Ребенок вот-вот должен был появиться на свет. Это было в марте, в маленьком городке в Восточной Европе, в гостиничном номере над рынком. Ада не смогла найти место в больнице из-за гражданской войны, хронически царящей в этой стране, – за несколько дней до этого вспыхнули забастовки и началась стрельба: больницы были переполнены. Ей сказали, что для своих места еще есть, а для иностранцев – нет.
Ада подчинилась. Она привыкла к этому. Более того, у нее были кое-какие средства: десять лет, прожитых в Париже, кое-чего стоили. Она устроилась работать продавщицей в универсальный магазин на главной улице. На ее черные волосы, вновь обретшие былую пышность, примеряли шляпки «à la Parisienne», и женщины, соблазнившись, покупали маленькие блюдечки, украшенные цветами, тюрбаны с сеткой в горошек и водружали их на свои белокурые или рыжие шиньоны. Ада часто смотрела на эти яркие волосы цвета пшеницы и золота, когда уставала от всего черного и серого вокруг. Зима была долгой: свет блестел на снегу в течение нескольких часов, а потом выпускал багровую стрелу, которая пронзала туман над рекой и угасала. Когда Ада выходила из магазина, на улице было уже темно, это была не парижская ночь, освещенная вывесками и фонарями, а ледяной мрак, жестокое, черное небо, на котором с неумолимой точностью вырисовывались высокие, занесенные снегом крыши. Колеи по обеим сторонам улицы были так глубоки, что она боялась упасть при каждом шаге, и шла еле-еле, стиснув зубы и опустив голову, даже не думая смотреть вверх на холодные, сияющие звезды, которые здесь были ближе и ярче, чем в Париже.
В воскресенье она не выходила из дома и рисовала весь день, счастливая, потому что все ее усилия сводились к тому, чтобы выбрать между двумя оттенками серебристо-белого тот, который лучше всего отвечал ее тайным желаниям, или к тому, чтобы смотреть на лица, которые она мельком видела днем, на женщин со светлыми волосами. Когда свет померк, она вспомнила, что при ее состоянии нужны прогулки и свежий воздух, и тяжело спустилась к реке, которая разрезала город надвое. Там катались на коньках, на льду был выгорожен круг из факелов, внутри было видно легкие быстрые тени. Играл небольшой, неумелый и шумный духовой оркестр, но звук долетал до ушей Ады смягченным, очищенным ветром от слишком резкого звучания и рева медных. Мимо проехали сани с фонарем, который отбрасывал на лед желтый танцующий отблеск. Катавшиеся на коньках, удаляясь от круга, тоже вешали на куртки маленькие фонарики из промасленной бумаги, и каждое их скольжение оставляло короткий светящийся след.
Иногда какой-нибудь мужчина, увидев стоящую неподвижно Аду, подходил к ней, соблазнившись черными волосами, развевающимися вокруг бледного лица, но вскоре замечал, что она носит под сердцем ребенка, и уходил, не сказав ни слова. Она могла стоять здесь сколько угодно и думать только о том, что было в прошлом году, о том, что было раньше… Думать, вспоминать, сожалеть, плакать, пока железная решетка моста не заморозила ее пальцы, и не она почувствовала, как они слабеют и болят. Она вернулась домой, и соседка принесла ей скромный ужин из ближайшего ресторана. Эта женщина тоже была эмигранткой, высланной поочередно из Америки и Германии. У нее было двое сыновей в одной европейской стране, дочь – в другой, а муж сидел в концлагере. Это был особый класс людей, вне каст и рас, отдельный мир, где взаимопомощь была законом. Ада, хорошо зарабатывавшая и не имевшая особых потребностей, иногда давала соседке немного денег или старое платье, а та брала на себя тяжелую работу вместо Ады. Почти без слов, по какому-то молчаливому взаимопониманию было решено, что, когда ребенок родится, за ним будет присматривать эта женщина – Роза Либих, а Ада продолжит работать.
За несколько дней до его рождения начались волнения, на рассвете солдаты заполнили рынок. Когда они прошли мимо, Ада высунулась из окна и увидела пустые корзины, брезент, буханки хлеба и связки лука, беспорядочно валявшиеся на снегу: несколько крестьянок еще ночью принесли свой товар и сбежали. В течение нескольких часов слышались звуки выстрелов, затем все стихло. Разбежавшиеся женщины вернулись со своими ослами и корзинами, старухи плакали, молодые смеялись, и скоро до Ады снова донеслись крики рыночных торговцев. У нее не было сил встать, она с ужасом подумала, что ей придется трястись в машине со сломанными рессорами по булыжной мостовой, чтобы добраться до больницы. Она почувствовала почти облегчение, когда ей сказали, что места для нее нигде не будет.
– Мы справимся, как можем, – сказала Роза Либих. В комнате было тепло, пеленки и кроватка были уже приготовлены, а в медицинской помощи недостатка не было: отель был полон беженцев из Центральной Европы, и студентов-медиков и акушерок среди них было множество. Ада считала, что ни с кем не знакома, но все знали о ее состоянии, и в тот день ее баловали больше, чем за всю ее жизнь: приносили яблоки, подушки для нее и ребенка, венскую выпечку, медовые орешки по-еврейски и маленькие флакончики с одеколоном. Никто не переступал порога ее комнаты, из кровати она слышала, как шаги замирают перед дверью, топчутся в нерешительности, и чья-то рука украдкой просовывает пакет в щель. Ее страдания продолжались целые сутки. Временами она теряла сознание и забывала, что Гарри с ней нет, она искала и звала его, но тщетно. Ей казалось, что она кричит и гонится за ним по комнатам, по улицам. Но люди, которые заботились о ней, слышали только тихие отрывистые робкие стоны и французские слова, которых не могли понять.
Ночью она пришла в себя, но увидела только лампу, накрытую зеленой шелковой шалью, остальная часть комнаты терялась во мраке. Ей показалось, что она не в первый раз так страдает и что она уже лежала на такой же кровати и родила ребенка. Впечатление было настолько странным, настолько непонятным, что она приподнялась на кровати, дрожащей рукой провела по подушке рядом с собой и тихо спросила:
– Ребенок? Где ребенок?
Кто-то смочил ей виски и губы прохладной водой, и на мгновение она узнала Розу Либих. Они посмотрели друг на друга.
– Роза… а где сейчас отец? – вдруг сказала Ада и слабо улыбнулась. – Я знаю, что он сейчас думает обо мне.
– Да, да, – с жалостью пробормотала Роза.
И она ушла и скрылась в темной части комнаты, оставив Аду наедине с призраками, они появлялись из всех углов комнаты: тетя Раиса и мадам Мими, Бен и Лоранс. Только Гарри не появлялся, и Аде казалось, что ее сердце разрывается на части. Наконец боль утихла, но ребенок еще не родился. К кровати подошли помогавшие ей женщины, они пытались уговорить Аду съесть апельсин; она пососала несколько апельсиновых долек, обваленных в сахаре, и почувствовала себя лучше и сильнее. Вокруг нее кто-то разговаривал, подсчитывая погибших во время волнений на крупных фабриках в южных пригородах.
Кто-то вздохнул:
– Что за времена, как в такое печальное время рожать… А она совсем одна.
Но Роза сказала:
– Да полно! Самая богатая и самая обласканная женщина будет чувствовать себя одиноко в день появления на свет своего первого ребенка, так же одиноко, как и женщина, которая умирает или первой из подруг рожает сына.
Говорила ли это Роза Либих? Или Ада услышала тот внутренний голос, более мудрый и взрослый, чем она сама, который так часто утешал ее? Она шевельнулась на большой кровати, и монотонные и знакомые слова снова убаюкали ее:
– Говорят, есть места в списке эмигрантов в Канаду. Говорят, что сестра персидского консула, которая знакома с секретарем…
Ада закрыла глаза. Где она это слышала? Это было в Париже, в другой вселенной, сто лет назад. Все расплылось, поблекло, исчезло. Знала ли она вообще Гарри? Или это был сон? Она вздрогнула при мысли о том, что проснется в своей детской спальне, в Украине, и обнаружит, что все эти годы счастья и страданий ей привиделись.
«Стало быть, я ни о чем не жалею, – подумала она. – Стало быть, я была счастлива. Я этого не понимала, но меня осыпали счастьем. Я была любима. Я по-прежнему любима, я это знаю, несмотря на расстояние, несмотря на разлуку. У меня все еще есть мои глаза, мои руки, моя благословенная работа».
Она не думала о ребенке. В те часы, которые предшествуют рождению, о ребенке забывают. О нем думают другие, но не страдающая мать. Временами Ада с изумлением спрашивала себя: «Почему мне так больно? Боже мой, неужели это никогда не закончится?»
Хуже всего было на исходе ночи, когда боль кажется невыносимой, когда ты страшишься смерти. Никто и никогда не боялся ее так сильно, как Ада: что будет с ребенком?
Она вдруг вспомнила о старой иконе в комнате Настасьи и призвала на помощь ту маленькую еврейку, которая бежала из одной страны в другую, унося во чреве драгоценную ношу.
Ребенок родился и закричал.
Ада слышала шум рынка, веселый гвалт, долетавший до ее комнаты. День был прекрасный, почти без снега и без ветра. Кровать пододвинули поближе к окну, на свет, и положили ребенка рядом с Адой. Все ушли. Роза Либих шила в углу. Как отдыхают вечером после долгой прогулки, как после жары и пыли тоскуют по свежим простыням и мягкой постели, так и Ада, закрыв глаза, почувствовала, что ее переполняет физическое, почти животное блаженство, лучше которого она до сих пор ничего не знала. Она слабо шевельнула рукой, пощупала простыню, и это прикосновение наполнило ее мягкой, спокойной радостью, она посмотрела на отблеск света на кафельной плитке пола и улыбнулась. Ей казалось, что ее тело, разорванное болью на части, не восстановило своей целостности, своей пугающей способности страдать, когда страдает каждый уголок тела или души, оно освободилось от рабства, оно было разобщено, состояло из тысячи маленьких Ад, каждая из которых сохранила свою свободу, и каждая из них радовалась, не беспокоясь о других, а главное, не беспокоясь о настоящей Аде и ее прошлом. А было ли у нее вообще прошлое? Она дала жизнь новорожденному, но он преподнес ей прекрасный подарок, он делился с матерью тем, что принадлежало ему самому: даром сна, даром неведения, быть может, даром забвения.
Ребенок лежал у нее на руках. Они вместе заснули и вместе проснулись: он – чтобы заплакать, а она – чтобы улыбнуться, посмотрев на него. У него были редкие черные волосы и высокий лоб. Он ни на кого не был похож.
Она долго вглядывалась, но не увидела ни одной знакомой черты, и в то же время он казался очень взрослым и очень мудрым, как все дети в первые часы своей жизни.
Удивленно и с ощущением необыкновенного счастья она почувствовала рядом с собой мягкий, быстрый пульс, легкое биение сердца, вдвое быстрее ее собственного. Она подумала о Гарри, вспомнила, как он лежал в ее объятиях. Но Гарри был далеко от нее, там, где ему место в ее мечтах. Она заполучила его и потеряла его. Да, ее судьба была трудной и непонятной, но ей почему-то показалось, что она стоит на пороге объяснения, истины, которая вдруг прольет свет на несправедливость и решит проблему. Ребенок, несомненно, знал часть этой правды – и это придавало ему мудрый и взрослый вид; у нее была другая часть – она больше не боролась, ни о чем не просила, ни о чем не жалела и чувствовала себя такой легкой и в то же время такой усталой. Может быть, эти две части истины объединятся и зажжется сияющий свет? Пламя перекинется с одного дерева на другое и в конце концов сожжет весь лес.
Она стала загибать пальцы, как ребенок, подсчитывающий свои богатства:
«Живопись, малыш, храбрость: с этим можно жить. Можно очень хорошо жить».
Роза Либих, немного напуганная ее молчанием, встала и посмотрела на кровать.
– Как вы оба? – спросила она.
– Мы в порядке, – ответила Ада.
Она с улыбкой повторила «мы», подумав, что впервые в жизни смогла произнести это слово, зная, что это правда, и как же это прекрасно.
Я благодарю Евгению Капицкую (Тель-Авив, Израиль) за идею этого перевода и Марию-Анну Гущину (Инсбрук, Австрия) за проявленное терпение и внимательное отношение к редактируемому материалу, а также мою семью и всех моих русских и французских друзей, которые помогали и поддерживали меня все время работы над этой книгой.