Зал был украшен бумажными гирляндами, зелеными растениями и маленькими трехцветными флажками. Представление только что началось. Тесные ряды кресел перестали стонать под тяжестью взволнованных матерей – они сидели неподвижно, наведя лорнеты на сцену, где двадцать пять маленьких девочек пели хором:
– C'est un oiseau qui vient de la Fra-a-ance…[1]
У матерей были толстые шеи, объемные черные шиньоны и бриллианты в ушах, более или менее белые в зависимости от ранга и социального успеха их мужей. Ниже банкира жемчужное ожерелье считалось дерзостью, но бриллианты допускались начиная с самой низкой категории – купцов 2-й гильдии. Тетя Раиса наконец-то заняла свое место среди этих уважаемых матрон. Все они сидели под небольшим помостом, на котором была устроена ложа, предназначенная для семьи богатых Зиннеров.
Они приехали в середине представления. Когда они вошли, у всех на лицах появилось выражение одновременно польщенное и притворно равнодушное. Оказаться в одном месте с Зиннерами было большой честью, но важно было не забыть, кто ты: Леви, Рабинович! Дамы, все до одной, выпячивали пышные бюсты, чтобы бриллианты сверкали еще ярче, и перешептывались:
– Говорят, что на их балы приезжает сам генерал-губернатор…
В центре сидел Гарри. Ему было уже тринадцать лет. Ада не удивилась бы, увидев его в костюме из золота. Его одежда была более скромной, но, по мнению Ады, тоже необычной. На нем были жемчужно-серые брюки, черный пиджак и круглый воротничок, как у итонского школьника. Он выглядел застенчивым и хмурым, но в глазах Ады это даже повышало его привлекательность. Как красиво были уложены его волосы! Он держал в руке одну из программок, нарисованных Адой, а перед ним лежала открытая коробка шоколадных конфет. Потянувшись за конфетами, он уронил программку, которая на мгновение затрепетала и упала совсем близко от Ады. Она подняла ее и крепко сжала дрожащей рукой.
Тем временем маленькая девочка с кудряшками, как у пуделя, декламировала проклятия Камиллы, щедро добавляя по три «р» к каждому из тех, которые в свое время указал Корнель. Восхищенная публика слушала:
– Rrrome, l'unique objet de mon rrressentiment![2]
На сцене появился толстый мальчик с розовыми ляжками и начал:
– Pauvrefeuilledesséchéedelatigedétachée…[3]
Затем он остановился, разрыдался и исчез, словно провалился в люк.
Затем начался балет «Роза и бабочка». Среди упитанных девочек, окружавших ее, Лиля танцевала с восхитительной грацией: она размахивала многочисленными разноцветными шарфами и улыбалась всем своей милой улыбкой, которая, казалось, говорила: «Почему вы меня не любите? Меня надо любить».
Это был не просто успех. Это был триумф. Тетя Раиса, презрительно поджав губы и сидя на стуле очень прямо, смаковала свое удовольствие и одновременно думала: «Неужели вы думаете, что я позволю ей зачахнуть, загубить себя в этом провинциальном городе, как я загубила себя, потратив все свои силы и таланты на поиски хоть какого-нибудь мужа? Нет, нет! Лиля стоит большего! Люди добрые, вы еще услышите о Лиле и ее матери!»
В конце концов, кто такая была великая трагическая актриса Рашель? Маленькая еврейская девочка, родившаяся в повозке странствующих артистов. Для евреев нет ничего невозможного. Все дороги для них открыты. Они могут подняться до головокружительных высот. Во всей России для Лили не найдется достаточно большого и блестящего театра! (Кроме того, жить в Москве и Петербурге евреям запрещено). Нет! Париж – вот что ей нужно. Только в Париже стоит рисковать, идти ва-банк! Что за ребенок! С какой изящной грацией она кланяется, как отвечает на аплодисменты! Она рождена для сцены. Когда она уходила, в последний раз взмахнув розовым и зеленым шарфами, зал разразился овациями.
Затем начались танцы и игры. Гарри вместе с одной из своих тетушек стоял немного в стороне. Мадам Мими пришла за Адой. Они вместе пересекли весь зал. И все увидели, что маленькая Ада Зиннер вот-вот будет представлена своему богатому кузену.
То, что они были близкими родственниками, и в то же время между ними было такое неслыханное расстояние, вроде бы никого не удивляло, но все-таки – с одной стороны деньги, дяди-банкиры в Париже, а с другой – лавка в гетто, плохое образование, нищета… Инициативу мадам Мими посчитали довольно шокирующей. Ох уж эти французы…
Мадам Мими помахала Гарри рукой.
– Мой маленький Гарри, вот милая девочка, которая хотела бы познакомиться с тобой поближе. Вы можете с ней потанцевать с ней. Сейчас будут играть очень красивый вальс.
Гарри поднял глаза и узнал девочку, которую видел два года назад – растрепанную, всю в пыли, с ободранными руками, внезапно появившуюся из отвратительного, жуткого мира, где пахло потом, грязью и кровью, такого далекого от него и все же так загадочно, так страшно с ним связанного. Он весь ощетинился, как собачка, которую хорошо кормят и о которой заботятся, но которая вдруг услышала, как в лесу воют голодные волки, ее дикие братья. Он поспешно отшатнулся.
– Нет, нет, я не танцую…
В то же время он умирал от стыда. Он вспомнил, как грубо и надменно обращались с этими детьми. Он прекрасно понимал, что будет мучиться угрызениями совести от того, что сделал сегодня вечером: у него была тонкая и чувствительная душа, но он скорее пожал бы руку самому грязному нищему, чем этой маленькой девочке.
Если он и трепетал перед ней, то потому, что в его глазах она олицетворяла не бедность, но несчастье, причем несчастье странное, зловеще заразное, как может быть заразной болезнь.
Мадам Мими уговаривала его:
– Ну, не танцуйте. Побегайте! Поиграйте вместе!
Гарри пробормотал:
– Мадам Мими, это невозможно.
– Почему?
– Вы же знаете…
Ах, что он мог сказать, что мог придумать, чтобы она быстрее ушла, чтобы не видеть этих устремленных на него тревожных глаз? Он закончил:
– Вы же знаете, мне не разрешают играть с другими детьми.
В эту минуту в сердце Ады убийственная ненависть и запредельная любовь слились воедино и образовали чувство столь бурное, столь противоречивое, столь беспокойное, что ее словно разрывало надвое, но мысли Гарри тоже не были простыми: он боялся Ады и в то же время его к ней влекло; он смотрел на нее с болезненным и страстным любопытством; на секунду притяжение стало столь сильным, что он сказал:
– Мне так жаль…
Он покраснел; его худое личико, так похожее на лицо Бена, стало пунцовым, а глаза наполнились слезами, Ада увидела это, и в ней не осталось ничего, кроме любви.
Мадам Мими поспешно пошла обратно; девочка, опустив голову, последовала за ней. Аде казалось, что все смотрят на нее и смеются над ней. Ее лицо приняло такое необычное, сосредоточенное и болезненное выражение, что мадам Мими заметила это и остановилась.
– Ада, – сказала она, – Нельзя желать так сильно.
– Мадам, я не могу иначе.
– Надо уметь отстраняться. Относитесь к жизни как щедрый кредитор, а не как алчный ростовщик.
– Я не могу иначе, – повторила Ада.
Она шла дальше, ничего не видя вокруг себя. Мадам Мими остановила играющих детей и предложила взять Аду, но все уже разделились; ее не взяли играть в жмурки; ей не нашлось места ни в игре в цвета, ни в «скамью подсудимых». Наконец ее пустили поиграть в кошки-мышки, где ее почти сразу же поймали. Позже ей никогда не придется испытать такого острого чувства разочарования, как тогда, когда она бегала из стороны в сторону под любопытными или насмешливыми взглядами, пытаясь поймать маленьких девочек, убегавших от нее с громкими криками.