Цикл в итоге так и не сложился – слишком сложная была поставлена задача, даже Пушкин оказался к ней не полностью готов.
Но одна “линия” лирического сюжета была прописана вполне отчетливо. Творчество не сводится к оригинальности. Не имеет ни малейшего значения, ты перелагаешь заемный мотив или придумываешь свой, первым берешь эту тему или опираешься на старый опыт, используешь итальянский сонет во французском переводе, используешь Горация, даешь фальшивые отсылки к опыту Мюссе и Пиндемонти или рифмуешь православную молитву, главное – сказать предельно кратко и предельно емко.
Посмотрим с этой точки зрения на первое (оно же второе) стихотворение цикла:
Отцы пустынники и жены непорочны,
Чтоб сердцем возлетать во области заочны,
Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,
Сложили множество божественных молитв…
Композиция, конечно же, двухчастная. Противительный союз “но” на месте.
Но ни одна из них меня не умиляет,
Как та, которую священник повторяет
Во дни печальные Великого поста;
Всех чаще мне она приходит на уста
И падшего крепит неведомою силой…
Вторая часть – само переложение, пушкинская вариация на тему:
Владыко дней моих! дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей.
Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи.
По сравнению с церковной службой немного смещены акценты, снят налет избыточной архаики, но в целом – точное и скромное переложение, цель которого – гармонизация “чужого слова”.
Сравним эту часть стихотворения с затяжными “Молитвенными думами” князя Вяземского (1821), написанными тем же александрийским стихом. И в эпиграфе поминающие Пушкина. На протяжении ста с лишним строк Вяземский разворачивает многословный монолог, по традиции противополагая разум и веру:
Обычай искони сочувственный народу.
Он с крестным знаменьем прошел сквозь огнь и воду.
Возрос и возмужал средь славы и тревог… <..>
В народах он слывет народом православным. <..>
Чтоб нам не забывать, что средь житейской битвы
Оружье лучшее: смиренье и молитвы…
Чтоб сеять мрак и сон с отягощенных вежд,
Чтоб духом возлетать в мир лучший, в мир надежд,
В мир нам неведомый, но за чертой земною,
Мир предугаданный пророческой тоскою?
Когда земной соблазн и мира блеск и шум,
Как хмелем обдают наш невоздержный ум,
Одна молитвою навеянная дума
Нас может отрезвить от суеты и шума… <..>
Среди житейских битв уязвленным бойцам,
Молитва, отдых будь и перемирье нам![22]
Вяземский распространяет свой текст вширь, Пушкин свой кристаллизует и упорядочивает. Место развернутого периода (“Чтоб духом возлетать в мир лучший, в мир надежд, / В мир нам неведомый, но за чертой земною, / Мир предугаданный пророческой тоскою?”) занимает один чеканный стих: “Чтоб сердцем возлетать во области заочны…”; роль целой строфы (“Среди житейских битв уязвленным бойцам…”) играет полустишие: “средь дольних бурь и битв…”. Пушкин словно размывает фокус, перенаправляет интерес читателя с себя любимого на другого автора. Тоже в духе позднего эллинизма.
Поздний Пушкин часто размышлял о параллелях между современностью и эпохой позднеримского упадка, размышлял о Клеопатре, набрасывал “Повесть из римской жизни” о римском сатирике Петронии, приближенном императора Нерона. Как тогда, идеи, воодушевлявшие несколько поколений, самоисчерпались; как показалось многим, история уныло погружается во тьму, и спасает только смутная надежда: вдруг на пир патрициев явится раб-христианин и возвестит миру новую истину, укажет на возможность нового пути[23]. Или будущему пилигриму повстречается ангелоподобный юноша и призовет бежать из города, обреченного огню и пеплу, как в стихотворении “Странник”.