Как-то в сентябре, когда день уже клонился к вечеру, Итале проходил мимо садов Вальторсы, где золотистый свет, просвечивая сквозь ряды деревьев, ложился ровными полупрозрачными полосами на тропу, чередуясь с темными тенями, и по этой полосатой тропе навстречу Итале шла его сестра Лаура.
– Письмо! – крикнула она. – Дядя письмо привез!
Подойдя к нему ближе, Лаура спросила:
– Ну что, виноград созрел?
– Да, завтра в Орийе уже начнем убирать.
Они вышли на дорогу и пошли рядом; Итале на ходу вскрыл конверт и стал читать, хмурясь от бившего в глаза низкого солнца. Письмо было из Солария.
Дорогой Итале!
Старый граф пишет, что ты дома. Я тоже. Меня освободили 20-го, я успел добраться до Колоннарманы, но там меня взяли и в сопровождении целого отряда полицейских отправили обратно. Впрочем, после трех допросов освободили, но стоило мне перейти через улицу – и меня снова взяли и допрашивали еще дважды. Теперь я уже неделю как дома, но не могу с уверенностью сказать, что там и останусь в ближайшие дни. Невеста К. написала мне, что у него было тяжелое сотрясение мозга, но теперь он быстро поправляется. В октябре они хотят пожениться. Ты, я полагаю, уже знаешь, что юному В. повезло гораздо меньше. Впрочем, кто знает: может, в конце концов и окажется, что ему-то повезло как раз больше всех. Я заходил к Дж. Ф. Он носит корсет, атласный жилет, часы на золотой цепочке, женат, у него маленький сын, и он даже не пригласил меня заходить еще. Не слышал ли ты чего-нибудь о Карло? Никто о нем ничего не знает с той вечеринки, и я все время думаю о нем. Я собираюсь продолжить занятия и получить право на занятия адвокатской практикой, поскольку, как я теперь окончательно понимаю, журналистикой не прокормишься. Пожалуйста, дай о себе знать. Поверь, я всегда остаюсь твоим преданным другом.
– Это ведь от Брелавая?
– Да. А ты что, знаешь его почерк?
– Он регулярно писал нам, когда ты был в тюрьме. И это он сообщил, что тебя арестовали. Ему, должно быть, нелегко приходилось: он ведь не мог прислать ни одной радостной вести; но письма у него всегда были очень хорошие.
– На, прочти. – Итале пришлось объяснить сестре, что означают инициалы в письме Брелавая. – К. – это Карантай, ну ты знаешь, писатель. Его ранили на улице Палазай во время стычки со стражей. В. – Верной. Один студент, наш друг. Его убили. Дживан Френин – мой старый университетский приятель. Он три года назад уехал на родину, в Соларий, и стал теперь богатым торговцем. Значит, они все-таки и Брелавая занесли в список… Бедняга! До чего же ему там одиноко, наверно!
– А кто такой Карло?
– О, это же Санджусто! Он подписывал материалы, которые присылал нам из Англии, псевдонимом Карло Франчески. Должно быть, Карло – одно из его настоящих имен.
– Ты ведь довольно давно его знаешь?
– Ну, мы познакомились в двадцать седьмом в Айзнаре. Но по-настоящему я узнал его только в июле.
– Он был с тобой во время… тех боев?
Итале кивнул. И глянул на нее искоса: тонкое, довольно бледное лицо; каштановые волосы скручены на затылке небрежным узлом. Лаура шла рядом, стараясь не отставать. За тот месяц, что Итале провел дома, он особенно остро почувствовал, сколь благотворно действует на него одно лишь присутствие сестры, но как следует они до сих пор так и не поговорили, довольствуясь мимолетными замечаниями или вопросами, касавшимися здоровья Гвиде, хозяйственных дел или проблем со счетами. Лаура научилась отлично вести все бухгалтерские расчеты и записи, но, когда Итале стал хвалить ее за порядок и ясность в документах, она только вздохнула и сказала:
– Я их ненавижу. И делаю это лишь потому, что больше папа мне ничего не позволяет. А записи я веду так аккуратно, потому что иначе сразу же запутаюсь. Терпеть не могу цифры! Я бы с гораздо большим удовольствием конюшни чистила! Только он не позволит.
И Лаура рассмеялась, как бы снижая серьезность проблемы. Предельная искренность, столь свойственная ей в детстве, теперь сменилась в ней сдержанностью, даже скрытностью зрелой женщины, и Итале, шагая с нею радом, вдруг осознал, что совершенно ничего не знает о сестре, о ее жизни.
– Я все пытаюсь себе представить, – сказала Лаура задумчиво, – что ты там делал, в Красное?.. И какова была твоя тамошняя жизнь? И эта революция…
– Восстание, – мягко поправил он.
– Восстание. Ты сказал про того студента: «Его убили». Я знаю, как господин Санджусто повредил руку – полицейский ударил его прикладом. И ты как-то раз упоминал о пожаре… Я немного представляла себе, чем ты занимался раньше, до ареста; я читала ваш журнал, газеты… Но в целом я просто не способна была вообразить себе ту твою жизнь, словно сама жила в совсем другом мире…
– В настоящем.
– Почему ты так говоришь?
– Потому что от той моей жизни ничего не осталось. С ней покончено… Она сгорела. Мгновенно. И пепел развеяли по ветру. Да, в общем, в ней ничего особенного и не было.
Лаура молча шла с ним рядом.
– Мечты юности! – сказал Итале пренебрежительно.
– Последние пять лет моей жизни придавала какой-то смысл только моя уверенность в том, что ты свободен, что ты трудишься во имя свободы, что ты делаешь то, чего не могу делать я, что ты делаешь это и для меня! Даже когда ты был в тюрьме, я и тогда верила в это, даже сильнее, чем когда-либо!
Он остановился, потрясенный этим страстным и неожиданным упреком; на мгновение взгляды их пересеклись, и он увидел, что Лаура понимает и то, о чем сам он не в силах сказать прямо: что он потерпел неудачу, даже, может быть, полное поражение, что она знает это и все же это ее не обескураживает и она отнюдь не воспринимает его как неудачника или глупца, иначе она не упрекнула бы его в отступничестве.
– Господи, Лаура, ты не должна так слепо верить мне! – воскликнул он почти с отчаянием и уже без малейшей иронии. – Раньше, произнося пламенные речи о свободе, я ведь совсем не представлял себе, что такое тюрьма. Я вещал о добре и зле, но… не понимал, что такое зло, не понимал, что и я за него в ответе, – а я видел немало зла, немало смертей… И я тоже виноват в чужих смертях, Лаура, и я ничего не могу с этим поделать! Так что единственное, что мне еще осталось, – это хранить молчание, не произносить тех слов, которые произношу сейчас. Позволь же мне это. Я больше не хочу приносить горе другим людям!
– Жизнь и сама по себе довольно зла и горька, – тихо возразила Лаура.
Вскоре вдали показались сады, раскинувшиеся на холме над домом Сорде, и за ними – лесистые горные склоны.
– Если тебе отменят поражение в правах, – спросила Лаура, – ты вернешься в Красной?
– Не знаю. Во всяком случае, в ближайшем будущем вряд ли. Мне кажется, от меня здесь больше пользы, особенно пока отец болен.
– Да, – сказала она. – Конечно. Но он… Когда-нибудь он все равно должен был заболеть. А когда-нибудь он умрет, от этого ведь никуда не денешься, правда? И мы всегда это знали.
– Но когда-то я в это не верил, – тихо сказал Итале.
– Знаю, – откликнулась Лаура, и он с удивлением увидел, что она улыбается. – Я, собственно, хотела сказать, что насчет этого тебе не стоит беспокоиться. Насчет поместья то есть. Если тебе нужно будет уехать. Мне, конечно, до Пьеры далеко, но справиться с хозяйством я вполне способна. Я хочу, чтобы ты это знал и мог на меня рассчитывать.
– Пока что я просто вернулся домой, – сказал Итале. – Ради бога, Лаура! Неужели ты хочешь, чтобы я снова куда-то уехал?
– Я хочу, чтобы ты понял: это совершенно не важно, что там твердят эти дураки из полиции! Что бы они ни говорили, ты совершенно свободный человек! – запальчиво и даже сердито воскликнула она. – Или, может, мне ты запретишь трудиться во имя свободы? Ах, Итале, ведь ты и есть моя свобода!
У него не нашлось слов, чтобы ответить ей.
Стоило им войти в дом, как Гвиде позвал Итале в библиотеку. Он хотел обсудить с сыном виды на урожай винограда. С тех пор как болезнь в очередной раз скрутила его, Гвиде, хотя и неохотно, признал, что все, включая доктора, были правы и придется сбавить обороты. Он стал отдыхать в строго определенные часы, а кое-какими хозяйственными делами и вовсе перестал заниматься, а также значительно реже стал бывать и в полях, и в конторе. Гвиде вообще сильно изменился: волосы совсем поседели, лицо и руки утратили прежний загар, и он, и без того высокий и худощавый, теперь казался еще костлявей и выше ростом. Итале, войдя в библиотеку, был поражен его сходством с Лаурой, они даже говорили с одинаковыми интонациями.
Им удалось очень быстро и при полном согласии обсудить как общее состояние виноградников, так и сроки сбора урожая, особенно если погода будет этому благоприятствовать.
– Но если станет жарче… – Гвиде не договорил, но оба поняли, что он имел в виду: тяжкий и не дающий возможности передохнуть труд на виноградниках становился невыносимо тяжелым, если жара устанавливалась на продолжительное время. Следовало также учитывать относительную неопытность Итале и то, что он еще не успел окончательно восстановить свои силы. – Ну да ничего, в конце концов, есть Брон, – спокойно закончил свою мысль Гвиде.
– Конечно. И Брон, и, слава богу, Санджусто.
– Да, этот парень в садах, похоже, очень даже может пригодиться. А ты в случае чего слушайся Брона.
Итале улыбнулся. Он давно уже ждал, когда отцу придется-таки похвалить Санджусто. «Очень даже может пригодиться» – это была высокая похвала в его устах.
– От Сорентая телеги пришли? – спросил Гвиде.
– Завтра утром будут здесь.
– Кто поедет?
– Карел.
Гвиде согласно кивнул.
– Он человек надежный, – сказал Итале. – Ему бы еще поучиться немного.
– Зачем?
– Нам пора иметь настоящего управляющего. – Итале сказал это с какой-то равнодушной прямотой, прежде ему совершенно несвойственной. А вот Гвиде такая прямота была присуща всегда.
Гвиде явно оскорбило заявление сына, однако момент действительно был выбран точно: он прекрасно понимал, что не может более делать вид, будто способен один тащить весь этот воз, а если Итале уедет… Впрочем, Гвиде не желал показывать кому бы то ни было, что мысль об отъезде Итале, как бы заключенная внутри предложения взять наконец управляющего, его пугает. Поудобнее устроившись на своем любимом диване под окном, он тщетно пытался придумать какой-нибудь аргумент, способный опровергнуть предложенную Итале идею, и хмурился, понимая, что возразить ему, собственно, нечего. Даже попытка наложить вето – если бы это было в его власти – вряд ли стала бы достойным аргументом. Но власть уже ускользала у него из рук. За эти последние несколько недель он сам, как будто даже не заметив этого, как-то втихую отрекся от престола, а его сын, тоже словно и не подозревая об этом, вступил в права наследства.
– Ну что ж… – сказал наконец Гвиде. – И ты полагаешь, что Карел годится?
Итале, воспользовавшийся паузой, чтобы порыться на книжных полках, внимательно посмотрел на отца и, к своему удивлению, заметил, что глаза Гвиде блестят от удовольствия. А он-то ожидал, что вопрос об управляющем вызовет яростные споры!.. Однако его даже встревожило то, что Гвиде так легко с ним соглашается, да еще и улыбается при этом.
– Возможно, я слишком забегаю вперед…
– Возможно, – согласился Гвиде. – Кстати, у нас есть еще Паисси. Из него, пожалуй, получился бы управляющий получше, чем из Карела. А теперь ступай. Мне до самого ужина лежать полагается.
Итале поклонился и вышел, а Гвиде, послушный указаниям врача, снова лег. Он чувствовал в себе какую-то удивительную легкость и пустоту; примерно так, казалось ему, должна чувствовать себя женщина после родов: легкой, спокойной, усталой. Забавно: он сравнивает себя с женщиной, да еще с роженицей! Но ведь он так хорошо помнил лицо Элеоноры в то утро, когда родился Итале, ее улыбку… Они, его жена и дети, – вот средоточие его жизни. Все в них.
Над озером разгорался красный закат, погода менялась. На следующий день наступила жара. Потом стало еще жарче.
Итале вставал в четыре утра и весь день дотемна проводил на виноградниках. Кроме виноградных лоз, виноградных кистей, ящиков, корзин, телег, повозок, наполненных виноградом, он не замечал ничего, разве что каменные давильни на заднем дворе, все в кляксах давленого винограда, источающие запах брожения, да еще, в виде краткой передышки от жары, прохладу темных подвалов, вырытых прямо в склоне горы. А в сентябрьском небе упрямо качался раскаленный белый круг солнца. Потом, когда эта адская работа была наконец сделана, подошла пора убирать урожай и других плодов и злаков. Молчаливый и погруженный в себя, раздражаясь, когда силы оказывались на исходе, а дела подгоняли, но все же старавшийся проявлять терпение, Итале, в общем, вполне справлялся с работой, не отвлекаясь, не оглядываясь назад и не особенно заглядывая вперед. Бо́льшую часть времени, за исключением кратких часов сна, он проводил под открытым небом, в полях, в садах и хозяйственных постройках, но отнюдь не в доме. Домой он приходил только поесть и поспать. Когда же работа давала ему краткую передышку, он отправлялся на охоту с Паисси, внуком Брона, и Берке Гаври, с которым у него завязалась некая осторожная дружба, или с Санджусто. В Партачейку Итале ездил крайне редко и ни к кому в гости не ходил. Когда же к ним заезжали Роденне, Сорентаи или еще кто-то из соседей, ему часто приходилось принимать гостей вместо Гвиде – и он делал это со сдержанной вежливостью, заботясь о том, чтобы гостеприимство в доме по-прежнему соблюдалось свято, но в общих разговорах почти не участвовал и в основном молчал, слушая, что говорят другие.
Элеонора наблюдала за сыном и ничего не говорила. Точно так же она наблюдала и за Гвиде все эти тридцать лет. Часто, занимаясь работой по дому или лежа без сна темными осенними ночами, она думала о том веселом ребенке, неуклюжем мальчике, красивом юноше, молодом мужчине, в которого этот юноша только еще начинал превращаться, когда они расстались, – она застала лишь самое начало этого процесса. Теперь Итале стал совсем другим – суровым, беспокойным, молчаливым. Это был второй Гвиде, и все же он не был похож на того Гвиде, за которого она когда-то вышла замуж. В дни молодости Гвиде всегда и во всем преуспевал и не знал поражений. И Элеонора испытывала горькое разочарование: этот мир, предлагая юной душе такие широкие возможности, в действительности почти не дает человеку выбора. Точно такое же разочарование испытывала и ее дочь, а также Пьера, и Элеонора, чувствуя это в них, узнавала свои собственные переживания, но не питала насчет дальнейшей судьбы девушек особых иллюзий. И уж конечно, никаких иллюзий не питала на свой собственный счет.
Санджусто старался не унывать, работал наравне с Итале, да и в доме старался быть всем полезен, а порой выходил в озеро на «Фальконе». Невеста Карантая прислала друзьям зашифрованное предупреждение: власти разослали повсюду описание внешности Санджусто и караулят его на всех границах, готовясь арестовать как профессионального революционера и бунтовщика. Санджусто тут же объявил, точно принимая вызов, что в таком случае пойдет через горы, через перевал Валь-Альтесма, где нет погранично-пропускных пунктов.
– А зачем? – спросил Итале. – И куда?
– Во Францию, разумеется!
– Не бросай меня в беде, а?
– Ладно, уйду, когда соберем груши.
– Зимой тебе через горы не пройти.
– Тогда я подожду до весны.
И Санджусто остался. И сделал это так легко и спокойно и продолжал быть таким веселым и приветливым, что Итале, в его теперешнем настроении, считал это само собой разумеющимся и ни разу не задавался вопросом о характере их духовной близости. Он, пожалуй, уже и вспомнить почти не мог, где ее корни. Он забыл даже, что до того, как они познакомились, Санджусто успел прожить довольно долгую жизнь, о которой он, Итале, не знал практически ничего. Уже в конце октября, в первый по-настоящему дождливый день, он как-то проходил по грушевому саду, высматривая Санджусто, но никак не мог его найти. Привязав у изгороди лошадей – своего коня и второго, которого вел в поводу, – он минут двадцать рыскал по саду, пока наконец не отыскал своего друга, который стоял под деревом с каким-то странным выражением на лице. Итале успел лишь заметить, как за следующим рядом деревьев мелькнули темно-красная юбка и белая блузка и исчезли. Тихий теплый дождь без устали шелестел по листьям и траве.
– Я же тебя звал! – сказал укоризненно Итале, мокрый с головы до ног. – Я орал как помешанный!
– Да, я слышал. – И Санджусто подмигнул ему. Потом оттолкнулся от ствола дерева и пошел рядом с Итале.
– Это что, дочка Марты была, Аннина?
– Да.
Некоторое время Итале молча шагал по мокрой траве.
– Но ей ведь и пятнадцати, по-моему, еще нет, – сказал он.
– Знаю.
Они молча сели на лошадей и молча тронулись в путь. Вдруг Санджусто ни с того ни с сего расхохотался. Итале вспыхнул и сердито от него отвернулся.
– Да знаю я все, не сердись! – со смехом сказал ему Санджусто. – Но ведь хорошенькие девушки для того и существуют, чтобы с ними кто-то любезничал, говорил им комплименты, смотрел на них влюбленно. Или я не прав?
– Да, конечно, но я чувствую себя…
– Ответственным? Разумеется! Ребенка я ей не сделаю.
– Очень на это надеюсь.
– Так чего ж ты так злишься? – Теперь Санджусто заговорил несколько иным тоном. – Ведь ты на меня злишься, верно? Но чего ты от меня хочешь? Достоинства, воздержания, романтической страсти? Но все это у меня уже было. А теперь я предпочитаю просто целоваться в саду с хорошенькими девушками. Как это ни печально, но я на десять лет старше тебя. И уже пережил однажды романтическую страсть. О, я был безумно влюблен! И даже обручен с одной юной дамой… Но это было еще в тысяча восемьсот девятнадцатом в Милане. Господи, как же я был в нее влюблен! Я писал стихи, я худел, а потом вдобавок угодил за решетку и совсем отощал. А она тем временем взяла да и вышла замуж за австрийского офицера! Я узнал об этом, только когда из тюрьмы вышел. С тем и остался. Австрия отняла у меня моих детей еще до того, как они появились на свет… Так что я перебрался через горы и стал никем, вечным изгнанником. Но больше я в эти игры не играю. Нет, ни за что на свете! Больше никаких юных дам, никакой романтической любви! Ну а если мне навстречу попадется Аннина, да еще и улыбнется мне… Иисус-Мария, Итале, чего ты от меня хочешь?
– Прости, Франческо, – пробормотал Итале, заикаясь и покраснев до ушей. Сказать ему было нечего. Но когда оглушительное чувство стыда несколько улеглось, он глубоко задумался над тем, что сказал ему Санджусто.
А итальянец между тем, невозмутимый как всегда, поднял свою молодую лошадку на дыбы и, задрав лицо к небесам, навстречу дождю, падавшему из клочковатых, быстро проплывавших над головой облаков, сперва что-то напевал вполголоса, а потом вдруг громко запел довольно приятным тенором:
– «Un soave non so che…»[52] Ха! Ну и свинья же этот Россини! Ты знаешь, он написал для Меттерниха ораторию под названием «Священный союз»! Нет, эти композиторы – просто идиоты, блаженные идиоты! Видно, Господь лишил их разума. Ого, посмотри-ка: твой граф уже весь пепин собрал. Может, и нам пора начать? Эта маленькая графиня весьма мудро обращается со своими садами.
Итале не ответил. Они неторопливо ехали под дождем к дому на берегу озера.
Когда на второй день пребывания Итале в родном доме к ним приехали граф и Пьера, он очень нервничал, но стоило ему их увидеть, как все его сомнения и волнения развеялись. Он очень тепло поздоровался с графом Орлантом, с огорчением отметив, как тот постарел. А вот Пьера показалась ему почти не изменившейся, хотя ей уже, должно быть, исполнилось двадцать один или двадцать два. Она по-прежнему была маленького роста, круглолицая, по-детски застенчивая. Здороваясь с ним, она лишь улыбнулась да сказала несколько обычных вежливых слов. Ему показалось, что столь свойственные ей в детстве живость и энергичность исчезли, испарились – несомненно, под воздействием здешней замкнутой и одинокой жизни, – но им на смену не пришли иные качества, которые могли бы быть свойственны взрослой женщине. Пьера представлялась ему цветком, который увял, не успев расцвести. Он видел это с горечью нового подтверждения того, что впервые ощутил в придорожной харчевне селения Бара: все, ради чего он работал, все его понимание свободы было заблуждением, попыткой поймать лунный луч, пустыми словами. Вот Эстенскар давно понял это. И Пьера – по-своему, конечно, – тоже это понимала. А еврей Мойше это просто знал. И служанка в гостинице – девушка с тупым взглядом и огрубевшими от работы, грязными руками, тоже понимала лучше, чем все они, вместе взятые, что никакой свободы не существует, хотя и не знала ничего, кроме собственных примитивных желаний, которым, впрочем, сбыться вряд ли суждено.
Лаура была в саду за домом. В дождевике и какой-то бесформенной шляпе она подрезала розы, посаженные еще ее дедом. Последние цветы уже опали, листья на промокших согнувшихся стеблях казались ржавыми. Лаура, заметив на дороге всадников, помахала им рукой с зажатыми в ней садовыми ножницами.
– А вот и… – сказал Санджусто, махнул рукой в ответ и вдруг умолк.
Лаура подошла к изгороди.
– Вы оба похожи на мокрых крыс, – заявила она, разглядывая Итале и Санджусто.
– По-моему, вы слишком рано обрезаете розы, – сказал Санджусто.
– Я просто решила убрать сухие стебли.
Итале, придерживая коня, наблюдал за ними. Это была красивая пара: высокая улыбчивая женщина, изящные руки которой были мокры от дождя, и молодой мужчина с удивительно ярким и живым лицом, который, сидя верхом на лошади, с интересом расспрашивал свою прелестную собеседницу о mandevilia suaveolens.
– Да, у нас еще остался один куст, – говорила Лаура. – В самом начале дорожки, перед домом. Его еще дедушка посадил.
– Вы мне покажете? Я только отведу коня и сразу вернусь.
– Да ладно, я сам его отведу, – сказал Итале, и Санджусто, сунув ему поводья, тут же перемахнул через ограду и, продолжая беседовать с Лаурой, побрел куда-то по мокрому осеннему саду.
– Значит, «больше я в эти игры не играю»? – пробормотал Итале, усмехаясь про себя и ведя в поводу серого коня Санджусто. Он испытывал странное смешанное чувство: нежность и одновременно некоторую враждебность.
Дождливый туманный октябрь напоследок подарил несколько ясных золотых вечеров, а потом наступил холодный ноябрь, и недели через две Итале, проснувшись как-то утром, увидел за окном на фоне серых небес гору Охотник в белой снеговой шапке. В сельскохозяйственных работах наступало обычное зимнее затишье. Несмотря на раскисшие дороги, соседи Сорде по Валь-Малафрене часто приезжали к ним в гости; почти каждый день Итале слышал доносившиеся из гостиной женские голоса, в доме постоянно царил гомон, Эва то и дело пробегала мимо него с подносом, неся печенье, клубничное вино, вишневую наливку… И несколько раз в неделю Касс запрягал лошадей в двуколку, чтобы отвезти Элеонору и Лауру к Паннесам или Сорентаям. В холодную погоду Гвиде редко выходил из дому, но старался понемногу работать – чинил упряжь, точил ножи, ремонтировал мебель, хотя раньше все это предоставлял делать слугам, а если брался за что-нибудь сам, то успевал сделать буквально за полчаса, еще до завтрака. Гвиде по-прежнему послушно отдыхал в библиотеке в установленные доктором часы, а потом, если в доме не было гостей, приходил в гостиную и сидел там, неторопливо и обстоятельно читая Вергилия, часто отрываясь от книги и о чем-то размышляя. Толстенная «Энеида» сохранилась у него еще со школьной поры, а потом «по наследству» досталась Итале. Это было очень удачное издание, со множеством комментариев и иллюстраций. Гвиде клал книгу на колени и читал, высоко подняв голову, ибо его дальнозоркость уже сильно давала себя знать. Итале никогда прежде не видел, чтобы отец так много читал; ему было странно видеть его в такой неподвижной позе и с чуть ли не на метр отодвинутой от глаз книгой. Казалось, Гвиде не столько читает, сколько впитывает историю Энея, молча проникаясь теплотой, героизмом и болью древних героев «Энеиды». Если приходили гости, Гвиде ласково здоровался с ними, но, побыв немного в гостиной для приличия, вскоре обычно возвращался в ставшую для него привычной тишину библиотеки. Но если в гостиной были только Элеонора, Лаура и Пьера, он тоже оставался там. Итале приходил домой уже в сумерки и, сбросив наконец куртку из овчины, с наслаждением окунался в семейную атмосферу. Однако до вечера он дома старался не появляться, по-прежнему пребывая во власти непонятного беспокойства, той самой нервной, неразумной энергии, благодаря которой он вернулся из Совены в Красной, пережил шестьдесят часов августовского восстания, успешно бежал из Красноя в Малафрену, сумел практически самостоятельно провести сбор винограда и заготовку вина и вообще пережить всю эту осень. Теперь, когда наступила зима и забот стало гораздо меньше, Итале сам выдумывал себе занятия, уходил на прогулку или на охоту. Домой он решался повернуть, лишь доведя себя чуть ли не до полного изнеможения, и тогда уже с удовольствием сидел у огня, разговаривал с Гвиде о делах, а с Санджусто о событиях в Греции и Бельгии. С женщинами ему практически не о чем было говорить.
Однажды в декабре Итале вернулся домой довольно рано. Вслед за первым выпавшим снегом прошли дожди, и под ногами было настоящее месиво, а в воздухе висел тяжелый густой туман. Несмотря на свою неугомонную активность и неутомимость, Итале по-прежнему очень мерз и вообще сильно страдал от холода: было такое ощущение, что холод тюрьмы Сен-Лазар пропитал его насквозь и навсегда. В тот вечер он прямо-таки закоченел и сразу направился к горевшему камину. Была суббота; приехали Эмануэль и Пернета, граф Орлант и Пьера; даже тетушка, которой уже исполнилось сто лет, восседала на высоком стуле с прямой спинкой, держа в руках неизменный клубок красной шерсти. За разговорами не заметили, как наступил вечер и стало совсем темно. Гостиную освещал лишь горевший камин. Санджусто что-то рассказывал о своей жизни в Англии – здесь его рассказы вполне заменяли чтение вслух хорошей книги. В конце концов граф Орлант сделал общий вывод:
– До чего же все-таки прекрасная, предприимчивая нация эти англичане! В астрономии они прямо-таки чудеса совершили.
Гвиде поднял голову и удивленно посмотрел на сына, пробиравшегося мимо его кресла поближе к огню:
– И ты здесь, Итале?
Темная комната, куда заглянула смерть, четыре горящих свечи, тело покойного деда, голос отца, обращенный к нему, испуганному ребенку…
– Да, папа. – Он сел на приступок у камина подле Гвиде и протянул руки к огню, стараясь подавить дрожь; ему казалось, он не согреется никогда.
– Итале, дорогой! – искренне обрадовалась ему мать. – Ты ведь, наверно, страшно голоден? У Эвы там курица никак не доспеет. Уже несколько часов на плите, да и сразу годилась только на суп. А баранину она точно пересушит. Впрочем, толковать с Эвой все равно бесполезно – она правит у нас на кухне уже лет тридцать. Остается только смириться и стареть с нею вместе. Хотя вам, молодым, порой из-за ее упрямства приходится нелегко. Но ничего, зубы-то у вас тоже молодые…
– Дождь все идет? – спросил Итале граф Орлант.
– Идет. Еще сильнее стал.
И прежняя беседа потекла снова. Молчание хранили только Итале и Гвиде.
Но, как оказалось, молчала и Пьера, сидевшая напротив Итале у камина. Она, впрочем, всегда мало говорила, когда собиралась большая компания. Зато с Лаурой – Итале не раз и сам это видел – они могли болтать целыми днями и о чем угодно. В этой же гостиной, или на берегу озера, или за лодочным сараем. Охотно она разговаривала, похоже, только с одной Лаурой. В этот вечер Итале то и дело посматривал на Пьеру, думая, почему Санджусто все время твердит, что она хороша собой. Впрочем, итальянцу вообще было свойственно видеть красавицу в каждой женщине. А что, если он, Итале, сам когда-то убедил себя, что внешность Пьеры ничем не примечательна? Нет, если присмотреться, черты лица у нее очень недурны, такое милое нежное личико, а фигура просто безупречна. И все-таки Пьера простовата! Ничего удивительного: всю жизнь провести в Малафрене и Партачейке, если не считать двух лет в монастырской школе Айзнара да неудачной помолвки с каким-то вдовцом чуть ли не сорока лет. А сейчас она всю себя отдает разваливающемуся хозяйству, пытаясь сама управлять поместьем. Что же тут странного, что она кажется сухой и бесцветной, как мертвая ветка дерева. Жизнь нанесла ей поражение еще до того, как она смогла вступить с ней в борьбу. Она и жить-то по-настоящему еще не успела начать. Где же ей было взять оружие, чтобы отсрочить неизбежное, побороться, прежде чем проиграть безнадежное сражение. Бедная девочка! Это не ее вина…
Так думал Итале, чувствуя с наслаждением, как жаркий огонь наконец согревает его, как приятно разгорелось лицо, как млеет все тело под рубашкой, становясь послушным и гибким. Пьера, отгородившись рукой от слишком сильного жара, искоса глянула на него. Ее тонкая, изящная рука была подсвечена красным.
– Что-то ты к нам уже несколько дней не заглядывала? – ласково заметил Итале.
– Уж больно погода была противная, – откликнулась она. – Я, между прочим, наконец-то принесла твою книгу. Все забывала ее вернуть, а тут вдруг вспомнила.
– Какую книгу?
– Твою. Я ее прочитала, и мне она больше не нужна.
Итале изумленно смотрел на нее.
– Ты, наверно, забыл? Когда-то очень давно ты дал мне ее почитать – лет пять назад. Она называется «Новая жизнь».
– Я не почитать ее тебе дал. Я ее тебе подарил!
– Хорошо. В таком случае я возвращаю твой подарок, – упрямо сказала Пьера.
Эмануэль исподтишка наблюдал за ними, сидя боком к камину. Итале казался смущенным. Видно, Пьере надоело его высокомерное отношение. Ведь эта девочка отлично умела любого поставить на место. И она знала, что ее есть за что уважать. Берке Гаври, ее послушный помощник, давно признался Эмануэлю, что Пьере всего за два года удалось удвоить доход, получаемый от Вальторсы в наличных деньгах, и теперь она вкладывала средства в различные усовершенствования. Эмануэль регулярно виделся с нею, когда она приезжала в Партачейку по делам поместья, и несколько раз выступал в качестве ее адвоката, давал ей юридические советы. Он считал эту девушку не только в высшей степени благоразумной, но и весьма решительной – а в общем, идеальной клиенткой! – хотя и считал втайне, что лучше бы все эти деловые качества принадлежали не молодой девушке, а мужчине. «У Пьеры исключительно сильная воля», – с удивлением заметил он как-то в разговоре с Пернетой, и та откликнулась: «А ты предпочел бы, чтобы она была покорной дурочкой?» Разумеется, это было несправедливо по отношению к нему со стороны Пернеты! Он молил Бога, чтобы Пьере удалось как-то встряхнуть Итале, вывести его из этого странного молчаливого оцепенения. И пусть ее воля станет еще сильнее, ведь для выполнения подобной задачи ей потребуется не только ум, но и очень сильный характер. Смутить-то Итале было бы легко: мальчик всегда был неосторожным. Но вот добраться до глубин его души, завладеть им, попытаться его переделать – это задача не из легких.
– Пьера, – сказал Итале, – я ведь уже…
– Хочешь, я напишу что-нибудь на ней, чтобы это больше походило на подарок?
– Нет…
– Например, так: «Здесь кончается новая жизнь. От Пьеры Вальторскар – с любовью». Подойдет? Мне и ходить за ней не надо – она вон там, на сундуке, в моей рабочей корзинке.
– Пьера, послушай, это, конечно, было так давно, но…
– Времена меняются.
– Я ее назад не возьму! Можешь ее сжечь, если хочешь! – Итале вскочил и быстро отошел к окну, выходившему на юг. Там он и остался, повернувшись ко всем спиной.
А Пьера продолжала сидеть у камина; половина ее лица была в тени, половина освещена красными отблесками пламени – она специально повернула голову, чтобы видеть Итале. Но за ним не пошла и даже не встала. Руки ее с крепко переплетенными пальцами спокойно лежали на коленях.
Наконец возвестили, что обед готов. Направляясь рядом с Пернетой в столовую, Итале все время смотрел на свою сестру и Санджусто. Лаура и Франческо! Сонеты в честь прекрасной дамы! Нет, это, пожалуй, уже слишком! Какую глупость он совершил, пригласив сюда этого итальянца! Да и Санджусто тоже хорош! Человеку, лишенному дома и цели в жизни, следовало бы как следует подумать, прежде чем начать изображать Петрарку, зная, что его ищет имперская полиция. Неужели они с Лаурой не понимают, что из этого ничего не выйдет? Точно лунатики, не ведающие, куда ступают во сне! Точно увлеченные спектаклем артисты! Вчера, например, Санджусто заявил:
– Жаль, что все мои средства вложены в наше поместье в Пьемонте! По-моему, я мог бы и здесь завести неплохое хозяйство – купил бы, например, акров пятьдесят земли и посадил бы такой вот сад… – Он рассмеялся и, пустив лошадь рысью, запел: – «Un soave non so che…»
Но сейчас, за столом, он был серьезен и, трудясь над бараниной, заметил:
– А знаешь, Итале, твоя сестра, мне кажется, разгадала смысл этого письма Карантая.
Несколько дней назад от Карантая пришло второе письмо; он писал о некоторых их общих друзьях и недавних событиях, а в самом конце, в середине довольно длинной фразы, повествующей о чем-то несущественном, были весьма странные слова: «…поскольку романов я больше не сочиняю…» Они тогда довольно долго обсуждали это письмо и эти слова, потому что зимой любые письма, любые вести извне всегда и непременно обсуждались в Монтайне всеми членами семьи. Высказывались самые различные догадки касательно замечания Карантая, но к окончательному выводу они так и не пришли.
– Мне кажется, – вступила в разговор Лаура, – что Карантай хотел сказать, что он еще не совсем оправился после ранения и пока просто не в состоянии писать. К тому же, похоже, и свадьба его отложена. Да и ты, Итале, сразу сказал, когда мы еще только первое письмо от него получили, что у него почерк очень сильно изменился.
– А что с ним случилось? – спросила Пернета.
– Его ударили саблей по голове во время стычки на улице Палазай.
– Бедняга! – откликнулся граф Орлант.
– Мне казалось, он хотел сказать… – Итале умолк. Рассуждения Лауры казались ему до тошноты правдоподобными. – Нет, только не это! – воскликнул он вдруг.
– Он вполне еще может поправиться, – спокойно возразил Санджусто, как всегда исполненный надежды, но в кои-то веки, сам того не ведая, приоткрывая – возможно, впрочем, это заметил лишь Итале – сущность этого оптимизма и спокойствия: глубокую неизбывную печаль, ставшую непременным условием его жизни.
– Мне понравилась его книга, местами, – сказала Пернета.
– Мне она очень понравилась, – сказала Элеонора. – И хорошо бы, Пернета, ты наконец мне ее вернула! Ты ее уже три года привезти забываешь, а мне давно хочется получить ее обратно, ближе к концу я так расстроилась…
– Ты хочешь сказать, Леле, что так ее и не дочитала? – усмехнулся Эмануэль.
– Да, не захотелось. Боялась, что главный герой умрет. Я понимаю, это глупо – плакать над книгами, но я всегда плакала над «Новой Элоизой», а уж над романом Карантая причин плакать куда больше!
– У этой книги счастливый конец, мама, – успокоила ее Лаура, ласково и широко ей улыбаясь.
– Мне всегда казалось, что тот молодой человек – как там его звали? – Лийве, похож на Итале, – сказала Пернета.
– Конечно! Потому-то я и плакала, – попыталась оправдаться Элеонора.
– Между прочим, у Карантая роман был практически написан задолго до того, как мы с ним познакомились, – сказал Итале отчего-то сердито.
– Тем более. Значит, в нем заключена жизненная правда, – заметил Санджусто. – Карантай пишет о своем поколении, которое хорошо знает.
– Никакой жизненной правды в ней нет! – окончательно рассердился Итале. – Это великая книга, но в некотором смысле лживая, хотя сам Карантай – человек абсолютно честный и очень уравновешенный. А вот у героя его книги сплошные взлеты и падения, сплошные преувеличения. Люди так себя не ведут.
– Но зачем же писать роман о людях, начисто лишенных романтики? – спросил Эмануэль.
– Да, конечно… В какой-то степени ты прав. И это, безусловно, прекрасная книга. Лучшее, что у нас есть. Но Карантай мог бы написать… Да нет, он может написать гораздо лучше!
– И непременно напишет, – уверенно сказал Санджусто, поднимая бокал и как бы предлагая всем выпить за это. – Бог даст.
И застольная беседа легко потекла дальше. Подавали вкусную сытную еду, вокруг были милые, веселые, родные лица, горели свечи, дом дышал теплом и уютом, но душа Итале не знала покоя. За сегодняшний вечер он дважды испытал настоящее потрясение. Он избегал смотреть на Пьеру и старался не думать о Карантае. Пил он больше обычного, однако прежние мучительные вопросы продолжали его терзать. Вот они все сидят здесь, родные, близкие ему люди, так почему он не может снова войти в их круг? Почему они чувствуют себя дома, а он нет? Что же он сделал такого, что судьба лишает его дома?
– Ты как-то писал нам из Красноя об одном человеке, который знал моего отца, – вдруг обратился к нему Гвиде, прерывая его тяжкие раздумья и, как всегда, безо всяких предисловий. – Кто это?
Итале, застигнутый врасплох, попытался сосредоточиться и описать старого графа Геллескара. И разумеется, в его описании граф оказался удивительно похож на одного из героев романа Карантая, что за столом было встречено с большим энтузиазмом. Тут же посыпался град вопросов, и Итале, рассказывая о том, как он познакомился с Геллескарами, был вынужден упомянуть Энрике и Луизу Палюдескар.
– Графиня Луиза! – воскликнула Пернета. – Так зовут героиню романа!
– Они совсем не похожи.
– Та, что в книге, очень красива, – заметила с легкой иронией Лаура.
– Настоящая тоже! – очень серьезно, чуть ли не с упреком возразил ей Эмануэль.
– Да, – поддержала его Пьера, – это действительно так. По-моему, Луиза Палюдескар – самая красивая из всех женщин, каких я только встречала в жизни.
– Где же ты ее видела? – вырвалось у Итале. Он был потрясен внезапно пришедшей ему в голову и совершенно невероятной мыслью о том, что Луиза и Пьера могли оказаться сейчас в одной комнате.
– В Айзнаре; в доме моего бывшего жениха.
– Я слышала, что она добра, – сказала Элеонора. Она говорила не менее серьезно, чем Эмануэль. – И я рада узнать, что она к тому же еще и очень красива. – И она глянула на сына с легкой тревогой или каким-то затаенным вопросом.
– Она скоро замуж выходит, – сказала Лаура. – Господин Карантай написал Итале об этом.
– Да, за Георга Геллескара. Этой весной, – кивнул Итале.
– Выпьем же за то, чтобы она была счастлива, – предложил Эмануэль, и они дружно подняли бокалы и выпили, а потом заговорили совсем о другом.