Взлетающий Орел увидел ее первым; сквозь клубящийся туман на них надвигалась жутковатая фигура – наполовину женщина, наполовину четвероногое. Когда она приблизилась, Взлетающий Орел поймал себя на мысли, что прекраснее и бледнее женщины в жизни не видел.
Эльфрида Грибб страдала приступами бессонницы, пусть и нечасто. Когда в полночные часы этот недуг донимал ее так, что глаза начинало саднить, она вставала, накидывала на плечи самую теплую шаль, садилась на маленькую ослицу с шелковистой шерстью и разъезжала по улицам К. Нужно было только хорошо укутаться, чтобы защититься от тумана и сырости, и эти прогулки приносили успокоение. Кроме того, они помогали коротать ночи.
Эльфрида: имя ей шло, и ко всем уменьшительным от него она питала отвращение. «Имя есть имя», – говорила она. Лицом и телосложением похожая на эльфийку, миссис Грибб заслуживала только такого имени. Нежная, чуть розоватая кожа идеально обтягивала мягкие возвышенности и углубления ее лица; маленькие губы были слегка поджаты, а глаза сверкали, подобно шипучей воде. Эльфрида носила старинные кружева, вышитую лилиями шаль и шляпы с полями такими же широкими, как ее зеленые глаза, опушенные длинными ровными ресницами. Часто она надевала вуаль. По большей части была весела и заражала своим легким настроением всех вокруг; свои же печали держала при себе. У людей хватает своих забот, повторяла она себе стоически. Сама с собой она ладила замечательно.
Спасибо Игнатию. Игнатий Грибб обеспечивал надежную, незыблемую основу ее бытия. Вся жизнь Эльфриды, все ее радости вращались вокруг мужа. «Я благодарна всему, что свело меня с тобой, – говорила она мужу. – Если браки заключаются на небесах, то наш наверняка был заключен на седьмом небе». И он мог кряхтеть и кивать, а она – вдыхать успокаивающий запах его новых носков и чувствовать себя умиротворенной и цельной. В таком месте, как К., женщинам нужна была большая любовь. Она отгоняла тьму.
Укрепленная силой своей любви, Эльфрида считала своей непременной обязанностью делиться частью этой силы со слабыми. Уход за калеками и помощь голодным она считала привилегией и оплатой долга. Такое рвение обеспечило ей столько же друзей, сколько и врагов. Не каждому нравится, когда ему помогают; не все обитатели К. с готовностью принимали невинную помощь миссис Эльфриды. Оборотной стороной ее солнечной жизни было то, что многие начали считать ее самодовольной.
То, что Эльфрида прекрасна, не могла скрыть даже вуаль; на несколько секунд Взлетающий Орел пораженно замер на пороге «Эльбаресто» – вместе с Вергилием освещенный желтым светом, который лился из дверного проема, и мерцающей лампой над их головами. Два силуэта наблюдали за изящной фигурой призрачной ночной всадницы.
На миг их глаза встретились; и в этот миг вселенная словно бы мигнула, время куда-то провалилось, и обитатели города замерли в характерных для них позах – превратившись в полотно, застывшее в секунде вечности.
Самая необычная парочка среди завсегдатаев «Эльбаресто» восседала за круглым низким столом примерно в середине длинного узкого зала. Один из этой двоицы был человек необыкновенно крупный, настоящий медведь, каковое впечатление подкрепляла медвежья шуба, которую он носил почти круглый год, хотя в К. почти не бывало сильных холодов. Возможно, из-за шубы лицо этого человека было ярко-красного цвета. Походило оно на кривой помидор. На лбу горошинами висели капли пота. Густые брови мощно заворачивались к переносице, нависая на своем пути над сверкающими глазами. Человек этот говорил быстро; его когтистые руки так и описывали широкие, опасные дуги.
Второй в паре был так же тонок, как первый широк, так же строен и элегантен, как первый тяжеловесен; изящный мужчина с молодым лицом и обычными для острова Каф древними глазами. Сейчас эти глаза выражали бесконечную скуку – более того, они словно выражали ее по привычке. Они были незаметно опущены и следили за тем, как утонченные пальцы мужчины резко и точно отрывали пауку лапку за лапкой.
Изящного мужчину звали Хантер. Его полное имя было Энтони Сен-Клер Перифайт Хантер, однако его товарищ называл его Два Раза. Это прозвище прижилось в К. не столько из-за скрытого в нем оскорбления, сколько из-за привычки Хантера часто повторять, что он все в своей жизни «пробует дважды». Медведеподобный мужчина с его безошибочным чутьем на очевидное спросил однажды: почему, мол, именно дважды? – на что Хантер с легким презрением дал ответ, в котором звучали отголоски многих веков хорошего кровосмешения:
– Первый раз для того, чтобы узнать, понравится ли мне что-то; второй раз для того, чтобы выяснить, был ли я прав.
– Вот те на! – загрохотал тогда медведь. – Малыш, ты и впрямь Два Раза!
Его рев полностью затмил изящную ухмылку Хантера.
Медведя звали Пекенпо. В К. он был также известен как Одноколейный Пекенпо. Это был любитель рассказывать истории, которые никто не подвергал сомнению, – он был слишком большим, чтобы хоть кто-то захотел обвинить его в рассказывании небылиц. Рассказы Пекенпо изобиловали легендами Старого Запада: как-то он, по его словам, стоял лицом к лицу с Диким Биллом и заставил его опустить глаза; в другой раз он голыми руками завязал узлом винтовку самого Уильяма Бонни; рассказывал он и истории о золотой лихорадке и городках старателей, где мужчины были мужчинами, а женщины помнили, что значит благодарность. В момент остановки времени Одноколейный досаждал мистеру Хантеру своей любимой историей, слышанной тем уже тысячу раз, и которой, в частности, объяснялась такая странная кличка. Вторым объяснением прозвища Пекенпо была его постоянная навязчивая манера снова и снова пересказывать одно и то же.
В течение нескольких столетий подряд Одноколейный Пекенпо выслеживал в лесах Северной Америки местного снежного человека – большенога. Поймать его Пекенпо так и не смог. По этой причине его истории были пропитаны агрессивной меланхолией неудачи и бесплодных выдумок о том, как ускользнула большая добыча. Как раз для того, чтобы изловить снежного человека, Пекенпо и согласился взвалить на плечи бремя бессмертия; и лишь неохотно убедившись в том, что с большеногом у него ничего не выйдет, он в конечном счете стал кандидатом для острова Каф.
– Было время, – рассказывал он, – когда я готов был поклясться, что этот большеног – баба. Иначе почему он, сволочь. так коварен и так глумится надо мной? Будь он человеком, решил я, он точно был бы бабой и так изводил бы мужиков почем зря, концы им обрывал – знаешь, бывают такие стервы. Глупая это была мысль, ну что он женщина, но я вбил ее себе тогда в башку, и хоть трава не расти. Один раз мне приснилось, как я его, ее то есть, трахнул… Господи, та еще была рукопашная! Он бы тебя пополам переломил – и это как минимум, мистер Два Раза.
– Я бы попробовал… – спокойно отозвался Хантер.
– Дважды, – грохнул Одноколейный, заглушив глас своей аудитории. – Да. Но все равно. Приятно было выслеживать его. Словно обхаживаешь норовистую красотку, которую нужно приручать постепенно. Мысль о том, что он баба, первый раз пришла мне в голову, когда я увидел у ручья его след. Блеф это был или двойной блеф? В какую сторону он действительно ушел? Я всегда доверял своему чутью. Оно помогает выслеживать любую добычу лучше всякого запаха. Если знаки не совпадают с твоими ощущениями, про знаки можно забыть. В этом, кстати, и заключается разница между великим охотником и паршивым.
– Но ты его так и не поймал, – любезно вставил Два Раза.
– Пару раз видел, – ответил Одноколейный. – Один раз заметил издали: размерчик еще тот, огромный, как гора, – он пер через густой лес, словно того и не было. Когда я туда прибежал, осталась только просека, такая, словно танк прошел. Когда такое видишь, невольно просыпается уважение.
На мгновение Пекенпо замолчал.
– Во второй раз, – продолжил он затем, – большеног сам ко мне пришел. Вообще спать на его территории – это рискованное дело. Обычно я вокруг костра устанавливал тревожную систему – натягивал проволоки, чтобы звенели колокольчики и кастрюли гремели. Однажды ночью проснулся, а он тут как тут, стоит надо мной и смотрит. Прошел через все проволоки, словно днем, чтобы хорошенько меня разглядеть. Тогда-то я и понял: нет, этот бабой быть не может. Я лежал не шевелясь, словно мертвый, а он кивнул и пошел обратно в лес. Я повернулся, чтобы взять ружье. А РУЖЬЯ-ТО И НЕТУ! Он отнес его на другую сторону костра. Ох, и хитер же он был. И вот что я тебе еще скажу, мистер умник Хантер. Может, я и не поймал этого гада, но он сделал меня настоящим мужчиной, таким, каким тебе не быть никогда. ПРИДИ И ВОЗЬМИ МЕНЯ, вот что хотел он сказать своим взглядом. ПОЙМАЙ, ЕСЛИ СМОЖЕШЬ. Он показал мне точку невозврата. Плевать ему было на то, что я лучший охотник на свете и опыта у меня на десять жизней. Этот парень учился убегать миллион лет. А что теперь? Теперь я уважаю его уединение.
Одноколейный Пекенпо внезапно вскочил на ноги и, размахивая руками, как мельничными крыльями, принялся выкрикивать:
– ПРИДИ И ВОЗЬМИ МЕНЯ, СВОЛОЧЬ! ПОЙМАЙ, ЕСЛИ СМОЖЕШЬ!
Потом он разразился судорожным захлебывающимся смехом, от которого задрожали даже брови; примерно в это же время Два Раза Хантер оторвал пауку последнюю лапку, оставив на столе только круглое, трепещущее, умирающее тельце.
Провал во времени.
По мнению Эльфриды Грибб, у Фланна О'Тула было два основных недостатка: его манера постоянно строить из себя безобразно шумного заводилу и его второе имя, Наполеон. Понятие «ирландский Наполеон» было настолько потешным, что не приходилось удивляться тому, что вышло из О'Тула.
Фланн О'Тул занимался производством картофельного виски в задних комнатах «Эльбаресто» и попытками соблазнения любого существа женского пола, заходившего в его заведение; он регулярно раздавал клятвы и спокойно их нарушал; он был подвержен приступам ярости, но считал себя благоразумным человеком; в любой момент дня и ночи он мог свалиться с ног, напившись до бесчувствия, но считал, что обладает большой силой; и каждую ночь за ним тянулся шлейф непристойностей и рвоты, когда его относили в постель, но в то же время он видел себя лидером городского сообщества; он цитировал стихи, совершая при этом отвратительные поступки. В присутствии О'Тула свет дня для Эльфриды Грибб мерк и жизнь теряла всякую радость; себе же самому он казался громоотводом, проводником электричества, Раскованным Прометеем, диким, чувственным мужчиной в расцвете сил, самой стихией жизни. При всем при том в нем была очень сильна религиозная жилка; похмельными утрами можно было заметить, как он умерщвляет свою плоть при помощи трости, или услышать его мучительные крики, доносящиеся из покоев мадемуазель де Сад в «Доме взрастающего сына». Это было одной из причин, по которым миссис О'Тул бросила Фланна; тем, кому против их воли выпали физические страдания и увечья, естественно возненавидеть того, кто подвергает им себя во имя Господа. Единственной ее возможной реакцией было бегство.
– Пресвятая Мария, – завопил мистер О'Тул жене фермера, которая в страхе отпрянула. – Ты выглядишь вполне готовой, моя дорогая. Что ты скажешь насчет хорошей порции горячей колбасы мистера О'Тула? Что ты дергаешься? Слышишь, ты, протестантская шлюха, я предлагаю тебе Орган О'Тула. И это не какая-то мелочь, спешу тебя заверить, что умею им пользоваться.
Фермер-муж хмуро сидел рядом с женой, но даже не попытался ее защитить: желудок, наполненный картофельным виски, превращает его обладателя в опасного бойца.
– Взгляни вот на своего мужа, – сказал мистер О'Тул и пошатнулся. – Если он не разумнее тебя, значит, я уже ничего не понимаю. Или я ошибаюсь? Покорность есть добродетель, сопротивление – это акт насилия, а я ненавижу насилие. Так приди же ко мне с задранной юбкой и спущенными трусиками, и Наполеон О'Тул подарит тебе вечер, которую ты не забудешь никогда. Подай пример истинного пацифизма. Кажется, на санскрите есть для этого слово – ахимса. Сам мистер Ганди мог бы гордиться тобой.
Женщина покачала головой, умоляюще глядя на мужа.
– Ну-ну, – сказал фермер и приподнялся со своего места. О'Тул толкнул его обратно.
– Ты что же, сэр, отказываешь мне в моих правах? Это место – моя земля, и сеньор на своей земле имеет известные права. Не становись у меня на пути. Не вздумай. Настанет утро, и я, без сомнения, накажу себя, как год за годом наказывал себя священным браком с кривой каргой. Это было религиозное дело – доставлять удовольствие калеке и терпеть муки при этом. Вот ты когда-нибудь трахал горбатую, фермер? Тогда не ущемляй мою свободу. Я свой срок отбыл.
– Я с тобой никуда не пойду! – сказала женщина.
– Не пойдешь? – заорал в ответ О'Тул. – Да как ты смеешь! Ты заявилась в «Эльбаресто» и отказываешь его повелителю? Так вот какая она, твоя благодарность хозяину заведения! А ведь уже по одному названию ты должна была догадаться, что здесь тебя ждет член Наполеона. Неужели ты не желаешь покувыркаться с самим императором? Я бы подарил тебе гениальных детей. Если бы смог.
– Я никуда не пойду, – со слезами на глазах твердила фермерша.
– Тогда убирайся отсюда к дьяволу! – завопил О'Тул, а потом схватил и поднял над головой стол, стоявший между парочкой. Стаканы и напитки полетели на пол. О'Тул собрался было кинуть стол через всю комнату.
Провал во времени.
(По версии мистера О'Тула, их брак с Долорес закончился так: он выгнал ее из дому, когда вдоволь настрадался, вдоволь намучился из-за ее уродливости и неблагодарности. На самом деле все обстояло совершенно иначе. Долорес О'Тул ушла от мужа, потому что тот не удовлетворял ее в постели. У Фланна Наполеона О'Тула было только пол-яичка, все остальное он потерял в бою с собакой; его вялый пенис был в дюйм длиной и по причине разрушительного воздействия зеленого змия лишь изредка увеличивался в объеме вдвое. Эти обстоятельства приводятся, чтобы до некоторой степени объяснить поведение мистера О'Тула.)
После того как мадам Иокаста сменила Лив в качестве хозяйки городского борделя, по предложению Вергилия веселому дому дали новое, ироничное название, построенное на игре слов. По настоянию новой хозяйки Дом приобрел свой безупречный вид, но в нем не было ни намека на роскошества и элегантные кованые решетки и ворота зданий Нового Орлеана; сама же мадам ничем, кроме созвучного имени, не напоминала трагическую царицу, жену и мать царя Эдипа. В результате обе части шутки работали не до конца, а Дом выработал собственный стиль.
Одной из первых новаций, на которую Иокаста решилась, когда нашла в себе силы выбраться из-под всеобъемлющей тени Лив, было усиление специализации среди работников. Что касается Лив, та считала, что ее подчиненным вполне достаточно считать себя представителями горизонтального искусства вообще, с чем Иокаста всегда была не согласна – возможно, это объяснялось тем, что она сама была универсальной специалисткой, мастерицей на все руки и все время чувствовала раздражающее недовольство собой. Посему в день переименования борделя она дала новые имена и своим служащим, а вместе с именами они получили и строго определенные сексуальные обязанности. Она была уверена, что нововведения себя оправдали; люди говорили, что «Дом взрастающего сына» стал более светлым, открытым, непринужденным местом и предоставлял лучшие услады, чем когда им управляла Лив. (Ведь гораздо проще попросить об услуге известную экспертку в вашем излюбленном развлечении, чем объяснять незнакомой шлюхе, какой именно каприз вам угоден.) Кроме того, Иокаста чувствовала, что теперь ее девушки могли больше гордиться своей работой.
Из всех работников беспокойство Иокасте доставлял только Жиль Приап – единственный тамошний жиголо. Для своих габаритов он был довольно ленив; Иокаста знала, что мужчинам для восстановления нужно больше отдыха, чем женщинам, но все же подозревала Жиля в притворстве. И опять же специализация: он единственный практиковал мужские искусства, что, конечно же, требовало от него некоторой разносторонности. Тем не менее клиенты Жиля, похоже, были им довольны. Они называли его фирменным блюдом Дома, что немало раздражало девушек. В особенности когда клиентами Жиля оказывались мужчины.
Иокаста обходила коридоры своей империи. За закрытыми дверями комнат персонал Дома трудился вовсю. Больше всего на свете Иокаста любила вот эти приглушенные звуки, эти хрипы подлинного наслаждения, смешивающиеся с напускными, но такими искусными вздохами. Иногда она даже начинала думать, что эта слуховая стимуляция нравится ей больше, чем сам половой акт… но торопилась отогнать подобные непрофессиональные мысли.
Естественно, сама она была женщиной желанной; она отлично это знала. Возможно, она и уступала внешне некоторым своим девушкам, но была определенно шикарной дамой. Классические греческие черты ее лица отлично гармонировали с именем; и если ее бюст и был чуть тяжеловат, она перестала переживать из-за этого уже вечность назад. Вздымающиеся под ее любимым пеньюаром (длинным, до пола, белоснежным, кружевным) в свете свечи, которую она несла во время своего обхода Дома, груди ее выглядели вполне достойно. Она любила одеваться в пеньюары. В таком облачении Иокаста чувствовала себя чистой.
В чем никто из работников Дома нисколько не сомневался, так это в том, что любую из значащихся в прейскуранте услуг мадам могла исполнить в два раза более эротично, чем они. Она была здесь лучшей; и если сама она недооценивала свою универсальность, то ее подчиненные, напротив, ее превозносили. В те редкие дни, когда она решала практиковать лично, они не упускали возможности припасть к смотровым глазкам ее комнаты и учиться.
Свист хлыста невозможно было спутать ни с чем. Хлыстом орудовала в своих покоях Бум-Бум де Сад, которая находилась в самом разгаре своего представления. Ее ненасытный голос протянул что-то о докрасна раскаленной кочерге, и Иокаста удовлетворенно двинулась дальше.
Бум-Бум была любимицей Фланна О'Тула, потому что с ее помощью он получал настоящее удовольствие от своего самобичевания; но Фланн О'Тул не был любимцем Иокасты. Сам склонный к садизму, он способен был покалечить персонал.
За следующей дверью царила тишина. Это были покои мадемуазель Флоренс Найтингейл. Она практиковала умиротворяющую домашнюю сексуальность, умела невинно показать сосок и скромно раздеться. Флоренс всегда занималась этим, никогда не трахалась, не совокуплялась, не еблась и не сношалась; она занималась этим с изяществом и в темноте. Иокаста замерла на месте и уловила доносящиеся изнутри мелодичные звуки. Флоренс напевала клиенту колыбельную.
В комнате Жиля Приапа играла музыка. Возможно, так он пытался скрыть недостаток усердия; но сегодня вечером мадам Иокаста решила не вмешиваться. Впрочем, вскоре серьезный разговор с Жилем должен был все же состояться.
Индийской девушки, Камалы, в ее комнате не было. Иокаста вспомнила, что в соседние покои, в кровать к китайской «девушке-змее» Ли Кок Фук, пожаловал особый гость. Граф Черкасов, как обычно, потребовал к себе двух своих любимых дам, и, пока ничего не подозревающая графиня Черкасова спокойно спала в своей постели, две мастерицы восточных услад пытались заставить аристократическую кровь добродушно-глупого графа течь чуть быстрее обычного. Ли Кок Фук и Камала Сутра составляли прекрасный дуэт.
– Входите, мадам.
Голос Мидии заставил черты лица мадам разгладиться. Эта девушка была ее любимицей; только она одна по-настоящему понимала хозяйку. Талант Мидии приближался к таланту самой Иокасты. Во избежание конкуренции со стороны своей протеже мадам поручала ей ублажать исключительно женщин, что та и делала с большой охотой. «Я люблю женщин, – говорила Мидия. – Мы с ними хорошо ладим».
Иокаста ступила в комнату своей помощницы.
– Похоже, сегодня вечером мы обе остались без пары, – произнесла Мидия. Обнаженная, она стояла перед открытым окном, повернувшись к нему спиной и выставляя себя напоказ ночи.
– Закрой окно, Мидия. Сегодня туман. Ты можешь простудиться.
Мидия без слов повиновалась. Мадам знает, что лучше.
– Поскольку у нас обеих выдалась свободная минутка, – предложила она Иокасте, – почему бы нам с вами, мадам, не попрактиковаться немножко?
– Вот что мне нравится, Мидия, – отозвалась мадам Иокаста и позволила пеньюару соскользнуть на пол. – Преданность.
– Я так рада, мадам, – произнесла Мидия, подходя к ней.
Провал во времени.
Мистер Норберт Пейдж был маленького роста.
Он носил маленькие бифокальные очки в серебряной оправе.
Ходил маленькими шажками.
Пил маленькими глотками.
Его руки принялись совершать маленькие нервные движения, когда он обнаружил, что сарай не заперт. Алекс становился слишком искусным в обращении со своей золотой зубочисткой. Мистер Пейдж толкнул дверь, и Алекс улыбнулся ему со всем своим невинным и ребяческим очарованием.
– Алекс, – спросил Норберт Пейдж, грозя пальцем как можно строже, – ты ведь не выходил отсюда?
Это был жалкий вопрос; Алекс счастливо кивнул и радостно ответил:
– Выходил.
– Но тебя никто не видел?
Алекс отрицательно покачал головой, по-прежнему лучезарно улыбаясь.
– Алекс, ты меня в гроб загонишь, – с большим облегчением произнес мистер Пейдж. – Если бы тебя заметили… если бы твоя мать узнала, что я отлучился пропустить рюмочку…
Мистер Пейдж замолчал; улыбка Алекса сделалась еще шире:
– Играть, – скомандовал он. – Играть в игры.
Норберт Пейдж очень любил настольные игры; за свое пристрастие к сидячему атлетизму он получил прозвище Спортивный Пейдж. Благодаря этому пристрастию он был отличной сиделкой для Алекса.
Они начали партию в шашки – шахматными пешками на шахматной доске. Это позволило мистеру Пейджу придумать для себя особое усложнение. Когда пешки-шашки достигали последней линии доски, он заменял их большими фигурами. Для Алекса эта замена означала обычную дамку; но Спортивный Пейдж строго соблюдал старшинство ферзя над ладьей, ладьи над слоном и так далее и не позволял себе съесть старшую фигуру младшей. Ему так играть было интересней, а у Алекса появлялся шанс выиграть.
Провал во времени.
Были в городе, конечно, и те, кто эту секунду пропустил. В частности, ее не заметила Ирина Черкасова, почивавшая во время ночной отлучки мужа в просторной, хотя и грубо сколоченной кровати под балдахином.
Если «Дом взрастающего сына» был самым высоким зданием в К., то резиденция Черкасовых, которая находилась в стороне от центра города, занимала более всего места. Вокруг дома был прекрасный и обширный сад. По сути дела, они постарались сделать этот дом с садом как можно более похожим на свою старую дачу; но, поскольку семья графа была невелика и много комнат пустовало, им пришлось делить дом с неким П. С. Мунши, о ком ходила шутка, что он был запоздалой мыслью своих родителей – своеобразным постскриптумом, отсюда и инициалы. П. С. Мунши был городским квартирмейстером, а непрекращающаяся вражда между ним и графом Черкасовым была одним из городских чудес и увеселений. «По счастливой иронии судьбы, – сказал как-то мистер О'Тул в минуту трезвого просветления, – в гнездо аристократии в нашем поселении проникла столь могущественная гадюка уравниловки».
П. С. Мунши спал с томом Маркса под подушкой. Это было очень неудобно, но он делал так в знак уважения. Спал он и в тот момент, когда вселенная мигнула. Спал плохо.
А в соседнем доме спал еще один обладатель необычного имени, а именно Игнатий Квазимодо Грибб.
Свернув на дорогу Камня и приблизившись к «Эльбаресто», Эльфрида Грибб, моралистка до мозга костей, почувствовала легкий приступ тошноты. Эльфрида выносила его не больше, чем притон мадам Иокасты; и если у нее и была какая-то претензия к мужу, сейчас спящему, так это та, что в его всеобъемлющей любови к городу, который он сделал своим домом, не находилось места для осуждения этих двух обителей порока.
Итак, перед дверями «Эльбаресто» оказался весьма разношерстный квартет… Вергилий Джонс, в нерешительности ссутулившийся за спиной у Взлетающего Орла, который всматривался в туман; человек по имени Камень, продолжающий влачиться по булыжникам; и бледная женщина верхом на послушной ослице.
Глаза Эльфриды встретились с глазами Взлетающего Орла. У нее перехватило дыхание.
Провал во времени.