Два года спустя Гарри поджидал Лоранс на углу улицы, где она жила. Лоранс могла выходить из дома одна; никто не подозревал о ее свиданиях, совершенно невинных, но почему-то вызывающих в ней угрызения совести. Каждый ее шаг по пути греха встречал некое внутреннее сопротивление, которое мешало наслаждаться тем, что было под запретом. В детстве она никогда не получала удовольствия от непослушания. Она могла дышать и жить только в том мире, где все было чисто, ясно, определенно, где не было никакой недосказанности и запретных удовольствий. Несмотря на это, она соглашалась ходить на свидания. Ведь она любила Гарри.
Она долго боялась этой любви. Не в ее характере было позволить такому необузданному и страстному чувству завладеть ее доверчивым сердцем. По правде говоря, чрезмерная, романическая, театральная сторона подобной страсти, которую она, подсмеиваясь над собой, называла «à la Capulet-Montaigu» (как Монтекки и Капулетти), казалась ей если не смешной, то, по крайней мере, странной. А ей, как и ее отцу, все чуждое и странное с самого первого взгляда не нравилось. Она приняла эту любовь совсем не так, как могла бы принять Ада, как впитывает дождь пересохшая земля, а осторожно, сдержанно и осмотрительно. Когда на прекрасные розы, растущие во французских садах, обрушивается гроза и их заливает потоками воды, видно, что у них не смят ни один лепесток, ни один лист не потерян. Ливень скатывается по ним огромными каплями-бусинами, которые проникают в самое сердце, но нежно и постепенно. Гарри часто сравнивал Лоранс с этими свежими, упругими, едва распустившимися розами. Нелегко было завоевать это втайне непокорное сердце, но теперь он поселился там, он там царствовал. Это была награда за его долгую верность, за его пламенную любовь. Как он ее любил! Он шел рядом с ней по пустой улице (было всего девять часов утра; не было никакого риска, что их увидят, она шла на занятия), выражение его лица было таким измученным, таким странным, что Лоранс прошептала:
– Не смотрите на меня так.
– Почему? Здесь нет ни души.
– Вы смотрите так, что мне стыдно.
Он знал, что эта скромность в ней не притворная. Он также знал, что это не холодность, а скорее голос крови, такой живой и горячей, что она боится его власти. Он взял ее руку и сжал, проскользнув пальцами между перчаткой и обнаженной кожей. Она слегка вздрогнула и сказала:
– Гарри, я снова говорила с отцом.
Он остановился и побледнел. Она никогда не видела, чтобы лицо человека выражало столько всего одновременно – от страха до уязвленной гордости, но для радости у него не было ни слов, ни жестов. Ей стало жаль его, она хотела увидеть, как он засияет от радости, как на его лице появится ребяческое выражение, если это вообще возможно, но его лицо было таким измученным и серьезным, что он, как всегда, выглядел старше, чем был на самом деле. Он смотрел на нее все так же встревоженно и недоверчиво, когда она сказала:
– Он согласен, Гарри.
Секунду спустя на его бледных щеках вспыхнул огонь, словно он наконец понял, как будто эти слова дошли до самого сердца и заглушили неутихающую боль.
Он тихо сказал:
– Мы победили!
Если он и страдал больше других, то умел лучше других наслаждаться своими победами. Он был опьянен, и только одно это опьянение могло, по странному стечению обстоятельств, стереть из памяти все эти злополучные годы. Ведь это из-за нее он был так несчастен, из-за этой непризнанной и осмеянной любви… И вот, наконец-то она приняла его, она любит его. Он с радостью умер бы за нее.
– Да неужели? Как он согласился? Что он сказал?
Она не ответила. Она не могла повторить то, что он сказал. Ссоры между ее родителями и ею самой не прекращались уже два года. Первым сдался отец. Она так надеялась на этот момент, а теперь почти жалела о нем, отравленная жалостью и угрызениями совести. Она никогда не замечала, как сильно он постарел за эти два года, и впервые заметила это накануне, когда он, все еще дрожа от гнева, сказал: «Что ж, тут уж ничего не поделаешь, но потом не расстраивайся и не приходи ко мне жаловаться». Только тогда, словно до этого любовь ослепляла ее в самом буквальном смысле этого слова, она увидела, как глубоки его морщины, как провисла челюсть, какой тонкой стала шея с выпиравшим кадыком. А Гарри, как он ликовал сейчас! Победа, сказал он? Всем своим существом она чувствовала поражение отца.
Но могла ли она повторить Гарри слова отца? Резкие, несправедливые, бесполезные… Но Гарри, казалось, их угадал. Счастливое выражение исчезло с его лица. Он с горечью сказал:
– Догадываюсь, что он мог сказать.
Он замолчал, а она, нежно, с жалостью и какой-то странной обидой, под покровом машины, в которую они сели, подарила ему их первый поцелуй.