Из лицея Пушкин выпустился с очень средними оценками, низким чином и невнятной перспективой. Его распределили в департамент МИДа, где он почти не работал, получал ничтожные семьсот рублей в год, сочинял, растрачивал избыток сил в разгуле – и наблюдал. За старшими друзьями, заграничными событиями, внутренним раскладом, литературными сражениями, оппозиционными и фрондерскими кружками.
Россия 1820-х годов неуклонно сползала в реакцию; под присмотром Аракчеева разворачивались военные поселения – фактически трудовая армия из государственных крестьян; молодое поколение, прошедшее через войну и потерявшее страх, радикализировалось. Уже в 1814-м образовались первые оппозиционные кружки – “Орден русских рыцарей”, “Священная артель”, “Семёновская артель” и др. Около 1816-го артели объединились в “Союз спасения”; через два года не смогли договориться о цели и методах и самораспустились. Но вскоре возник “Союз благоденствия” с установкой на тайные планы, разветвленную сеть и (по возможности) присутствие в легальном поле.
Что значило это “присутствие”, видно на примере неформального кружка “Зеленая лампа”, основанного Никитой Всеволожским, капризным театралом и удачливым картежником, автором блестящих каламбуров, водевилистом и убежденным прожигателем жизни. Никита Всеволодович был типичным “счастливцем праздным”, которым (если верить Пушкину) везет просто потому, что везет. Мать из рода богатейших Бекетовых, дед – астраханский губернатор, отец – вице-губернатор, устроитель первого на Волге парохода. Никита понимал толк и в политике, и в книгах, и в кулинарии. Между чтениями о русской истории (мы бы назвали его домашним семинаром) Всеволожский выиграет в карты рукопись первого пушкинского сборника; позже придется ее выкупать.
Фронда “Лампы” была игровой – и игривой; тут во время заседаний зажигали лампу под зеленым абажуром, символом просвещения, надевали колпаки и кольца в знак верности Свободе и веселью, произносили политические речи, повторяли девиз “Свет и Надежда!”. И беспощадно травестировали жизнь: то спорили всерьез, то устраивали пьянки и озоровали. Романтическая строчка Пушкина “Желай мне здравия, калмык”, – отголосок игрового правила “Зеленой лампы”: тому, кто выразился нецензурно, слуга Всеволожского, калмык, подносил штрафной бокал со словами “Здравия желаю”.
Литература совмещалась с гульбой, гульба сочеталась с политикой – и все это было естественно. Но когда в конце 1810-х годов члены тайных обществ окажутся в составе “Арзамаса”, пародийный фундамент не выдержит: “Арзамас” распадется, а “Лампа” погаснет. Что окончательно оформит пушкинское ощущение: поэзия не правит миром, но и не обслуживает тех, кто хочет править им. У нее отдельный путь. Куда? Зачем? Напрасные вопросы. Куда влечет ее свободный ум. И просто чтобы быть.
Так возникает, утверждается и крепнет новое противоречие. Пушкин декларирует: поэзия не учит, не обслуживает, не принадлежит. Подтверждает это вольной поэмой “Руслан и Людмила”. Параллельно выпускает в нелегальный оборот множество агитационных текстов. От них спокойно переходит к добродушному официозу. Как читатель Вольтера и собеседник Вяземского ратует за перемены и прогресс. Как наследник державинской лиры с удовольствием докручивает имперские “Воспоминания в Царском Селе”. А сочинив подпольные ноэли (“…Послушавши, как царь-отец / Рассказывает сказки”), дописывает две строфы в верноподданическую “Молитву русских” Жуковского, чтобы можно было исполнить ее как гимн лицея:
Боже! царя храни! <..>
Там – громкой славою,
Сильной державою
Мир он покрыл.
Здесь безмятежною
Сенью надежною,
Благостью нежною
Нас осенил. <..>
…Глас умиления[6],
Благодарения,
Сердца стремления —
Вот наша дань.
Многие объясняли переменчивость незрелостью. Тем, что Пушкин писал “по заказу”. А Пушкин исходил из того, что отвлеченная мысль в поэзии вторична: поэт не излагает, он транслирует. “Давай мне мысль какую хочешь: / Ее с конца я завострю, / Летучей рифмой оперю, / <..> / Послушный лук согну в дугу. / <..> / И горе нашему врагу!” Пока поэту помогают “завострять” идеи, всё в порядке, но если требуют отдать талант “в хорошие руки” – беда. Свобода творчества не терпит указаний, хотя открыта для влияния и отклика.
Самый показательный пример – пушкинская ода “Вольность”. Она предупреждала царей, что узурпировать власть и народную вольность не надо: кончится нехорошо.
Владыки! вам венец и трон
Дает Закон – а не природа;
Стоите выше вы народа,
Но вечный выше вас Закон.
Сквозь поэтическую публицистику просвечивают исторические сюжеты: описана казнь короля Людовика, “самовластительное” правление Наполеона, убийство Павла Первого. И проступает слишком явный след заемных мыслей. Злобно-остроумный литератор Вигель вспоминал: “…всего чаще посещал Пушкин братьев Тургеневых …к меньшому, Николаю, собирались нередко высокоумные молодые вольнодумцы”. Просторный дом Тургеневых на набережной Фонтанки, ныне дом 20, развернут фасадом к Михайловскому замку, где убили Павла Первого. В зале с видом на гибельный замок ода “Вольность” и была (скорее всего) начата.
Конечно, все происходило не так, как записывал Вигель, а именно: “вдруг вскочил он на большой и длинный стол, стоявший перед окном, растянулся на нем, схватил перо и бумагу и со смехом принялся писать”. Напоминает фразу из письма Пушкина жене от 11 октября 1833 года: “Знаешь ли, что обо мне говорят в соседних губерниях? …Как Пушкин стихи пишет – перед ним стоит штоф славнейшей настойки – он хлоп стакан, другой, третий – и уж начнет писать! – Это слава”. Но отчасти мемуар правдив: без Николая Тургенева “Вольность” представить себе невозможно.
Николай Иванович был десятью годами старше Пушкина; воспитанник Московского и Гёттингенского университетов, он вошел в число вождей “Союза благоденствия”. Человек умный, властный и обидчивый, Тургенев был сторонником конституционной монархии и мирного освобождения крестьян. На писателей поглядывал косо. Умеешь сочинять – сосредоточься на высокой цели. Не хочешь – не порочь литературу. Пушкин сосредоточился как минимум дважды, написав “тургеневские” по мысли (“давай мне мысль какую хочешь”) тексты: оду “Вольность” и стихотворение “Деревня” с его мечтами об отмене крепостного права (“И рабство, падшее по манию царя”). Тургенев остался доволен, потому что оценил умеренность поэта.
И в это же самое время Петру Яковлевичу Чаадаеву Пушкин обещает победу над самовластьем, на обломках которого “напишут наши имена”. Молодому офицеру, начинающему философу и несостоявшемуся революционеру в эти годы ближе радикальные идеи. Тургенева не призывают к революции, а Чаадаева – к реформам. С каждым из наставников беседуют на его языке. И все время меняют регистры.
Обращаясь к Чаадаеву, Пушкин вскипает. Возвращаясь к Тургеневу, становится хладнокровным. А в послании “<К Н.Я. > Плюсковой” увлеченно повторяет разговоры с будущим декабристом Фёдором Глинкой о перевороте в пользу императрицы Елизаветы Алексеевны – был такой странный план у некоторых декабристов.
…Я, вдохновенный Аполлоном,
Елисавету втайне пел. <..>
Я пел на троне добродетель
С ее приветною красой.
Глинка – добродушный патриот, героический участник Отечественной войны, наивный политический мыслитель. Но симпатичный собеседник, которого терять не хочется. Ради него Пушкин тоже готов быть наивным, говорить на сентиментальном языке. Как ради дружбы с Тургеневым – на языке умеренного пафоса. А ради Чаадаева – на языке призыва:
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!
Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!
Стихи по смыслу полностью противоречат оде “Вольность”: никакого прославления Закона и надежды на покой народов; самовластье будет уничтожено, и точка. А слова как будто взяты из готового набора, как стилистика “Вольности” – напрокат у гражданской лирики и публицистики, от Радищева до Тургенева.
Позже Пушкин включит в эссе “Отрывок из письма к Д.” стихотворный фрагмент:
Чадаев, помнишь ли былое?
Давно ль с восторгом молодым
Я мыслил имя роковое
Предать развалинам иным?
Но в сердце, бурями смиренном,
Теперь и лень и тишина,
И в умиленье вдохновенном,
На камне, дружбой освященном,
Пишу я наши имена.
То, что было сказано с пафосом, теперь произносится с иронией. Чаадаеву было обещано, что потомки напишут “наши имена” на “обломках самовластья”, – теперь поэт сам пишет их “на камне, дружбой освященном”. Причем пишет не в революционном порыве, а в “умиленье вдохновенном”[7]; лень и тишина в нем и вокруг него. Он проводит стилистическую границу: вот как пишу я, когда говорю от себя, а вот как я писал, когда говорил от Чаадаева. Завострять заимствованные мысли – сколько угодно; обслуживать чужие взгляды – никогда. Так в незавершенной повести “Египетские ночи” (1835) импровизатор подхватывает предложенную публикой тему, но остается полностью свободным: “толпа не имеет права управлять его вдохновением”.
В итоге Пушкин, как сказано в послании апостола, “для… сделался всем…”. И следовал законам, “над собою признанным”: всех
поэзия просторнее политики;
“как” для нее важнее, чем “кто” и “о чем”;
подхватывать чужие мысли и слова – правильно;
но только если ты подхватываешь сам, по доброй воле, не следуя партийным установкам.
Хорошо для стихов? Значит, годится для общества. Нет? Тем хуже для политики. Наставники не знали про “чужое слово” и были пока что довольны, но потом придет разочарование. Пушкин стал самим собой, далеким от надежд и планов окружения.
Однако система в детали вникать не желала и распутывать противоречия не собиралась. Выпускник лицея и сотрудник МИДа сочиняет смелые стихи, позволяет их распространять и питает возмутительные чувства – этого ему спустить нельзя.
Между 14 и 18 апреля санкт-петербургский военный генерал-губернатор граф Михаил Милорадович получил распоряжение от Государя – сделать у Пушкина обыск и арестовать его;
успевший уничтожить все улики, Пушкин явился к губернатору и благородно воспроизвел “опасные” стихи,
на что Милорадович, еще благородней, объявил ему прощение
от имени царя.
Александр Первый был не так миролюбив, он собирался сослать Пушкина в Сибирь или в Соловецкий монастырь, но вступился тот же Милорадович, при котором Глинка состоял чиновником по особым поручениям, стал плести интриги Чаадаев, замолвил слово Энгельгардт, подключился Карамзин, написавший “рябчику” Дмитриеву 19 апреля 1820 года: “служа под знаменами Либералистов, он [Пушкин] написал и распустил стихи на вольность, эпиграммы на властителей, и проч. и проч. Это узнала Полиция etc. Опасаются следствий. …из жалости к таланту, замолвил слово, взяв с него обещание уняться”.
Пушкин обещал историографу, что на два года прекратит писать антиправительственные стихи.
До сих пор задача, поставленная перед ним судьбой, была такой: соединить державное и личное, научиться говорить чужими голосами, не отказываясь от своего. Теперь его биографическая “подорожная” содержит другую задачу: жить на обочине, но сохраняться в центре. Современной поэзии, мира идей, политической жизни. И не потерять себя, свою “особость”.