К книге
Моя мать прокляла мое имяЧасть первая. Глава 25
39%
Часть первая. Глава 25
26

Ольвидо

Как только прах Ольвидо попадает в реку, в воде образуется и закручивается вихрем серо-коричневое пятно. Вскоре прах рассеивается, вода снова становится прозрачной. Возможно, это и есть способ наладить испорченные отношения, думает Ольвидо. Освободить пространство. Дать друг другу свободу.

Нет, это не работает. Она пыталась дать Ангустиас свободу. Она пыталась дать себе немного свободы. Всего на несколько часов. Уйдя совсем недалеко. Это был импульсивный поступок, вызванный тем, что в самый обычный день Ангустиас ошеломила ее новостью, перевернувшей их жизнь.

Ольвидо сидела за кухонным столом напротив Ангустиас, которая уплетала яичницу и чоризо так, словно ее не кормили несколько дней.

– Ешь помедленнее, – приказным тоном сказала Ольвидо. – Подавишься.

Ангустиас кивнула, но не послушалась. Ее рука быстро двигалась от вилки к салфетке, от салфетки к кружке и обратно.

– Что с тобой? – спросила Ольвидо, на лице ее отразилось беспокойство.

– Я беременна, – выпалила Ангустиас. Ей потребовалось несколько секунд, чтобы осознать, что она натворила. Она закусила губу, зажмурилась и застыла так неподвижно, что вошедший мог принять ее за одну из многочисленных статуй la Virgen de Guadalupe[75], охраняющих их дом.

Перекрестившись, Ольвидо резко встала и направилась в свою комнату. Через минуту она вернулась на кухню с сумочкой в руке и объявила:

– Меня не будет какое-то время. Не волнуйся. Я вернусь до того, как стемнеет.

– Куда ты идешь? – спросила Ангустиас, все еще неподвижно сидя на стуле.

– Прогуляться, – ответила Ольвидо тем же тоном, каким обычно отвечала Ангустиас, уходя из дома вечером в выходные. Она вышла и закрыла за собой входную дверь. Очевидно, что las vírgenes оказались недостаточно бдительны.

Заехав на заправку и купив пачку сигарет, Ольвидо поехала на стоянку в южной части Международного бульвара, припарковала свой пикап и направилась к навесу у подножия пешеходной эстакады, ведущей к мосту между США и Мексикой. Она закурила сигарету, которую прятала каждый раз, когда кто-то проходил мимо, и целый час сидела, уставившись на эстакаду.

Она могла бы пройти по ней. Никто не стал бы задавать ей никаких вопросов о том, не задержалась ли она на американской земле. Она могла бы подойти ко входу на мост и встать у турникета. Просунуть в щель два четвертака и толкнуть бедром планку. Идти и идти, пока не сотрет ноги в кровь. Она могла бы дойти до края света, а что потом, когда кончится земля? Рай.

Ольвидо затушила сигарету и вернулась к машине. Она включила зажигание и приказала своему пикапу увезти ее подальше от того места, куда стремились ее ноги. Не сворачивай на юг. Не сворачивай на юг. Если она доберется до Мексики, если попадет в рай, то не сможет проследить за тем, чтобы ее беременная дочь питалась правильно. Острые чипсы читос и сыр не самая подходящая еда для беременных, если только Ангустиас не планировала родить ребенка цвета перца-призрака[76].

Без Ольвидо Ангустиас не догадается прикрепить красную нитку к ткани над своим выпирающим животом, чтобы отгонять зло. Она не догадается среза́ть листья алоэ и натирать соком растянутую после родов кожу. Она возьмется подметать пол во время послеродового карантина, от веника поднимется пыль, и Ангустиас станет плохо, а врачи не будут знать, как ей помочь, потому что они, конечно, diablos, но не настолько viejos, как Ольвидо, и Ангустиас умрет, сохранив в памяти лишь последнее сказанное матерью слово – «прогуляться».

Ольвидо не сможет вернуться, потому что, если она попадет в рай, ее не отпустит Бог, а если доберется лишь до Мексики – то la Migra. Агенты пограничной службы заведут ее в свой офис и продержат там какое-то время, может быть, всего несколько минут, но точно не целый день. Потом они выволокут ее оттуда, пока она будет пинаться, царапаться и кричать: «Пожалуйста! Отпустите меня! Мой ребенок рожает!» Они точно не сжалятся над ней. Даже Бог не сжалится над ней, не сжалится над ее ребенком и ребенком ее ребенка.

– Я наградил тебя даром, – прогремит он. – А ты сбежала.

– Ты наградил меня проклятием! – закричит в ответ Ольвидо. – Ты, и моя мать, и ее мать, проклятая своей матерью. А ребенка моего ребенка тоже ждет проклятие?

Ольвидо так и не узнала этого при жизни.

– Ешь, – сказала Ольвидо дочери через несколько часов после возвращения домой.

Ангустиас взглянула на поставленную перед ней тарелку:

– Лосось? Мы же не можем позволить себе лосось.

– Мы не можем позволить себе нездорового ребенка. Лосось обходится дешевле, чем больничный счет. Нет! Подожди, не ешь. – Ольвидо развязала фартук, бросила его на стул и убежала в спальню.

– Ты куда? – крикнула ей вслед Ангустиас. – Почему ты не хочешь со мной разговаривать?

Дело было не в том, что Ольвидо не хотела разговаривать. Она не хотела слушать. Ольвидо не собиралась выпытывать у Ангустиас правду, когда подавала ей завтрак тем утром, но под видом чудесного дара Бог послал ей проклятие.

Свое первое «правдивое» блюдо Ольвидо приготовила в двенадцать лет. Все началось с того, что ее мать заподозрила, что снова беременна.

– Это ребенок. Я точно знаю. Мы обречены, – рыдала Виктория, хватаясь за живот.

– Мы были обречены еще до моего рождения, – заметила Ольвидо. – Может, это просто расстройство желудка или газы.

– Я знаю, как ощущается ребенок, – резко возразила Виктория, но Ольвидо оказалась права. Это были газы.

Ольвидо успокаивала душевную и физическую боль матери чаем, который приготовила из листьев мятного дерева, подаренного ей на Рождество доньей Жинеброй. Когда растение появилось в их доме, оно представляло собой жалкое зрелище. Стебель безнадежно поник, тусклые листья отказывались издавать аппетитный аромат. Ольвидо ухаживала за ним со всей любовью и терпением, которых не могла дать матери. Спустя несколько недель здоровое растение было готово ответить взаимностью. «Возьми мои листья, – сообщал его яркий зеленый цвет. – Я пригожусь для чего-нибудь хорошего».

Ольвидо отнесла горячий напиток Виктории и предупредила: «Осторожно. Не обожги язык». Виктория жадно глотнула чай, будто ей принесли прохладный каркадэ в самый жаркий день в году.

– Почему ты решила, что беременна? – спросила Ольвидо. – С кем ты встречалась?

– С Хавьером, – ответила Виктория. Чашка выскользнула из ее пальцев с той же легкостью, с какой имя слетело с языка.

– С каким Хавьером? – В голосе Ольвидо послышалась тревога. – Мужем доньи Жинебры?

Ответом послужило молчание Виктории.

– Жаль, что ты не беременна, – тихо произнесла Ольвидо, подбирая керамические осколки, влажные от чая и слез. – Жаль, что у тебя не будет еще одного ребенка, который разбирался бы с твоими грехами. А я бы сбежала сразу, как только ему перерезали пуповину.

– Давай! – закричала Виктория. – Сбегай! Удирай, как твой отец. Зря я не дала тебе его фамилию!

Только после рождения собственного ребенка Ольвидо поняла, что способна заставить откровенничать тех, для кого готовит. После исчезновения Виктории и до собственной свадьбы Ольвидо не с кем было разделять домашнюю трапезу. У нее не было возможности наблюдать, как правда слетает с языка сидящих напротив за кухонным столом.

Как только она смогла позволить себе купить дом и в ее саду зацвели мята и розмарин, помидоры и нопаль[77], лаймы и апельсины, Ольвидо начала готовить для своей семьи самые вкусные и одновременно обладающие разрушительной силой блюда. «Я встречаюсь с другой женщиной, – признался однажды за ужином отец Ангустиас. – С другими женщинами», – добавил он, доедая десерт.

– Я все время заваливаю алгебру, – призналась Ангустиас, стоя у матери за спиной и сунув палец в глазурь на своем именинном торте. – Но я лучшая в классе по рисованию! Богом клянусь.

Ольвидо нахмурилась и быстро убрала торт со стола.

– Не клянись, – сказала она, хотя сама нередко клялась Отцу, Сыну, Святому Духу и любому святому, готовому ее выслушать.

«Если ты снимешь это проклятие, я клянусь, что стану монахиней и буду чествовать тебя, пока мои ладони не срастутся, а колени не начнут кровоточить».

«Давай ты дашь мне способность заставлять людей не разбалтывать всякое, а помалкивать? Клянусь, я тоже замолчу. Ты больше не услышишь от меня ни единой просьбы».

«А не лучше ли побуждать людей к правильным поступкам? Какой толк в том, чтобы знать о самых ужасных их секретах, если я ничего не могу с ними поделать? Пожалуйста! Я приползу в храм и исповедаюсь во всех грехах, которые когда-либо совершала, и если мне прикажут молиться, пока у меня не отсохнут губы, клянусь, я выполню этот приказ, да и любой другой».

Бог, Иисус, Святой Дух и все святые, известные Ольвидо, не слушали ее, а если и слушали, то игнорировали ее мольбы. Когда она попадет в рай, решает Ольвидо, сидя у кромки воды, то приготовит для Бога праздничную трапезу. Пробуя поочередно все блюда, он будет держать ответ за каждое несчастье в ее жизни, а когда подцепит вилкой последний кусочек tres leches[78], она перевернет стол так, что он будет вынужден смотреть на нее, и тут она задаст свой вопрос: «Почему ты оставил меня так надолго? За что ты меня ненавидишь?»

Или, думает Ольвидо, внезапно испугавшись, что Бог может разгадать ее план возмездия, я буду молчать, если ты проявишь милосердие. Ты должен проявить милосердие. Ты же милостивый Бог. Милостивый.

Ангустиас и Фелиситас уходят с берега вслед за остальными. Возвращаясь к машине, они тихонько плачут. С каждой пролитой слезой вода в реке медленно поднимается, пока не пропитывает подол юбки Ольвидо.

Ольвидо закрывает глаза и представляет, как ветер ласкает ее щеки, как Бог протягивает к ней свои мягкие руки. Скоро она окажется рядом с ним, и он избавит ее от боли и страха, когда-либо ею испытанных. В раю есть только покой и радость – все то, о чем она мечтала. Бог позволит ей время от времени заглядывать к Ангустиас и посылать ненавязчивые знаки, которые помогут ее дочери принимать верные решения – в любви, работе и материнстве.

Стоя у кромки воды, лицом к реке Дьяволов, она терпеливо и с улыбкой ждет, когда же Бог примет ее в свой дом. Она ждет там до наступления темноты, а когда смиряется с тем, что он не появится, начинает плакать, как делала это уже много ночей подряд.

Предыдущая главаГлава 26 из 66Следующая глава