Ада почти никогда не получала писем. Поэтому, когда в дом, где она жила, пришел конверт на ее имя, у нее на мгновение вспыхнула слепая надежда. Но это не был почерк Гарри. Это был всего лишь приказ о высылке в течение восьми дней, предоставленных для выполнения необходимых формальностей. Бена нигде не было. Возможно, его и не искали особо тщательно: с тех пор как Деларше взял на себя управление делами зятя, шум вокруг «скандала с бандой международных финансистов», как его называли, утих, а поскольку Бен был главным элементом судебного процесса, которого хотели избежать любой ценой, его присутствие во Франции было далеко не желательным. Но, как волна смывает обратно в море вместе с телом утопленника водоросли и ракушки, которые за ним последовали и плывут вместе с ним, так и дальновидная система правосудия выдавила изгнанных спутников пресловутого Бена Зиннера – его семью, мать и жену.
Это было сделано как можно более незаметно: газеты не были оповещены, Гарри ничего не узнал. Его дела шли своим чередом. После большой статьи в вечерней газете сведения об этой истории можно было найти только через несколько дней, на второй странице, более мелким шрифтом, затем они исчезли снова появились в виде небольшой заметки, среди разных других фактов, и наконец испарились окончательно. Лишь несколько бульварных газетенок воспользовались ею впоследствии, подобно тому как голодная собака подбирает брошенные другими объедки и тщетно ворочает кость: несколько туманных угроз, обещание сообщить подробности позже, затем произошли политические события большой важности, и наступила тишина.
После этого сигнала тревоги старый дом вновь обрел спокойствие и достоинство, как больной, который в бреду вспоминал молодость, постыдное прошлое и бесславные любовные похождения, а потом проснулся, не помня сказанных ночью слов, (а если они и всплывают в памяти, то он спокоен: вокруг него только профессионалы: врачи и сиделки; никто ничего не узнает).
Когда пришел приказ о высылке, тетя Раиса бросилась к Аде, умоляя ее найти Гарри, чтобы он их спас. Куда ей деваться? Какая страна ее примет? Как жить?
Потом она получила загадочную телеграмму и успокоилась. Аде стало ясно, что она получила весточку от Бена и что в далекой южноамериканской стране он скоро откроет новый магазин «Маленький Париж» или «Французская мода», и что энергичная сухопарая тетя Раиса со свежевыкрашенными в красный цвет волосами обрела новые силы и начинает новую жизнь. Она уже вовсю трудилась, подыскивая модели, которые можно было бы увезти более или менее контрабандным путем, и одновременно изо всех сил пытаясь добиться отмены покаравшей ее меры.
Вечером одна за другой пришли подруги тети Раисы, все эмигрантки, которых она знала в Париже. Это было необыкновенное собрание увядших лиц, расплывшихся талий и потухших глаз. Здесь были еврейки из Одессы и Киева, бывшие фрейлины императрицы, дамы полусвета, которые еще некоторое время блистали после изгнания и теперь, как они говорили, ели свой горький хлеб. Были жены или вдовы мошенников-финансистов, умерших, находившихся в бегах или в тюрьме. Для всех этих женщин известие о депортации одной из них имело понятный и зловещий смысл. Оно означало, что рано или поздно и их может коснуться та же мера, что и им в один прекрасный день придется покинуть убогую меблированную квартирку, парижскую улицу, на которой движение, шум, веселье, светлое небо, учтивые прохожие приносили им утешение, и слоняться у дверей консульств, ожидая обещанного паспорта, который так и не пришел, уезжать и где-то искать ненадежные средства к существованию. Днем они не показывались, им повсюду мерещились агенты и шпионы, вечером они становились смелее, поднимались по лестнице тети Раисы, садились под лампой и, собравшись в кружок, смотрели на открытый сундук посреди гостиной – символ угрозы. Затем при любом звуке – шагах консьержа на лестнице, стуке в дверь, телефонном звонке – они подхватывали юбки и спасались бегством. Так домашняя птица разбегается во все стороны, когда одну из них преследуют и ловят.
Они тихо обменивались адресами и советами:
– Я хорошо знакома с женой полицейского комиссара…
– Дочь моей хозяйки – секретарь в министерстве внутренних дел…
Потускневшие волосы, печальные глаза, плечи, сгорбленные под русскими шалями, лоснящиеся черные платья, маленькие руки с обломанными от домашней работы ногтями, но все еще сохранившие красивую форму, – сидя голова к голове под лампой тети Раисы, с клубящимся вокруг них дымом от вечных сигарет, они как будто завораживали Аду. Тихими певучими голосами они сравнивали достоинства разных стран:
– Мой муж пишет мне, что Венесуэла…
– Ах, дорогая, не упоминайте при мне об этой стране… Говорят, что Бразилия…
– Но климат, змеи…
– Говорят, что в списке еще есть места для эмиграции в Канаду…
Потом, постепенно, поскольку большинство из них были стары – у молодых были другие проблемы, и они не приходили к тете Раисе, а у старости тоже есть своя легкость, беспечность, свой легкомысленный и меланхоличный способ уклоняться от правды, закрыв глаза и забыв о будущем, даже самом ближайшем, даже самом угрожающем, – они переходили к разговорам о кулинарных рецептах и нарядах, и старушечья болтовня, перемежаемая то смешками, то манерными возгласами, заглушала вздохи то одной, то другой из них. В общем, они не жалели Аду так сильно, как ее тетю:
– Ты, девочка, еще молода. В твоем возрасте… К тому же, если бы ты захотела…
А тетя Раиса со странной смесью восхищения и негодования во всех подробностях рассказывала о том, что случилось с Адой. Ада мрачно и молча слушала, не поднимая глаз.
Стыд, который она испытывала, определил дистанцию между ней и этими женщинами. Общаясь с Гарри, на свою беду она научилась себя вести. Неужели это выставление напоказ ее несчастья, эта покорность постигшей ее катастрофе – ее удел? Если бы она последовала за тетей Раисой, она бы везде натыкалась на эти размалеванные лица, похожие на наспех оштукатуренные развалины, у которых больше ничего не осталось: ни мужей, ни детей, ни дома. Теперь, в момент утраты, она отчаянно цеплялась за все то, чем раньше пренебрегала. Раньше она часто смеялась над Гарри, говоря, что он не обладатель, а раб своего богатства:
– Ты принадлежишь твоим драгоценным нанкинским чашкам, – говорила она, – твоей коллекции нефрита, твоим книгам…
Какое счастье, думала она теперь, принадлежать предмету, или человеческому существу, или набору традиций, условностей и привычек! Владеть или быть частью – какая разница? Но иметь эти многочисленные хрупкие или тягостные и прочные связи, а не остаться, как эти женщины, как она сама, существом без корней, гонимым ветром…
Когда принесли с кухни чай в разномастных чашках, с сахаром на блюдце (сахарница была разбита), она оставила их и улеглась на диване под пледом Гарри, своим единственным сокровищем. В этот момент образ Гарри, мужественно отодвинутый на задний план на весь день, вернулся к ней и завладел ею. Она возблагодарила Бога, несмотря ни на что. Ей удалось сохранить свою детскую силу воображения и иллюзий, более близких ей, более реальных, чем правда. Целую неделю она не прикасалась ни к холсту, ни к кисти: это было слишком тяжело, невозможно было работать, думая о том, что она не сможет показать картину Гарри, услышать его критику или похвалу. Но эта медленная, неумолимая, непроизвольная работа ума шла ей на пользу. Она воссоздавала Гарри, она вспоминала его лицо, она разговаривала с ним. Женские голоса то нарастали, то стихали, чудесным образом на этой парижской улице они заставили ее вернуться в далекое прошлое. Может быть, она опять услышит, как Бен в соседней комнате бормочет урок иврита? Увидит себя, маленькую девочку с длинной челкой, лезущей в заспанные глаза, которая ждет и надеется? Она закрыла лицо руками. Никто не видел, как она плачет. Они все пролили столько слез, что не замечали их так же, как не замечают дождя осенью.
«Вот такие они, моя семья», – подумала Ада.
Однако в тот день, когда истек срок действия ее разрешения на проживание во Франции, она попрощалась с тетей, поцеловала безмолвную и плачущую мадам Мими и, оставив Бена, память о нем и о Гарри, потеряв надежду, уехала одна. Ей дали визу в маленькую страну в Восточной Европе.