На следующий день я пришла на работу пораньше. Меня ждала встреча со старшей медсестрой, которой я ужасно боялась. Я обошла оба этажа больницы и наконец нашла ее. Она учила двух санитарок купать пациентов по методу Найтингейл. Несмотря на то что санитарки были одного роста со старшей сестрой, она казалась выше их на голову. Они смотрели то на нее, то на ожидающую процедуры пациентку, пожилую женщину с испуганными глазами.
– Горячая вода и вот такое полотенце. – Старшая сестра указала на матерчатую салфетку, лежавшую на складном столе рядом с тазиком. – Трите сильно. Никакого дорогого мыла и мягких губок. Они не обеспечивают жесткого трения, и о чистоте остается только мечтать.
Она покосилась на отчаянно вцепившуюся в простыню больную.
Развернувшись, чтобы выйти из палаты, сестра заметила, что я жду ее в дверях, и знаком велела следовать за ней в ее кабинет.
Там она указала мне на стул, а сама уселась напротив за свой рабочий стол.
Потом выдвинула левый ящик и достала какие-то бумаги.
– Мои обязанности в больнице «Вадиа» заключаются в том числе в том, чтобы пациенты получали у нас наилучшую помощь. Но мисс Новак мне этого обеспечить не удалось. Она была важной персоной, национальным достоянием, многие будут ее оплакивать. Я уведомила совет больницы, что беру ответственность за ее смерть на себя. Они, конечно, понимают, что время от времени ошибки неизбежны. И хотят убедиться, что этого больше не повторится. А потому настаивают, чтобы тебя немедленно освободили от обязанностей.
Ее бледное лицо пошло пятнами. То ли она злилась за то, что ее поставили в такое положение, то ли стыдилась того, что сваливала вину на меня. Помолчав, сестра уставилась в бумаги, будто надеялась найти там текст своей роли.
Я окаменела. Пульс не участился. Дыхание оставалось ровным. Опустив взгляд на руки, я заметила, что они не дрожат. Посмотрела на мраморную плитку на полу, белую с серыми вкраплениями. На свои потертые туфли. Амит подготовил меня к такому повороту событий. И все же временами мне казалось, что я все это просто нафантазировала: что он приходил к нам ночью, рассказывал о заседании совета и о том, что доктор Стоддард зовет меня с собой в Стамбул. Лишь один вопрос не давал мне покоя: неужели меня с каждого места работы будут выгонять?
Не глядя мне в глаза, старшая сестра продолжила:
– Даже если это не ты сделала роковой укол, все равно ты оставила на видном месте шприц и пузырек с морфином. Колоссальная оплошность!
Она потеребила висевший на груди крестик. Наверное, искала поддержки свыше.
На несколько минут я лишилась дара речи. Да, я отсутствовала в палате дольше положенного. Да, морфин лежал на видном месте. За двадцать минут любой мог войти и ввести лекарство спящей пациентке. Но неужели я виновата в том, что Мира оказалась беспомощной? Неужели это моя вина? Другие сестры постоянно выходили из палат принести что-то из кладовой или выпить чаю. И с их больными ничего не случалось. Мне просто не повезло.
И как насчет разговора Амита с доктором Холбруком? Ведь это хирург отвечал за схему лечения Миры.
Я откашлялась.
– Мисс Новак в течение шести дней не отзывалась на лечение…
– И что? – нахмурилась старшая медсестра.
Шею обдало жаром. Вчера мама сказала, что всю жизнь меня от всего оберегала и вставала на мою защиту, когда я сама этого сделать не могла. Она хотела, чтобы я стала смелее, сильнее, не боялась рисковать. Что ж, теперь мне представилась такая возможность. И пускай прежняя Сона всеми фибрами своей души желала замолчать, губы отказывались ее слушаться. Я снова откашлялась и устремила тяжелый взгляд на сестру.
– Мисс Новак страдала от боли и искала у нас помощи. Но некоторые считали, что она недостойна тщательной заботы. – Я даже голос повысила.
Пожилая женщина вспыхнула.
– Что это ты такое говоришь, девчонка? Очернение наших сотрудников тебе не поможет. Твои оскорбления не имеют под собой никаких оснований.
– Не имеют оснований? Вы с доктором Холбруком недавно обсуждали ее. Называли ненастоящей художницей. Говорили, что она всего лишь наполовину европейка. К тому же порочная женщина. А ведь она была нашей пациенткой, сестра!
– Так ты шпионила?
– Не говоря уж о том, что в нашу аптеку могут поступать поддельные препараты…
– Это уже слишком! – Сестра вскочила со стула и уставилась на меня сверху вниз. – Ты немедленно заберешь свои вещи из шкафчика. И никаких рекомендаций от меня не получишь.
Не сводя с нее глаз, я встала. Помедлила, стараясь унять дрожащие ноги.
– Мисс Новак была мне подругой. Такой доброй и такой очаровательной. Она много значила для меня. И для Индии. Я буду ужасно по ней скучать.
Старшая медсестра, вспыхнув, отвела глаза и снова затеребила крестик.
Я как в тумане дошла до кладовой. Неужели мне только что удалось постоять за себя? И за Миру? Она великодушно предложила мне свою дружбу, смешила меня, даже страдая от боли, говорила приятные слова, благодарила за заботу. Она многому меня научила. Ее рассказы могли поначалу показаться бессвязными, но в итоге приводили именно в ту точку, в какую она хотела. Как-то я заметила, что она рисует что-то в блокноте. Тогда она, не отводя глаз от листа, сказала:
– На то, чтобы на кардамоне выросли зеленые стручки, нужно от трех до пяти лет. Они вовсе не похожи на те сушеные коробочки, которые мы ломаем, чтобы высыпать семена в чай, буфри или куриное карри. Этому меня научила одна фермерша из Кералы. – Убедившись, что я слушаю, она продолжила. – Жозефина однажды попросила меня быстренько набросать что-нибудь для клиента, которому очень хотелось приобрести мою картину. Я ответила, что не могу. Она возразила, что Пикассо создает до сотни работ в год. А я в ответ рассказала ей про стручки кардамона. Как много времени им требуется, чтобы набраться сил. Понимаешь, Джо, сказала я, я могу быть индианкой, могу быть европейкой, но не той и другой одновременно. Здесь, в Индии, я индианка. Я кардамон.
Развернув альбом, Мира показала мне набросок. Девушка на листке смутно напоминала меня. Я взяла у нее альбом и стала рассматривать рисунок. Это было все равно что смотреться в зеркало. У девушки с рисунка тоже было полуанглийское-полуиндийское лицо.
В голове, словно лязг карусели, гремели слова сестры: «ты оставила на видном месте шприц и пузырек с морфином». Как мне было снести это обвинение? Как жить, зная, что я совершила жуткую ошибку? Ты ушла из палаты, ушла из палаты, ушла из палаты.
Мне припомнились мамины слова. Во всем обвинят тебя.
Я открыла свой шкафчик. Сшитая мамой шоколадного цвета юбка с узором «елочка», бежевая блузка, которую мне отдала коллега в Калькутте, туфли «Бата» на низком каблуке. Пара кофейного цвета чулок. Запасной фартук. Никаких фотографий – ни экзотических краев, ин знойных красавцев, ни хохочущих друзей. Я два года проработала в «Вадиа», а мне и показать нечего. Как бы мне хотелось, чтобы рядом была Мира! Мы бы посмеялись над фартуком, в который меня можно было завернуть целиком. Я представляла, как бы блестели ее глаза, как пламенели щеки. Надев юбку, я застегнула блузку, натянула нитяные чулки, сложила и убрала в рюкзак форму.
Когда я закрывала шкафчик, в кладовую вошла Ребекка.
– Покидаешь нас? – спросила она так безмятежно, будто интересовалась, заметила ли я, что маки уже расцвели.
Можно подумать, я уходила по собственной воле. Она сняла шапочку, распустила волосы, ссыпала шпильки в карманы и посмотрела на себя в висевшее на стене зеркало. Встряхнула светло-каштановыми волосами, и без того красиво струившимися по плечам.
– Теперь, наверное, мне будут доставаться богатенькие пациенты, – рассмеялась она.
Потом вытащила из шкафчика черепаховый гребень с редкими зубцами и стала расчесывать волосы.
– Что ты делала в палате мисс Новак перед тем, как все произошло? – спросила я.
Она вскинула брови и настороженно оглянулась на меня.
– О чем это ты?
– Я видела, как ты оттуда выходила. А когда вошла сама, пациентка была в критическом состоянии.
Ребекка вздернула подбородок и смущенно пожала плечами.
– Наверное, мне показалось, что она меня зовет. Я заглянула и увидела, что ошиблась.
Не глядя мне в глаза, она убрала гребень обратно в шкафчик. Я молча смотрела на нее, она же стала закалывать волосы и пришпиливать шапочку.
Я подтянула ремень рюкзака. В горле пересохло, глаза щипало. Сил бороться не осталось. Чем мне это поможет? Все равно мне больше никто не верит.
– Почаще носи волосы распущенными. Тебе идет, – бросила я и вышла из раздевалки.
Возвращение домой я откладывала как можно дольше. Так не хотелось рассказывать маме, что меня все же уволили. Я потеряла работу. Впрочем, почему-то мне казалось, что она и так уже знает.
Добравшись до Камели-Марг[2] (смелое имя для улицы, где в жизни ничего не цвело), я заметила, что возле входа в наш дом собралась толпа соседей. Квартирная хозяйка что-то вещала. Я даже издали поняла, что она то ли сердита, то ли расстроена.
Подойдя ближе, я услышала:
– Мне пришлось заплатить врачу. Кто вернет мне деньги?
При каждом движении в ее подмышках дрожала отвисшая кожа. Увидев меня, она продолжила:
– А, вот ее дочь. Что ж, мисс медсестра-зазнайка, можешь убираться. Мне в доме не нужны бури аатма!
Я бросилась наверх, сердце пропустило удар. Взлетела вверх по ступеням, чувствуя, как по спине хлопает рюкзак. Дверь в квартиру была распахнута. В комнате – никого. Мама лежала на постели. С закрытыми глазами. И не шевелилась.
– Нет, нет, пожалуйста, нет! – вслух взмолилась я.
Попыталась прощупать пульс у нее на запястье. Сердце не билось. Я прижала пальцы к шее под нижней челюстью. Ничего.
– Врач приходил и уже ушел. – В дверях стояла квартирная хозяйка. – Говорит, это инфаркт. В больницу везти смысла не было. – Она рассказывала обо всем так, будто мама умерла назло ей.
– Убирайтесь! – закричала я.
Рванулась к двери и захлопнула ее у нее перед носом. Потом щелкнула замком, чтобы она не вошла, привалилась спиной к двери и уставилась на маму. Как это могло случиться? У нее было слабое сердце, но ведь она принимала лекарства, и все было в порядке. Неужели это смерть Миры ее доконала? И то, что меня должны были уволить? Я же видела, что она испугалась и сдалась. Мам, неужели это я виновата в твоей смерти?
– Избавься от тела! – проорала хозяйка из-за двери. – Мне в доме не нужны трупы!
– Оставь ее в покое, – прошептала я.
Не стало человека, которому я была дороже всего на свете. От слез все расплывалось перед глазами. Кто теперь будет любить меня? Кто спросит, как у меня прошел день? Будет слушать мои рассказы? Что мне без нее делать? Я вытерла нос тыльной стороной ладони.
Оттолкнувшись от двери, подошла к узкой кровати, которую делила с мамой сколько себя помнила, легла и прижалась к ней.
– Помнишь, как я подросла и уже сама могла усидеть на деревянной лошадке на карусели? – зашептала я маме в ухо. – Года четыре мне было, наверно. Ты сказала, уже пора. Я спросила, что пора? А ты ответила, делать что-то самой. Но мне нравится делать вместе, возразила я. Знаю, ответила ты. Но тебе много чего нравится делать, а я не всегда буду рядом.
Слезы струились из уголков глаз, стекали по носу и попадали в рот. На языке оставался вкус соли, печали и одиночества.
– Мам, я до сих пор не готова делать все сама. Ты нужна мне. Я хочу, чтоб ты осталась. Побудь со мной еще немного. Пожалуйста. Пожалуйста, не уходи!
Я обвила ее рукой за талию и прижала к себе. И зарыдала, уткнувшись в ее обтянутое цветастым сари плечо. Когда мне было девять, я всегда говорила, что в этом сари она похожа на лавандовое поле. Мне столько всего нужно было ей сказать: что меня уволили из больницы, что доктор Мишра обещал мне помочь, что я что-то чувствую к нему, что она нужна мне, что я люблю ее. Но теперь все это было не важно.
Я решила не кремировать маму, а просто похоронить. Мне подумалось, что с годами она стала больше англичанкой, чем индианкой, а значит, лучше было остановиться на погребении. На церемонию пришли жильцы из квартиры напротив – Фатима с мужем и богатая мамина клиентка. Та выразила мне соболезнования и спросила, будет ли готово в срок платье, которое она заказала к свадьбе своей дочери.
Я заплатила священнику из ближайшей христианской церкви, тот прочел написанную мной надгробную речь. И все было кончено.
За одну неделю я потеряла мать, подругу Миру и работу. Осталась одинокой сиротой.
Я упаковала лоскутки и посуду – и квартира сразу опустела. Ткани и мамину швейную машинку я решила отдать в училище, находившееся рядом с рынком тканей Мохатта, где мама иногда давала уроки начинающим портнихам. Посуда мне была не нужна. Кровать, стол и стулья я отдала паре, которая убиралась в нашем доме. А квартирной хозяйке примус – за то, что она заплатила врачу. Он стоил больше, чем визит доктора, но я предпочла рассчитаться и никогда ее больше не видеть.
Оставалось лишь сложить пожитки в потрепанный чемодан, который мы привезли из Калькутты. В нем тогда приехала наша одежда, постельное белье, полотенца, горшки и сковородки. Я задумалась, что же хранится в нем теперь. Сверху лежало вечернее платье, сшитое мамой из свадебного сари, которое она так никогда и не надела. Я встряхнула его на вытянутых руках и залюбовалась аккуратными мамиными стежками. Из платья вывалились тяжелый полотняный мешочек и фотография. Черно-белый снимок. Края плотной фотобумаги загнулись от времени. Со снимка смотрел мужчина лет тридцати. Белый. В военной форме. С расчесанными на прямой пробор волосами.
Он? Я уронила фото, будто оно обожгло мне пальцы.
Потом опустилась на колени, чтобы рассмотреть снимок, не прикасаясь к нему. У него были мои круто сбегавшие к вискам брови. Губы не тонкие и не пухлые. Ровная, не в форме буквы М, линия роста волос.
Я перевернула фотографию ногтем. Оуэн Фальстафф, королевский артиллерийский полк.
Села на корточки. Мама хранила его фотографию? Потому что все еще любила его? После стольких лет? Несмотря на то что он ее предал? Почему она никогда мне ее не показывала? Я зажмурилась. Подумала, может, теперь, увидев его, я что-нибудь о нем вспомню? Подождала немного. Ничего.
Тогда я снова открыла глаза. Может, мама специально вложила фото в зеленое платье, чтобы я нашла его, когда ее не станет? Но она же не могла знать, что скоро умрет, так что в этом не было смысла. Я хотела было разорвать и выкинуть снимок. Этот человек был никудышным мужем и отцом. Я ничего ему не должна! Но трехлетняя девочка у меня внутри, та, которая верила, что папа любит ее, хотела его сохранить. И в конце концов я сунула снимок на дно чемодана.
Потом открыла полотняный мешочек. Там лежали английские деньги от моего отца.
– Тебе нужно очистить свое имя, бети, – сказала мама. – И для этого тебе понадобятся отцовские деньги.
Единственное, что мне осталось от мамы, – зеленое сари, перешитое в вечернее платье. Я купила три красные розы и рассыпала по его складкам лепестки.
У мамы не было украшений, родители и свекры не дарили ей золота на свадьбу.
Через неделю я поднялась на борт судна «Вице-король Индии», направлявшегося в Стамбул.