Никомедийский рынок гудел, словно тысячи бубнов в руках у фригийских танцовщиц. Верблюды и мулы, навьюченные мешками и корзинами всех видов и размеров, возвышались над суетой торговых рядов, а ослы увеличивали эту суету, то и дело упрямо преграждая путь мужчинам и женщинам, свободным и рабам, грекам и варварам, христианам и эллинам и издавая при этом торжествующий рев.
В шумной, пестрой, многоголосной и многоязычной толпе были и вифинцы из приморских деревень, и греки, по особому покрою хитонов которых было невозможно не угадать в них жителей острова Кос, и большеглазые высокие сирийцы в цветной одежде, и молчаливые тонкокостные и смуглолицые египтяне, и болтливые критяне, и жутковатые аравийцы. Порой в толпе мелькал и римский профиль.
Темнокожие нубийцы-диогмиты, верхом на пегих толстоногих лошадках, с бичами у седел, следили за порядком на столичном базаре. На их лицах было спокойствие, делающее честь любому индийскому гимнософисту. Как видно, они от утробы матери уже имели то блаженное и покойное состояние, к которому стремились мудрецы их белокожих соседей, эпикурейцы и стоики, — им не нужно было прилагать усилия, чтобы достичь атараксии или апатии[51].
Не поколебался их покой и тогда, когда в овощных рядах раздались истошные крики:
— А я говорю: не было, не было, не было!
Народ, привлеченный неистовым криком, заторопился к лавке зеленщика. Высокий, сухопарый грек намертво, подобно парфянскому псу, вцепился в покупателя своей капусты. Тот лишь беззвучно раскрывал рот и был похож на вытащенную удочкой из воды рыбу. Судя по профилю и одежде, эта незадачливая рыба была из реки Тибр.
— Не было! Не было! — верещал продавец капусты. — Понял меня? Не было!
— Да отстань ты! — неожиданно забасил римлянин с сильным акцентом, и в нем сразу пропало сходство с рыбой, зато появилось что-то, роднящее его с капустными кочанами, попадавшими на землю с прилавка. — Что ты привязался? — он добавил в свою коверканную греческую речь несколько крепких латинских словечек. — Я говорить — сколько цена капуста твой?
— Капуста?! Мне ли продавать капусту нечестивому савеллианину?! — завопил пуще прежнего продавец. — Убирайся отсюда!
При этом он не выпускал хитон покупателя из своих худых и жилистых рук.
Нубийцы, наслаждаясь атараксией, смотрели в сторону горизонта, где за Иерусалимской пустыней и желтыми песками дельты Нила лежала их знойная родина.
— Что здесь происходит? — любопытствовали новые зеваки у стоящих в первых рядах. — Нам не видно! Вы посмотрели, уступите место!
— Он дал ему за капусту четверть динария и хотел сдачи. А тот говорит — не было четверти динария! Вообще ничего не было!
— Не было! — донеслось от корзин с капустой. — Было, когда не было! Было, было, было, было!
— О, это ужасно, — вздохнула пожилая римлянка в темной столе, обращаясь к своим рабыням, несущим корзины с покупками. — Как хорошо, что завтра мы уезжаем из этого варварского места! О чем они спорят, Фото?
— Он говорит, госпожа Туллия, что было, когда не было, — с готовностью начала объяснять хозяйке молоденькая рабыня.
— Безумие! Как это называется у греческих врачей — френит![52] Безумцам разрешают здесь торговать на рынках!
— Не было! — тем временем кричал владелец капусты, которого добровольцы из толпы уже смогли оттянуть от покупателя.
— Не было, прежде чем произошел! Было время, когда Сына не было! А ты сливаешь! Сливаешь! Как Савеллий нечестивый! Не смей сливать! Пустите меня! Я ему покажу, как сливать Божество!
— Эй, почтенный! — обратился к нубийскому философу-диогмиту высокий черноволосый молодой человек. — Ты что, не видишь, что у тебя под носом делается? Смертоубийство!
— Не извольте беспокоиться, — пробасил нубиец-диогмит сверху на прекрасном греческом языке. — Здесь такие споры — дело привычное. О богах христианских спорят. Об отце и сыне. Поспорят — и разойдутся. Никакого смертоубийства. Сами-то как изволите думать — было или не было?
— Не твое дело, — отрезал молодой человек и хотел идти, но его уже обступили.
— Пусть каппадокиец скажет нам, было или не было! — сурово загнусавили слева.
— Пусть скажет! — язвительно протянули справа.
— Они хитрые, каппадокийцы!
— Змея, говорят, одного каппадокийца укусила — и померла. Отравилась!
— Так было или не было?
— Да, скажи нам! Скажи! — подбежал к растущей заново толпе какой-то вертлявый человек с длинными, по-женски уложенными волосами.
Его товарищ в пестром плаще мима запрыгнул на прилавок и запел:
Не всегда был Бог Отцом,
Было время — был один Он,
Не был Он еще Отцом,
Позже стал Отцом.
Не всегда с ним был и Сын,
Сын был создан из не сущих,
Все, что есть, что Бог создал,
Из не сущих создано.
Даже Слово Божие
Из ничто Им создано!
Было, когда не было,
Было — Слова не было,
Прежде, чем Он начал быть,
вовсе Сына не было.
Сын был Богом сотворен,
Из не сущих создался,
Он начало возымелБога изволением[53].
— Александр! — раздался голос из толпы. — Наконец-то я тебя нашел! Эти треклятые верблюды…
Каллист, подобно непутевому ученику Сократа — Алкивиаду, спасающемуся от погони, отчаянно прокладывал себя проход в толпе. В руке у него, в отличие от Алкивиада, не было копья, но выглядел он более чем внушительно. Плечами врезавшись в плотно обступивших Кесария людей, раздвинув мясника и женоподобного мима, он схватил товарища, как Зевесов орел — Ганимеда, и утащил его от рыночных богословов.
Через несколько минут они оказались в тихом месте рынка, среди ювелирных лавок, где на прилавках лежали золотые и серебряные украшения и никто уже не спорил о времени рождения.
— Давненько я не был на базаре, — вытер пот со лба Каллист.
— Надо было нам взять носилки, по шесть рабов на каждые. И еще с глашатаем — чтобы оповещал благочестивых жителей Никомедии о том, что Каллист и Кесарий, врачи, направляются на беседы для катехуменов в храм святого мученика Анфима! — язвительно сказал Кесарий.
— Что это там они кричали, эти безумцы? — спросил Каллист.
Кесарий откинул волосы со лба и ничего не сказал.
— Это христиане? — продолжал Каллист.
— Ты спросил, чтобы мне еще стыднее стало? — резко ответил каппадокиец.
— Нет, что ты, — смутился его друг. — Я просто очень путаюсь во всех этих учениях… Это кто были? Никейцы?
— Нет, что ты… Ариане, — смягчившись, ответил Кесарий. — Судя по всему, аномеи. Они учат, что Сын не подобен Отцу, совсем другой. Между ними пропасть… Хотя кто их на рынке разберет, может, они и омии…
— А что сливал этот капустник-латин?
— Не знаю, что он там слил, но продавец обвинял его в том, что он не делает различия между Отцом и Сыном, следовательно, сливает Троицу в одно. Как Савеллий Ливиец сто лет тому назад, — обреченно продолжал Кесарий.
— Да… Как это ты в этом разбираешься… А мим кто?
— Омий. Наверное. Они говорят, что Сын — подобен Отцу, но не полностью, как творение может быть похоже на создателя. Вообще-то омии уклоняются от определений. Шут с ним, с мимом. Скорее всего, он просто мим и не более того.
— А еще кто есть?
— Омиусиане. Говорят, что Сын — подобен по сущности Отцу. Омиусиос.
— А никейцы? Это вы с Григорием?
— Ну, не только мы с Григорием… — улыбнулся Кесарий. — Мы молодые еще…Есть старшее поколение. Самый старший — Афанасий, епископ Александрийский. Осий Кордубский — он уже умер… Аполлинарий… Был еще Александр Александрийский — в его доме воспитывался молодой Афанасий. Меня мать Александром в его честь назвала.
— Вот как! А я подумал про Великого, Македонского. А что говорят никейцы?
— Что Сын — единый по сущности с Отцом. Омоусиос.
— То есть, как Савеллий?
— Нет, — замотал головой Кесарий, разбрасывая густые пряди своих темных волос. — Совсем нет! Усия — что, забыл — у Аристотеля — это сущность. Сущность — да, у них одна. А сами они — разные. Савеллий, наоборот, говорил, что Отец и Сын — одно и то же.
— Что ты сердишься? Тебе понятно, а мне нет.
— Да уж, мне кажется, тебе зато с христианами все понятно…
— Мне непонятно знаешь что? Мне непонятно, что вы этим друг другу доказываете, и откуда знаете, что является правильным. Вам вестники приходят, или вы философствуете? Ну, станешь ты верить, что Сын — лишь подобен, и что? Или что было время, когда его не было? Что в твоей жизни изменится? Ведь Сын — это Иисус? Так?
— Так.
— Человек?
— Не только.
— Потом Богом стал?
— Богом Он всегда был. Человеком — стал… А, вот мы пришли — сейчас послушаешь Пистифора, говорят, он хорошо объясняет. Не на рынке же христианство изучать!
Над тихой городской улочкой возвышалась каменная церковь мученика Анфима. На ее кровле был позолоченный крест, а над распахнутыми дверьми — тоже позолоченные изображения креста.
— Григорий так возмущается этими уличными спорами! Знаешь, он же такой ранимый, и потом — он ко всему прочему, поэт. Он как-то в Новый Рим приезжал меня навестить — якобы уговаривать вернуться в Назианз. Папаша только под таким видом его отпускает. Простудился, как всегда, по дороге. Пошли мы в Констанопольские бани. Входим в кальдарий, а банщик ему: «Сын — тварь, как и прочие твари! Ктисма!» Аномей попался. У нас в Новом Риме обычно омии на каждом шагу, а тут — аномей, представь себе! Редкая птица! Мой Григорий взвился на дыбы. Раскраснелся весь, охваченный справедливым возмущением и риторским пылом. Чуть его удар не схватил. Пришлось банки для кровопускания ставить. Банками не так опасно… да и не я люблю эти кровопускания! Но ты правильно ему кровь пустил тогда, — поспешно добавил Кесарий, и продолжал: — Григорий терпеть не может, когда простолюдины с умным видом при нем чушь городят. Пришлось вести его в императорский зверинец, чтобы отвлечь. Смотрели на дрессированных слонов и медведицу. Он радовался, как ребенок, потом слово написал, о высоте человеческого разума и достоинстве человека перед прочими творениями. Могу дать почитать — я переписал себе. Там такое есть:
«Страшная медведица ходит на открытом воздухе,
Сидит на судейском троне, словно некий умный судья,
Держит в лапах, как можно подумать, весы правосудия,
И зверь кажется имеющим ум.
А ведь это человек научил его тому, чему не научила природа!»[54]
— Он прирожденный ритор, твой брат.
— Его же в Афинах насильно удержали, хотели, чтобы он преподавал там.
— А почему он не остался?
— Он любит уединение, размышление, молитву… Он никогда не хотел быть ритором. Василий уговорил. А сам сбежал.
— Как?
— Уехал тайком на корабле. Уговорил Григория остаться и уехал. Такое впечатление, что он от брата моего с его факелом дружбы попросту устал. Поэтому я против, чтобы он в Понт ехал к Василию… Что это мы все стоим у входа? Все вошли уже, а мы все про медведицу да про Василия. Ты же сам хотел узнать, в чем заключается наше учение о сотерии[55].
— Послушай, — вдруг сменил тему Каллист. В его голосе было колебание. — А ты уверен, что мне можно в ваш храм? Туда же не пускают нехристиан? Даже выгоняют!
— Ну да, не пускают… но только на Евхаристию. А сейчас не Евхаристия. Евхаристия по утрам в воскресенья и дни памяти мучеников. На Евхаристии и мне нельзя присутствовать.
— Как так?! Ты же христианин!
— Я же не крестился еще. Считается, что я катехумен. Оглашенный. И долго им буду еще. Крещусь, когда помирать буду, не раньше. Здесь как раз для таких беседы проводятся. Основы вероучения, подготовка ко крещению. Называется — «оглашение». Как раз, что нам с тобой нужно.
— А я кто?
— Ты… интересующийся. Внешний, это называется. Заходи же, пожалуйста.
Они нырнули в полумрак базилики. Там уже было полно народа — кто-то сидел на скамьях, кто-то — на полу, на подоконниках. Несколько матрон и юных девушек чинно расположились поодаль. Одна из девушек оживленно что-то объясняла своей подруге, показывая на изображения молодого пастуха с овцой на плечах и дельфина в морской пучине. Из-под ее светлого покрывала выбивалась огненно-рыжая прядь.
— Окиронея, дочь кентавра, — пробормотал Каллист. Ему показалось, что где-то уже ее видел.
— Впишите ваши имена, — передал список кто-то из переднего ряда.
Ах да — она тоже была на берегу Сангария во время купания Митродора. Он вписал свое имя и передал вощеную дощечку Кесарию. Они сидели на полу, от масляного светильника над их головами бежали по бесконечному кругу тени. Было холодно.
— А когда все начнут молиться, мне что делать?
— Мы же говорили об этом — раз ты не можешь сказать, что искренне веришь во Христа, то зачем тебе притворяться, что ты молишься? Будешь спокойно сидеть, и все.
— А если меня кто-то узнает, Кесарий?
— А если меня кто-то узнает?
— Извини, Александр… Кто эта рыжая девушка там, слева? Не знаешь?
— Ты за этим разве сюда пришел, а? — повернулся к нему заросший бородой сосед. — Держи глаза долу и обуздывай плоть.
— Я не с тобой разговаривал, кажется, — ответил Каллист.
Бородач смерил его взглядом и, отвернувшись, забормотал что-то.
— Не знаю, — шепотом ответил Кесарий. — Разве это я в Никомедии живу?
— Тише! — зашипел ему в ухо кто-то сзади. — Отец Пистифор идет!
Какая холодная эта зима! Так сказала нянюшка сегодня и велела надеть теплую тунику, а не ту, что подарил папа… Папа велел говорить, что это подарок от него и новой мамы — но она-то знает, что новых мам не бывает! Это только какая-то глупая девочка из одной истории спросила подружку — почему у них теперь стали такие вкусные пироги? И добавила — у вас теперь кухарка новая или мама новая?
… Эту историю она читала в каком-то учебном свитке, тогда она была совсем маленькой, еле доставала до скамьи. Папа тогда ждал к обеду своих гостей и отдавал распоряжения кухарке, а она теребила его за длинную тогу и спрашивала: «Где мама? Где мама?» Чтобы она не плакала, папа дал ей поиграть каким-то старым свитком. Она тогда быстро угомонилась и потом кто-то из гостей случайно наткнулся на нее в саду — и удивленно воскликнул: «Боги! Леонид! Твоя дочь умеет читать! Ей нет еще и пяти!»
Но свиток начинался не с этой истории. Она помнила наизусть слова, с которых он начинался. Слова сложились из непонятных значков сами, и она так и не поняла, как она научилась читать.
«…благородством и возвышенностью духа он настолько превосходил и Леонида, и чуть ли не всех царей, правивших после Агесилая Великого, что, не достигнув еще двадцати лет, воспитанный в богатстве и роскоши своей матерью Агесистратой и бабкой Архидамией, самыми состоятельными в Лакедемоне женщинами, сразу же объявил войну удовольствиям, сорвал с себя украшения, сообщающие, как всем казалось, особый блеск и прелесть наружности человека, решительно отверг какую бы то ни было расточительность, гордился своим потрепанным плащом, мечтал о лаконских обедах, купаниях и вообще о спартанском образе жизни и говорил, что ему ни к чему была бы царская власть, если бы не надежда возродить с ее помощью старинные законы и обычаи».
Слова были сложными и цеплялись друг за друга. Она читала неделю первую строчку. Надо же, у кого-то были и мать, и бабушка одновременно. Наверное, греки. У них красивые греческие имена, как и у нее. Может быть, это их родственники, которые могут скоро приехать? К папе приезжает так много разных людей. Может быть, Агесистрата и Архидамия похожи на ее греческую нянюшку, которая так смешно выговаривает латинские слова, но печет такие вкусные лепешки? Ведь этот кто-то уже достиг двадцати лет и хочет жить по-спартански.
Про Спарту папа часто говорил. Не ей, а своему управляющему и секретарю. «Вот у нас в Спарте было так…» — начинал он, и они почтительно кланялись, пряча улыбки. Наверное, они рады, что есть Спарта. Там цари ходят в потрепанных плащах и спят на голой земле, а их матери с бабушками не говорят им одеться потеплее. Потому что они все понимают.
— Что ты делаешь здесь, Леэна? Разве госпожа Теренция не запретила тебе лазать по деревьям?
— Госпожа Теренция занята с малышом Протолеоном, он все время плачет и хочет кушать. Она велела мне не мешать.
— Так что ты делаешь на дереве?
— Жду, учитель Каллисфен!
— Чего же ты ждешь, дитя? Спускайся скорей!
— Я жду гонца из Рима! Может быть, они передумали и решили взять меня в весталки? Бывает же такое? Ведь я не виновата, что у меня мама умерла?
— Вот как!
Учитель расхохотался и почесал лысеющую голову свинцовым стилем.
— Уже темнеет. Сегодня гонцы не придут. Спускайся и иди ужинать.
— Сейчас! Я должна рассказать еще немного.
— Что же ты рассказываешь там наверху, на дереве?
— Я себе рассказываю. Я еще сегодня не закончила.
— Ну, смотри, я дойду до той беседки и вернусь — постарайся успеть все рассказать. Я должен привести тебя к ужину.
«…греки только дивились и спрашивали друг друга, какой же был порядок в лаконском войске под водительством Агесилая, прославленного Лисандра или древнего Леонида, если и ныне воины обнаруживают столько почтения и страха перед юношей, который моложе чуть ли не любого из них. Впрочем, и сам юноша — простой, трудолюбивый, нисколько не отличавшийся своей одеждой и вооружением от обыкновенных воинов — привлекал всеобщее внимание и восхищение. Но богачам его действия в Спарте были не по душе, они боялись, как бы народ, последовав этому примеру, не изменил установившиеся порядки повсюду».
— «Не изменил установившиеся порядки повсюду». А кто у нас сейчас царь, учитель Каллисфен?
— У нас не царь, малышка. У нас император. Он зовется dominus.
— Ну хорошо, а кто у нас сейчас император?
— Великий Диоклетиан.
— Он тоже был с Леонидом? Против Агиса?
Учитель склонился к ней, глядя в глаза Леэне сурово и пристально.
— Какого Агиса?
— Царя. Из Спарты.
— А! — у раба-учителя вырвался вздох облегчения. — Нет. Этот Агис жил очень давно. Идем быстрее, Леэна. Холодно.