К книге
Короче, ПушкинКак Пушкин стал Пушкиным. 7. Утаенное общество
19%
Как Пушкин стал Пушкиным. 7. Утаенное общество
11

В итоге его не сослали, а направили в принудительную командировку, под начало генерал-лейтенанта Инзова, главы Попечительного комитета по устройству колонистов южной России. Да еще и выдали с согласия царя “прогонные” – 1000 рублей; так с оппозицией не расправляются, так отечески воспитывают молодежь в расчете на то, что она повзрослеет.

С начальником Пушкину сказочно повезло: Иван Никитич был добродушным масоном, человеком нестарым, но очень солидным; к молодому подчиненному он отнесется по-доброму, особенно после того, как прочитает сопроводительное письмо, в котором министр иностранных дел, граф Каподистрия, сообщал о пушкинских прегрешениях. Инзову либералисты нравились, поэзия ему казалась тайным даром, так что в этом отношении все складывалось неплохо.

Насчет места пребывания – сложнее: Екатеринослав, где в то время находился Инзов с канцелярией, был типичным новостроем. Город, который советские люди знали как Днепропетровск и который теперь называется Днепр, основан светлейшим Потемкиным на излете XVIII века. Правда, Инзова уже назначили наместником Бессарабии, и Пушкин должен был ему об этом сообщить. Но и тогдашний Кишинев не мог служить примером светской жизни, хотя и радовал колоритом: молдавские, румынские, греческие, армянские, еврейские обычаи перемешались; нравы вольные, женщины страстные. Таких, во всяком случае, он выбирал.

В мае 1820 года Пушкин выехал из Петербурга, чтобы шесть лет провести вдалеке от столичных друзей и врагов, как шесть лет он провел в лицейском затворе.

Прибыв в Екатеринослав, он первым делом искупался в ледяном Днепре и тут же свалился с горячкой, возможно – малярийной. Приятель Пушкина с лицейских времен, сын знаменитого генерала, героя Отечественной войны, Николай Раевский, нашел поэта в захудалой “жидовской хате” обритым налысо; Пушкин бредил, лекаря при нем не было, рядом стояла оледенелая бутылка лимонада. Раевские приставили к поэту собственного лечащего врача Евстафия Рудыковского. Сердечный Инзов разрешил им взять с собой поэта на Кавказ и поехать туда через Мариуполь. Обычно Пушкин, коротко постригшись, надевал то ермолку, то “молдаванскую шапочку”, феску; скорей всего, так было и на этот раз. Колоритнее он будет выглядеть только на святогорской ярмарке в ситцевой алой рубахе.

Вместо скучной службы – беззаботное путешествие, вместо разговоров с чиновниками – общение с суровым умным генералом, его дочерьми, особенно тесно с Марией, и сыновьями. Сначала с младшим, Николаем, который увлек его Байроном, затем со старшим, Александром, в основном про бессмысленность жизни. Оба – люди из яркой легенды (в которую сам Пушкин верил, хотя генерал ее не подтверждал), будто бы в сражении с войсками маршала Даву Николай Николаевич повел за собой одиннадцатилетнего Николая и шестнадцатилетнего Александра, и они лишь чудом уцелели.

Хорошее время: внутренний покой совпадает с творческим подъемом, поэт находится в согласии с собой, вокруг друзья и южная природа. Серо-синее море, высокое южное небо. По пути из Феодосии в Гурзуф Пушкин сочинил элегию “Погасло дневное светило” и начал отчасти придумывать, отчасти достраивать литературный миф, который соблазнит лучших филологов:

Я вспомнил прежних лет безумную любовь,

И все, чем я страдал, и все, что сердцу мило,

Желаний и надежд томительный обман…

Кто будет искать черты “утаенной любви” в образе внучки Суворова, Марии Аркадьевны Голицыной, похожей на хорошенького пуделька, кто сочтет “утаенной любовью” строгую жену Карамзина, кто – Софию Потоцкую, вольнолюбивую дочь красавицы-фанариотки, кто справедливо укажет на то, что на Потоцкую положил глаз Вяземский, а Пушкин только ему сочувствовал, кто назначит на эту роль Марию Раевскую, будущую жену декабриста Волконского, за которым та поедет в Сибирь. И у всех были равные основания – и равное отсутствие причин.

Внутренний лирический сюжет и слепящее чувство не одно и то же; Пушкин, когда ему было нужно, умел зашифровать реальные биографические обстоятельства, а когда необходимо – их придумать. Но в данном случае конкретное имя вообще неважно. А важен колеблющийся ритм, отблески гаснущих чувств, переживание любви как таковой. И полная свобода от давления друзей и власти: в отличие от политических программ, любовную повестку дня ему не диктовали.

…Но прежних сердца ран,

Глубоких ран любви, ничто не излечило…

Шуми, шуми, послушное ветрило,

Волнуйся подо мной, угрюмый океан…

В сентябре, никуда не спеша, он наконец-то прибыл к месту службы в Кишинев, а уже в ноябре выдвинулся в Каменку, имение Давыдовых. Отсюда в Киев, на “контракты”. Приятно, вольготно, легко… Но все эти сюжетцы попадают в рамки краткой биографии только по одной причине. Точнее, по двум. Во-первых, это повод восхититься Инзовым, который терпит бесконечные отсрочки, принимает объяснительные, отбивает молодого шалопая от претензий министра Каподистрии, а на запрос генерал-адъютанта Волконского (брата обиженной фрейлины), не масон ли Пушкин, с масонской прямотой отвечает, что в Бессарабии вообще нет лож. Что, кстати, правда: при самом же Инзове и закрылась последняя, “Овидий”; Пушкин успел в нее вступить, но главное, что ему досталось от масонства, – черные тетради амбарного размера, в которых он любил писать. Во-вторых, время южной ссылки – период, когда разрастаются тайные общества, а заговорщики готовятся к реальным действиям. И поездка с Раевскими имеет к этому прямое отношение.

Конспективно дело обстояло так.

В январе 1821-го умеренный “Союз благоденствия” самораспустился и на его месте возникло сразу две организации. Помягче – Северное общество, с центром в далекой столице и во главе с Никитой Муравьевым. (Когда его вышлют в Сибирь, дадут такой набор примет: рост 2 аршина 6 и 6/8 вершков, “лицо смугловатое, глаза карие, нос большой, продолговатый, волосы на голове и бровях черные с сединами, на шее подле подбородка от золотухи несколько шрамов”.) И пожестче, Южное, с Тульчином в центре. Во главе общества стоял Павел Пестель, невысокий, крепкий, темноволосый; он обсуждал цареубийство, военную революцию, республику, по сути – путч.

В рядовой состав Южного общества Пушкин вполне мог попасть. Однако не попал. Происходит характерная сцена: в Каменке арзамасец Михаил Орлов, еще один генерал-майор (в отставке) Александр Давыдов и отставной капитан Иван Якушкин втянули Пушкина и Александра Раевского в спор о необходимости сопротивления и заговора. Пушкин горячился, он верил, что ему сейчас откроют путь в организацию. Но в конце концов ему со смехом сообщили, что это был розыгрыш и никакого заговора нет.

То ли они проверяли Пушкина, то ли просто жестоко шутили, но он действительно не проходил отсев по строгим орловским критериям. Да, убежденный сторонник свободы, да, прямой ненавистник царя. Для врага режима этого достаточно, а для заговорщика мало. Потому что слишком любит жизнь, а не идею жизни, страстен, обожает спорить по вопросам, в которых мало разбирается, горд, обидчив, недостаточно серьезен. То есть чрезмерно поэт.

“Я никогда не был так несчастлив!” – воскликнул он, узнав о розыгрыше.

Это новое противоречие между общественной страстью и участью несостоявшегося оппозиционера Пушкин снимал по привычке гусарством. Планировал стреляться (а затем стрелялся) с полковником Старовым, вернувшись в Кишинев, ввязался в картежную дуэль с прапорщиком Генерального штаба Зубовым, натурально избил бессарабского боярина Тодораки Балша, за женой которого Марией (Маргиолицей) (“лет под 30, довольно пригожа, чрезвычайно остра и словоохотлива”) волочился. Он участвовал в переодеваниях, появлялся среди колоритных кишиневских развалин в сербских, греческих, молдавских одеяниях, сочинял эпиграммы – и сбрасывал копившееся раздражение.

Но поверхностная дружба не могла насытить, а скорострельные любовные успехи не давали глубины переживания, хотя и развлекали. Мы можем перечислять через запятую: фигуристая полуцыганка Людмила Инглези, вдова румынского богача Бодиско и жена кишиневского богача Инглези; ярко накрашенная, глазастая, носатая и тощая гречанка Калипсо Полихрони; нежная и глупая Пульхерия Варфоломей… но что это даст для понимания поэта?

Когда-то Юрий Тынянов в статье “Мнимый Пушкин” издевательски писал: “…рядом с «Пророком», «Воспоминанием» и т. д. напечатаны такие произведения, как «Люблю тебя, мой друг, и спереди и сзади» (даже в двух экземплярах: «Люблю тебя, мой друг, не спереди, но сзади»  – под особым нумером), «Иван Иваныч Лекс  – превосходный человек-с», бессвязные надписи на книжках, все, что когда-либо «сказал» (или не сказал) Пушкин, и т. д.”. С влюбленностями дело обстоит примерно так же: один сюжет – ранящая связь с Воронцовой, совсем другой – сиюминутная связь с Инглези.

Он с упоением читал Байрона, воображал себя вторым Овидием в изгнании, а при этом вел беззаботную жизнь бонвивана; романтическая личность за пределами романтики; захудалый Байрон, побивающий мужей своих любовниц. Такая участь не могла его устраивать.

В феврале 1821 года вроде бы забрезжила надежда оказаться в гуще исторических событий – лидер греков-этеристов однорукий генерал Ипсиланти, с которым Пушкин был лично знаком, перешел через реку Прут, в Валахию, находившуюся под властью турок, и возглавил восстание. Пушкин сочиняет восторженную элегию, в которой воспоминание о Гекторе встречается с сиюминутным грекофильством: “Гречанка верная! не плачь, – он пал героем…” Появился шанс отожествить себя с восставшими эллинами, как Байрон сравнивал себя с албанцами. Но греки быстро Пушкина разочаровали – он был слишком умен и презрителен, чтобы восторгаться сбродом, а байроновского упрямства (прекрасно видим, с кем имеем дело, но поэтизируем напропалую) ему не хватало.

“…толпа трусливой сволочи, воров и бродяг, которые не могли выдержать даже первого огня дрянных турецких стрелков, составила бы забавный отряд в армии графа Витгенштейна. Что касается офицеров, то они еще хуже солдат. Мы видели этих новых Леонидов на улицах Одессы и Кишинева – со многими из них лично знакомы, мы можем удостоверить их полное ничтожество – они умудрились быть болванами даже в такую минуту, когда их рассказы должны были интересовать всякого европейца – ни малейшего понятия о военном деле, никакого представления о чести, никакого энтузиазма” (черновое письмо В.Л. Давыдову, июнь 1823 – июль 1824, по-французски).

В одном из писем Пушкин наставляет брата Льва: думай о людях как можно хуже, не смотри на них изнутри своего доброго сердца; друзьям лучше не верить, а женщин следует любить как можно меньше, если хочешь, чтобы они любили тебя как можно больше. В нем, конечно, говорит обида – Дельвиг не пишет, одноглазый переводчик “Илиады” Гнедич чаще молчит, но еще важнее, что ему не доверяют заговорщики. Приезжают побеседовать, прощупать почву, но не делают шага навстречу.

Возможно, самое ревнивое чувство вызвали у Пушкина кишиневские беседы с Павлом Пестелем.

Нарушим правила хорошего биографического тона. Вместо настоящих документов процитируем стихи Давида Самойлова о (предположительно) первой из этих бесед – “Пестель, поэт и Анна”. Случилась встреча 9 апреля 1821 года; после нее поэт записал о Пестеле: “умный человек во всем смысле этого слова”.

Самойловский Пестель, как Тургенев, Рылеев, Орлов и другие, недоволен безответственностью Пушкина. А в то же время делает заходы, размышляя, как можно поэта использовать: в общество принимать нельзя, но почему бы не вовлечь его талант? И относится к нему педагогически: “…конечно, расцветет / Его талант, при должном направленье…”. Кто даст это “должное направленье”? Нетрудно догадаться.

А Пушкин размышляет о Пестеле: “Он весьма умен / И крепок духом. Видно, метит в Бруты. / Но времена для брутов слишком круты. / И не из брутов ли Наполеон?” Но прислушивается не к заговорщику, а к молдаванской девушке Анне, которая поет во дворе. Пестель Анну как бы и не слышит, он поглощен своей серьезностью, как будет ею поглощен Сальери, герой маленькой трагедии “Моцарт и Сальери” (1830). А Пушкин доверяет жизни и ее потоку. Так будет вести себя беззаботный Моцарт, который восхищен талантом «скрыпача», хотя тот наверняка фальшивит. Главное, что он лишен мертвящего начала[8]:

Не умолкая распевала Анна.

И пахнул двор соседа-молдавана

Бараньей шкурой, хлевом и вином.

День наполнялся нежной синевой,

Как ведра из бездонного колодца.

И голос был высок: вот-вот сорвется.

А Пушкин думал: “Анна! Боже мой!”

Для Пестеля пение – фон, для Пушкина – суть. Для Сальери музыка – служение, для Моцарта – форма существования, не приносящая практической пользы. Зачем она тогда? Затем же, зачем и поэзия. Задавать настоящий масштаб человеку, природе, истории. Напоминать о том, что жизнь имеет смысл, выходящий за пределы быта и прагматики. Самойловский Пестель надеется придать таланту Пушкина “должное направленье”, “Когда себе Россия обретет / Свободу и достойное правленье”. Однако в пушкинской литературной философии свобода заключается не только в праве проповедовать свободу, но и в праве не проповедовать ее.

До ссылки Пушкин был готов играть в игру “наставники – ученики”; повзрослев, отменил ее правила. Поэт, сотрудник Русско-Американской компании, издатель и верный товарищ Рылеев мог сколько угодно призывать Пушкина избрать достойные предметы и послужить общему делу: “…ты около Пскова: там задушены последние вспышки русской свободы… и неужели Пушкин оставит эту землю без поэмы”. Пушкин не только спокойно оставит, да еще и даст жесткую оценку самому Рылееву в письме Жуковскому: “Ты спрашиваешь, какая цель у Цыганов? вот на! Цель поэзии – поэзия – как говорит Дельвиг… Думы Рылеева и целят, а всё невпопад”.

Предыдущая главаГлава 11 из 57Следующая глава