Река разлилась, и набережные ушли под воду от Брайлавы до самого Красноя. Двухчасовая поездка растянулась на полдня – поезд маневрировал, подолгу простаивал на запасных путях, с улиточьей скоростью полз от одной захолустной ветки до другой среди холмов в верховьях Мользена под непрекращающимся проливным дождем. Из-за дождя ранние сумерки окутали железнодорожное полотно, заросли чертополоха, жестяные крыши, далекий амбар и одинокий тополек возле фермы на околице безымянной деревушки, где-то к западу от столицы, и вдруг весь этот пейзаж, вот уже пятьдесят минут маячивший за окном в своей самодостаточной терпеливой загадочности, заслонил грохочущий сгусток черноты.
– Товарняк прошел! Теперь поедем, – объявил всезнающий коммивояжер, к вящей радости семейства из Месовала.
Когда за окном вновь возникли пути, чертополох, крыши, амбар и дерево, поезд в самом деле пришел в движение, и все эти предметы, равнодушные, неизменные, тихо растаяли в дождевой полутьме, исчезая навсегда. Семейство из Месовала и коммивояжер дружно ликовали.
– Ну, раз уж тронулись, за полчаса, верно, доедем. Наконец-то Красной!
Эдуард Орте снова раскрыл книгу. Когда, прочитав страницу-другую, он глянул в окно, уже совсем стемнело. Мелькнули вдали на дороге огни одинокого авто, вильнули и пропали. В темном, блестящем от дождя оконном стекле Эдуард увидел край зеленой шторки, а ниже – свое лицо.
Он смотрел на это лицо со спокойной уверенностью. В двадцать лет он свой облик недолюбливал. Сейчас, в сорок, это стало просто его лицо. Резкие складки, длинный нос, узкий подбородок – все это был Эдуард Орте; он смотрел на него как на равного, без восторга, но и без отвращения. Однако в линии бровей он видел то, о чем когда-то ему говорили: «Ты весь в нее», «У Эдуарда материны глаза». Глупость какая – будто это не его глаза, будто ему не позволено смотреть на мир собственным взглядом. Но за второе двадцатилетие жизни он утвердился в своем праве.
Несмотря на все сегодняшние заминки, фальстарты и уклонения в сторону, он знал, куда едет и что будет дальше. На Северном вокзале его встретит с машиной брат Николас и повезет через поливаемый дождем город на восток, в дом, где они родились. Мать будет сидеть в постели под лампой с розовым абажуром. Если приступ был легкий, она будет вести себя по-детски и разговаривать тонким голоском; а если приступ случился серьезный и напугал ее, настроил на борьбу, она будет бодра и жизнерадостна. Они будут задавать друг другу вопросы и отвечать на них. Потом обед внизу, разговоры с Николасом и его молчаливой женой, а там – в кровать, слушать, как дождь стучит в окна комнаты, где он спал первые двадцать лет своей жизни. Сестры он, скорее всего, не застанет – наверняка Реция вспомнит, что оставила в Соларии троих малышей, и кинется к ним в панике, точно так же как и уезжала от них. Николас не стал бы вызывать его телеграммой, просто позвонил бы после приступа и передал, что сказал доктор, но Реция жила такими треволнениями – чуть что, бросалась к болящему и принималась рассылать телеграммы: «НЕМЕДЛЕННО ПРИЕЗЖАЙ», склонная повсюду видеть драму и не замечать смешного. Матушка, вполне довольствуясь визитами Николаса раз в две недели, не имела ни малейшего желания «видеться» с Эдуардом и Рецией, нарушать привычный распорядок дня и тратить на них драгоценные крохи жизненных сил, изображая интерес к их делам, которые годами ее не волновали.
Но Реции просто необходимо соблюдать общепринятое, всегда делать то, что положено, и ради этого она то и дело создает неудобства для всех вокруг. Нельзя не приехать, когда тебя призывают к постели больной матери телеграммой «Немедленно приезжай». В шахматах существуют ходы, на которые возможен только один ответ. Эдуард Орте, приверженный условностям еще побольше сестры, причем более осознанно, подчинялся правилам и не жаловался. Но вся эта езда взад-вперед без всякого толка – словно шахматы без шахматной доски: за два года трижды пришлось мотаться впустую… Или с первого приступа уже три года прошло? Такая бесцельная трата времени, что уже почти все равно, хоть бы поезд всю ночь кочевал из одного тупика в другой, так и не приближаясь к месту своего назначения. Разницы-то никакой.
Сойдя с поезда в мокрую сутолоку на платформе среди огней и гулких звуков Северного вокзала, он увидел, что никто его не встречает, и ощутил укол разочарования. Совершенно неуместное чувство! Не стал бы Николас дожидаться поезда, который опаздывает на пять часов. Эдуард подумал было, не позвонить ли – сказать, что он приехал, и тут же изумился, откуда такая мысль. Конечно, из дурацкой обиды, что его не встретили. Он вышел на улицу, собираясь поймать такси. Рядом со стоянкой такси у автобусной остановки дожидался сорок первый автобус; Эдуард не задумываясь вошел в него. Сколько же лет прошло – десять, пятнадцать? Нет, больше – с тех пор, как он ездил на этом автобусе через весь Красной, по шумным городским улицам, темным и полным ярких сполохов поздним мартовским вечером, когда он студентом возвращался домой после долгих занятий в университете и уличные фонари отражались протяжными сверкающими дорожками в залитом водой черном асфальте. На знакомой остановке у подножия Горки в автобус вошли две студентки, бледные и серьезные. Мользен под Старым мостом вздулся, стиснутый каменными набережными; пассажиры тянули шеи взглянуть, и кто-то сзади сказал: «Ниже по течению, за Железнодорожным мостом, склады залило». Автобус колыхался, скрипел, кряхтел, останавливался и снова пускался в путь по длинным прямым улицам Заречья. Орте вышел предпоследним. Автобус захлопнул двери и отправился дальше, увозя единственного теперь пассажира и оставляя после себя тишину – привычную тишину пригорода. А дождь все лил. На углу свет уличного фонаря выхватывал из темноты молоденькое деревце, пронзительно-зеленое в едва проклюнувшейся листве. Больше не было ни задержек, ни плутаний. Орте прошел последние полквартала до дому. Тихонько постучал, толкнул незапертую дверь и вошел. В прихожей почему-то горел яркий свет. В гостиной кто-то разговаривал – голос незнакомый. Там что, гости? Пока Эдуард снимал пальто и вешал его на крючок, из комнаты выбежал мальчик, остановился с разбегу и, нисколько не смущаясь, уставился на него блестящими глазами.
– Ты кто? – спросил Орте в ту же секунду, как мальчик задал тот же вопрос, и оба ответили в один голос:
– Эдуард Орте.
На миг знакомо и страшно закружилась голова. Сейчас раскроется пропасть, сейчас он упадет.
– Я твой дядя, – сказал он, отряхивая мокрую шляпу и пристроил ее тоже на вешалку. – Мама здесь?
– В той комнате, где пианино. С похоронщиком разговаривает.
Мальчик все рассматривал его, бесцеремонно, точно у себя дома. Почему он стоит посреди коридора? Мимо него не пройти, подумал Орте.
В прихожую выглянула Реция, увидела его, вскрикнула:
– Ах, Эдуард! – И немедленно разрыдалась. – Ах, бедный Эдуард!
Она потащила брата за собой и отпустила, только чтобы уступить его Николасу.
Тот деликатно и торжественно пожал ему руку и проговорил всегдашним своим ровным голосом:
– Мы не могли тебя известить, ты уже уехал. Все случилось очень мирно. Намного раньше, чем мы ожидали, но под конец – очень мирно…
– Да, я понимаю, – сказал Орте.
Он держал брата за руку, а под ним зияла пропасть.
– Поезд, – сказал он.
– Почти ровно в два, – сказал Николас.
Реция подхватила:
– Мы полдня названивали на вокзал. Выше Ариса пути сплошь залиты. Бедный Эдуард, ты, наверное, совсем вымотался! И весь день, все полдня ничего не знал!
Слезы бежали у нее по лицу так же просто, как дождь по оконному стеклу в поезде.
Орте, пока ехал, собирался расспросить Николаса, прежде чем подниматься к матери. В самом ли деле приступ был настолько серьезный? Принимает ли она прежние лекарства? Сильно ли ее мучают боли в груди? Все эти вопросы он хотел задать и сейчас, они ведь, в конце концов, так и остались без ответа. А Николас все рассказывал о смерти, но про это Эдуард не спрашивал. Так нечестно! Голова все еще немного кружилась, но это из-за целого дня в поезде. Пропасть сомкнулась, и он выпустил руку Николаса. Реция от них не отходила, вся в улыбках и слезах. Николас выглядел усталым, глаза за толстыми стеклами очков заметно опухли. А как выглядит он сам? Заметны в нем признаки горя? Да и горюет ли он? Эдуард со страхом заглянул в себя – ничего, только все еще не прошло неприятное легкое головокружение. Это не назовешь горем. Ему же должно хотеться плакать?
– Она наверху?
Николас объяснил новые правительственные установления.
– Они все сделали очень четко и тактично, – сказал он.
Тело забрали в крематорий Восточного района; пришел человек с бумагами, подготовить прощание и поминки. Когда Эдуард приехал, они как раз заканчивали с оформлением. Все перешли в музыкальную комнату, и там Орте представили чиновника. Это его голос был слышен поначалу в прихожей. Громкий голос и яркие огни, как будто в доме праздник. Николас проводил чиновника до дверей.
– Я тут встретил… – начал Эдуард рассказывать сестре и вдруг замялся. – Маленького Эдуарда.
Он сразу пожалел, что заговорил о нем, потому что мальчик никак не мог быть тем, названным в его честь племянником. Слишком взрослый, и притом, кажется, сказал, что его фамилия Орте, а должна-то быть Парен; Реция по мужу Парен. Кто же он тогда?
Реция сказала:
– Да-да, я хотела, чтобы мальчики были при мне. Томас приедет завтра утром. Надеюсь, дождь перестанет. Дороги наверняка развезло.
Эдуард заметил, какие у нее крепкие, чуть желтоватые зубы. Ей сейчас должно быть… нет, невозможно: тридцать восемь. Встреть он ее на улице – не узнал бы. Глаза серо-голубые. Смотрит на него.
– Ты устал, – сказала она.
Когда-то его злило, что она вечно говорит другим, что они чувствуют, но сейчас ее слова его обрадовали. Он не чувствовал особенной усталости, но если у него усталый вид, то есть он устал, сам того не замечая, так, может, есть у него и другие неосознанные чувства. Чувства, каким положено быть.
– Тот чиновник ушел. Пойдем теперь поужинаем! Ты, наверное, умираешь с голоду. Дети уже едят на кухне. Ах, Эдуард, все так странно! – говорила она, деловито ведя его за собой.
В кухне было тепло и людно. Домработница Вера пробормотала какое-то приветствие. Она появилась, когда Эдуард уже не жил здесь, но это было уже много лет назад. Понятно, что она расстроена; где старуха с больными ногами найдет другую работу? Хотя Николас с Ниной наверняка возьмут ее к себе. За столом сидели дети Реции – тот мальчик из прихожей, его старшая сестра и малыш, которого в прошлую встречу звали Рири, а сейчас называли Раулем. Была тут еще сестра не то кузина мужа Реции, которая жила вместе с ними, – неприветливая коротышка лет двадцати, а может, чуть за двадцать. Жена Николаса Нина вышла из-за стола и обняла Эдуарда. Как только она заговорила, он вспомнил то, о чем не думал с тех пор, как недели две назад получил на эту тему письмо: Николас и Нина взяли приемного ребенка. Вроде в письме говорилось, что это мальчик? Он читал невнимательно, потому что все это показалось ему сплошным притворством, постыдным до отвращения, и теперь не мог вспомнить в точности, что написал Николас, а спрашивать Нину было неудобно. Старуха Вера непременно хотела заварить для него чай, чтобы доказать свою нужность, и пришлось сидеть вместе со всеми в шумной, ярко освещенной кухне, что-то жевать, дожидаться чая, потом его пить. Разговоры понемногу стихли. К Эдуарду почти никто не обращался. Нина то и дело поглядывала на него печальными темными глазами. Он с облегчением понял, что его привычную серьезность принимают за сдерживаемые эмоции. За этим фасадом может успешно скрываться отсутствие горя, точно пустая запертая комната.
Ему в итоге не позволили ночевать в своей прежней комнате. Все шло не так, как он ожидал. Дом был переполнен. Оказывается, взяв приемыша, Николас и Нина отказались от своей квартиры в Старом квартале и переехали сюда, пока им не выделят квартиру побольше. Они заняли старую комнату Эдуарда, а малышу отвели бывшую комнату Николаса. Реция со своими тремя детьми поместились в детской, на диване в гостиной спала кузина, а Эдуарду остался только кожаный диванчик на застекленной веранде первого этажа, рядом с музыкальной комнатой. Пустовала только комната матери. Эдуард туда не заходил. Он вообще не поднимался наверх. Реция принесла со второго этажа одеяло, потом еще одно, стеганое, и наконец – теплый халат Николаса.
– На веранде так холодно, ужас, бедный Эдуард! Ложись в халате, будет хоть чуть-чуть теплее. Ах, как все странно!
Она была в розовом шерстяном халате, с заплетенной на ночь косой. Обширная, деловитая, по-матерински прекрасная. Лицо ее светилось, как бывает, когда слушаешь музыку. Вот это – горе, подумал он и сказал:
– Ничего, мне не холодно.
– У тебя же всегда мерзли ноги по ночам. Ужасно, что приходится тебя отправлять в этот ледник. Не представляю, куда мы денем Томаса, когда он приедет. Ах, Эдуард, как мне хочется, чтобы ты женился. Ненавижу, когда люди одиноки! Я знаю, тебя одиночество не тяготит, а я его не переношу. Что-то занавески никак не задергиваются… О боже, я одну порвала сбоку! Теперь окно нечем заслонить, кроме дождя.
В глазах у нее стояли неподдельные слезы. Когда она обняла Эдуарда, его на миг окутали ее тепло и сила.
– Спокойной ночи! – сказала она и ушла, закрыла за собой завешенную тканью стеклянную дверь, и стало слышно, как она в соседней комнате разговаривает с кузиной Томаса.
Потом она ушла наверх. В доме стало тихо. Эдуард перестелил одеяла по-своему, лег и взялся за книгу, которую читал в поезде: долгосрочный целевой план по распределению средств в отделе, который в мае перейдет в ведение его бюро. Дождь стучал в окна над диваном. Руки мерзли. В соседней комнате внезапно и беззвучно погас свет. Занавешенная стеклянная дверь сделалась черной, настольная лампа светила совсем слабо. Там, в соседней комнате, была кузина. Весь дом был полон чужих для него людей. И эта холодная веранда среди дождя и темноты была ему чужой. На веранде никогда не спали, разве что летом, в самые жаркие дни. Не за этим он отправился в путь. Думал приехать домой, а теперь, когда поездка потеряла смысл, очутился в каком-то незнакомом месте. Эта растерянность и есть то, что зовется горем? Она умерла, подумал Эдуард. Она умерла, а он лежит под теплым одеялом, удобно откинувшись на подлокотник дивана, прислонив к коленям раскрытую книгу, рассматривает номера страниц – сто сорок четыре, сто сорок пять – и ждет, когда же начнет что-нибудь чувствовать. Сто сорок четыре, сто сорок пять. Он вернулся к начатому абзацу, дочитал до конца раздела. На часах было два тридцать ночи. Он выключил настольную лампу под бронзовым колпаком и глубже забрался под одеяло, слушая тихий шелест дождя за окнами.
– Я еду в Парагвай, – сказал он коммивояжеру, досадуя, что к нему пристают с вопросами. – В столицу, Парагвананцу.
Но из-за дождя по всему пути то и дело случались задержки, а когда он наконец, через немыслимые пропасти, добрался до Парагвананцы, там все было точно так же, как и здесь.