходили музыканты из Квартета имени Бородина и Квартета имени Бетховена, репетировали его сочинения. Все премьеры квартетов Шостаковича проходили через нас. И друзей он звал послушать.
Первыми исполнителями большинства его квартетов были «бетховенцы», он сотрудничал с ними где-то с конца 1930-х годов, посвятил им Третий и Пятый квартет. Он мне рассказывал, как он с ними познакомился: считал их блестящими музыкантами и пришел к ним на репетицию, но они там ругались друг с другом. Там были два брата Ширинские: Василий Петрович – скрипач и Сергей Петрович – виолончелист. И кто-то из Ширинских был в тот день не в форме, плохо играл, и все на него накинулись. Дмитрий Дмитриевич к ним присоединился, сказал, что и вправду нехорошо. Они все замолчали и стали на него смотреть. И он понял, что влез не вовремя и зря присоединился к их хору. Они могут друг друга ругать, а он им чужой. Но потом они подружились, Дмитрий Дмитриевич их очень любил. Все они преподавали в консерватории, и поэтому программы готовили по ночам. Они дали клятву, что никогда не оставят свой квартет. И слово сдержали.
Дмитрий Дмитриевич посвятил мне Девятый квартет. Я его спросила, собственно, почему. Он ответил что-то неопределенное. Но я решила, что он задумал его в тот день, когда я в первый раз пришла к нему и осталась.
В его кабинете стояли два рояля, чтобы можно было сделать фортепианное переложение симфоний. Один из них привезен из Ленинграда, другой подарил Слава Ростропович к какому-то юбилею Дмитрия Дмитриевича.
Мебель старая, из Ленинграда, из квартиры его детства и юности. Вот эти два шкафа, диван, письменный стол… Дмитрий Дмитриевич купил его на первые заработанные деньги за счет постановки оперы «Нос». Всю блокаду эти вещи простояли в неотапливаемой квартире. По-моему, такие же шкафы есть в последней квартире Пушкина на Мойке, надо присмотреться…
Он садился за стол и писал. Считал, что музыку надо сочинять не за роялем, а головой. И получались уже готовые сочинения. Здесь его чернильный прибор. Он макал в чернильницу перьевую ручку и писал. И когда у него происходили в произведениях какие-то задержки, остановки, он ужасно волновался. Он думал, что потерял способность сочинять. Но потом это возвращалось.
Шостакович делал сразу партитуру. Все ведь пишут сначала клавир, а потом оркеструют. А он слышал и записывал всю партитуру оркестра.
У нас было много всяческой аппаратуры. Два магнитофона, один подарил Ойстрах, другой такой же купила я в магазине «Березка», где продавались вещи за валюту. Я на них писала и переписывала репетиции. Проигрыватель мы покупали в Лондоне на гастролях. Вообще в СССР ничего не было тогда. В советское время даже нотная бумага была в большом дефиците. Ее трудно добывали и берегли. И пластинки нелегко было купить заграничные, как-то мы их доставали. Он любил послушать хорошие записи.
Потом, когда мы были однажды в Нью-Йорке, Дмитрий Дмитриевич ходил на встречу с музыкантами какого-то оркестра, вернулся и сказал, что ему там подарили магнитофон. «Большой?» – спросила я. Да нет, говорит, небольшой. И показал. Оказалось, что это квадратофон. А к нему четыре огромных динамика! Еле их довезли, до сих пор висят по углам. Эта система потом не прижилась, для квадратофона нужно было где-то еще раздобывать восьмидорожечные кассеты. Одну такую кассету привез Давид Федорович Ойстрах, который был любителем всяких технических усовершенствований. И была еще громоздкая, как сундук, вещь, которую мы брали для Дмитрия Дмитриевича в больницу. В середине там проигрыватель, а справа и слева отстегиваются динамики.
На стенах он повесил фотографии дорогих ему людей. Он дружил с Ойстрахом, был на «ты» с Давидом Федоровичем. А это Шебалин, композитор и друг Дмитрия Дмитриевича, ректор Московской консерватории в самые разгромные 1940-е годы. Это он позвал Шостаковича в Москву в 1943-м, пригласил стать профессором консерватории.
А почетные дипломы, которыми его награждали по всему миру, развесил не Дмитрий Дмитриевич, а его сын Максим. Шостакович равнодушно посмотрел на них и сказал, что это как «дворник в медалях». Обычно по праздникам дворник нацеплял боевые медали и шел по квартирам собирать с жильцов деньги.
В соседней комнате у нас была столовая и тоже вся мебель из Ленинграда, круглый обеденный стол, он раскладывался, когда приходили гости. Мне некуда было приткнуться, и я купила бюро, маленький письменный столик с крышкой, и поставила здесь в простенке, сделала рабочее место для себя. Какое-то время я пыталась работать в издательстве, тем более что оно находилось тоже в композиторском доме, прямо рядом с нашим, но мне было стыдно, потому что приходили мои корректуры, и кто-то за меня все это делал. Мне пришлось оставить работу, чего я не хотела. Но все мое время было занято Шостаковичем.
В столовой у нас стоял «шкаф ненужных вещей», как Дмитрий Дмитриевич его прозвал. Ему приносили много подарков, и все они складывались туда. Например, чашка писательницы Мариэтты Шагинян. Она была большая поклонница Дмитрия Дмитриевича, писала о нем книгу, ходила на все его концерты. Когда что-нибудь исполнялось, появлялась Шагинян. Она жила недалеко от нас. Про нее говорили: «Безумная старуха, Мариэтта Шагинян, пластмассовое ухо рабочих и крестьян». Потому что она была глухая. Однажды Дмитрий Дмитриевич пошел к ней в гости. Я поехала за ним и, подходя к дому, услышала жуткий крик. Это они разговаривали с Мариэттой Сергеевной. Как-то она ездила в Венгрию и привезла чашку для него.
Он очень любил бюстик Мейерхольда, такой скульптурный шарж, сделанный тремя художниками, назвавшими себя Кукрыниксы. Эту фигурку выпустили для подарков разным деятелям искусства малым тиражом на фарфоровом заводе в 1935 году, незадолго перед арестом и расстрелом Всеволода Эмильевича. У Шостаковича даже два таких Мейерхольда. Мейерхольд был очень важен для него. Он мне рассказывал, что в 1955 году писал в Военную прокуратуру ходатайство, чтобы его реабилитировали: «Имя гениального Мейерхольда над вернуть народу». Это был первый случай реабилитации жертвы сталинского режима, заметьте, еще до XX съезда, на котором Хрущев разоблачил Сталина. Он дружил и с маршалом Тухачевским. Тухачевского убили в 1937-м. Он все это знал и помнил. Ну, всех потом реабилитировали и моего отца тоже. И сказали, что я как дочь пострадавшего могу получить какие-то деньги. Да пошли они с их деньгами!
Ну что еще сказать? Он любил футбол, часто смотрел по телевизору, болел за ленинградскую команду «Динамо», потом за «Зенит». В 1930–40-х годах вел свой «футбольный гроссбух», как сам его назвал. Расчерчивал листы и делал таблицы, записывал в них результаты игр первенства СССР по годам, соотношение забитых и пропущенных голов и имена забивших гол. Я думаю, для них с Гликманом, с которым они обычно бывали на стадионе, это много значило в предвоенные годы, когда безвинно арестовывали направо и налево. Они ходили на этот футбол, где могли все-таки чувствовать себя более свободными, что ли… Еще он умел раскладывать пасьянсы и пытался меня научить самому простенькому, который называется «Рубашка», когда надо убрать все карты со стола. Но я оказалась бездарной.