Они часто ездят в Мюнхен, чтобы встретиться с профессором Троостом и со своими воспоминаниями.
Мюнхен, размышляет вслух вождь в уносящем их поезде или самолете, это не просто баварский город, который он любит, где прошла его довоенная молодость и где он после своих венских провалов собирался изучать изящные искусства. Мюнхен – это кузница. Мюнхен – место, где он ковал знаки своего гения. Он знает, что гениален и избран судьбой, а Мюнхен – место, где он в первый раз выступил вечером в пивной и его аудитория отставила кружки, неожиданно завороженная этим человеком, который не пил спиртное, был вегетарианцем, ненавидел беспорядочные половые связи и посещение публичных домов. Перед дамами вождь смешно расшаркивается; когда его знакомят с женщинами, прибегает к абсолютно нелепым формулам вежливости и выражениям восхищения, – иначе говоря, он не может быть собутыльником и компаньоном по походам в бордель и в пивной ему делать нечего. Но, стоит ему взобраться на стол и заговорить, и в зал врывается воздух иной планеты, а его голос преображает разочарование каждого из присутствующих в энергию общего движения к радикальному счастью Германии.
Именно в Мюнхене он отшлифовал свой внешний образ: усы, пробор, особый взгляд, движения рук и кистей, поддерживающих речь. В Мюнхене он отточил специальный голос, как будто прилетающий из дальних миров и приносящий его восторженным поклонникам воздух другой планеты. И в Мюнхене он начал войну знаков: голоса, мимики, свастики, которую он нарисовал для партии, черного цвета формы. Эти знаки теперь известны во всем мире, их узнают в газетах Америки, Англии, Франции, и он хотел бы запечатлеть их в камне посредством гигантских памятников, символизирующих силу его голоса.
В поезде или самолете вождь, не повышая того самого выкованного в Мюнхене голоса, неожиданно разражается гневными речами. Его голос звучит глухо, напоминая негромкое ворчание вулкана перед началом извержения; он медленно и тщательно произносит слова, пропитанные ни с чем не сравнимой, долго вынашиваемой злобой. В них бушует холодная ненависть. И направлена эта ненависть против евреев, именно и только против евреев.
Архитектор слушает. Он не за и не против евреев, он к ним равнодушен. Вокруг него нет ни одного еврея, ни одного преподавателя-еврея, который мог бы вызвать его восхищение или ненависть. А если бы он знал таких евреев или говорил бы, что когда-то знал, он бы относился к ним с той же вежливостью, с какой принято вести себя с незнакомцами. По отношению к евреям он придерживается тех же общих, свойственных большинству его современников предрассудков. Но евреи не занимают его мысли неотступно. Есть евреи, нет евреев, это ничего не меняет в его страсти к математике и архитектуре, никак не влияет на его амбиции, никак не вмешивается в его намерения покататься на лыжах или погулять в горах. Там, куда он ездит, нет радушного хозяина ресторана – еврея, которого он хотел бы снова встретить. Как и нерадушного, который был бы ему несимпатичен. Евреи ничего ему не сделали, ни хорошего, ни плохого, и ему совершенно безразлично, есть они или их нет. А если евреи до такой степени отвратительны вождю, то у того должны быть для этого свои причины; никто не идеален, даже если ему, архитектору, постепенно становится утомительно и неловко выслушивать эти неожиданно прорывающиеся вульгарные тирады насчет евреев.
Вождь продолжает возмущаться евреями, но неожиданно задумывается о Троосте. Он представляет себе, что они с архитектором увидят в его бюро, и волнуется. Он любит профессора Трооста, он ненавидит евреев, он любит Трооста, в одном и том же предложении он перескакивает с темы на тему и вслух размышляет о том, что придумает профессор для заказанного ему Дома искусств. Фюрер отвлекается на выбор возможного оформления первого этажа. Запутывается в портиках, где будут прямоугольные колонны – множество колонн, похожих на гигантских солдат, застывших по стойке смирно. Погружается в цифры монументальных размеров строения – 175 метров в длину, 75 метров в ширину. Вождь запоминает все цифры с большой точностью, потому что размер имеет значение.
Размер – основа всего, и не стоит искать какую-то пошлую подоплеку этой зацикленности на размере.
Здания должны превосходить по габаритам все, что было выстроено в прошлом, поскольку это наилучший способ и сохраниться надолго, и завоевывать толпу в настоящем. Достаточно понаблюдать за массами, когда они приходят в соборы еврейского культа, каким является христианство. Достаточно видеть, как их завораживают гигантские своды, нефы, витражи, как они подчиняются ритуалам и величию пространства. И достаточно оценить, как ими манипулирует кинематограф. Сомнамбулы.
Вождь развязал войну символов и с сегодняшним миром, и с историей, и с прошлым, и с будущим. В гигантских строениях он предложит им невиданные доселе церемониалы, раньше известные только из мифов.
Эти рассуждения никогда не надоедают архитектору. Он возбужденно слушает вождя и вместе с ним погружается в пока еще туманный образ огромных зданий на службе у новых обрядов.
Они выходят на вокзале или в аэропорту Мюнхена, садятся в ожидающий их автомобиль, за ними и впереди их движутся машины сопровождения из СС, и кортеж направляется к жалкому двору на одной из улиц Мюнхена. Здесь, на втором этаже такого же жалкого, как и двор, здания находится мастерская профессора Трооста. Вокруг царит очаровательная атмосфера богемы.
Вождь там чувствует себя как дома. Он более или менее подробно вспоминает, что тоже был когда-то богемным художником, и при этом всячески поносит жидовствующих бюрократов у власти в венском искусстве эпохи его молодости: те едва не довели его до голодной смерти. Он подразумевает, что не выбирал политику, она сама его выбрала, тогда как он стремился посвятить себя величественному одиночеству искусства, расцвеченному оттенками богемы. Но Вена и Мюнхен принадлежали тогда евреям и их друзьям, поддавшимся еврейскому влиянию. Теперь он растроган возможностью пообщаться, как в былые времена, с художниками и архитекторами и взять их под свою защиту, чтобы вместе реализовать общие проекты и одновременно разделить с ними богемный образ жизни, когда и ложишься спать очень поздно и поздно встаешь.
Троост никогда не встречает вождя у подножия лестницы. Вождь поднимается по ней, его одолевает нетерпение, он «больше не может», как он говорит Троосту. В присутствии своего молодого архитектора вождь признается: «Я больше не могу ждать, герр профессор, есть что-то новое? Давайте посмотрим!»