Январь 1970 г.
Фредерика сидела у себя на Хэмлин-сквер, методично и безжалостно обрывая лепесток за лепестком с большой красивой тепличной хризантемы, кирпично-бронзовой, которую ей подарил Хью Роуз. Договорились, что зимними вечерами она будет вести два семинара – по «Потерянному раю» и «Королеве фей». Сорванные лепестки источали зимний, траурный запах.
– Кровит, не кровит, – приговаривала Фредерика с сердито-внимательной миной, отнимая очередные два лепестка. – Кровит, не кровит.
Подошел Лео:
– Ну хватит. Она была такая красивая. Хватит.
Волосы Лео сияли густой бронзой.
– Прости. Я что-то растревожилась.
Оборванный медно-красный венчик выглядел сиротливо.
– Цветок ни в чем не виноват. Тебе его подарил Хью.
– Хью тоже ни в чем не виноват. Никто не виноват. Все в порядке. Тебе уже пора в школу. Опоздаешь.
Лео ушел, и Фредерика завершила начатое. Последний лепесток сказал: «Кровит». Как и большинство предсказаний, это не сбылось.
Жизнь Фредерики, казалось, потекла новым, свободным, изящным в своей мимолетности потоком. Вместе с Александром и Уилки она начала работу над серией образовательных телепередач о живописи. Предполагались интересные поездки: в Амстердам, смотреть Ван Гога, в Мадрид – Веласкеса, в Венецию – Тициана. Вновь проснулся ее интерес к изучению метафор. С Уилки и Лайоном Боуменом планировалась программа о химических механизмах мышления. Был и Лук Люсгор-Павлинс. Свои отношения они не обсуждали, и никому она о них не рассказывала. Осторожничали, радовались встречам, спокойно переносили разлуки. Слов вроде «любовь», «влюблен» избегали – оба по разным причинам считали их безжизненными. Фредерике не приходило в голову спать с кем-то другим или хотеть кого-то другого. У нее появилось пространство, чтобы дышать и быть – как и у него, – и встречались они с волнением и радостью. Этого было достаточно.
На Рождество Фредерика и Лео поехали на север, во Фрейгарт. Прибыл туда и Лук, но никто из друзей про это не знал. Это – ее личная жизнь. Маркус на сей раз смастерил еще более замысловатые рождественские украшения, объяснил Лео и Саскии ряды Фибоначчи, нарисовав подсолнухи и еловые шишки. Маркус радовался жизни. Он собирался в Кембридж, получил стипендию по математике в Школе Святого Михаила и всех ангелов. Винсент Ходжкисс тоже собирался в Кембридж. После «побоища» он ушел с поста декана и получил должность доцента на кафедре философии. Купил небольшой домик в деревне Ньюнэм, где они с Маркусом собирались поселиться вместе. На Рождество Винсент не появился – он никоим образом не был частью семьи. Как-то Маркус произнес: «А Винсент говорит…» – с почти полной непринужденностью, и все улыбнулись в знак понимания и поддержки.
Жаклин Уинуор тоже приехала, с Дэниелом. Дэниел и Лук обсуждали, стоит ли ей рассказывать, что Руфь, так сказать, завещала ей ребенка. Для Лука это была настоящая пытка, и он ничего решать не хотел. Ребенок, страдавший от недоедания, истощения и последствий тяжелых родов, пока находился в больнице в Блесфорде – в отделении, где когда-то работала медсестрой его мать. Дэниел навестил девочку. Она вела себя очень тихо. Дэниел решил не говорить ни Гидеону, ни Клеменси Фаррар, где ребенок, если они не спросят, а они и не спрашивали. Они переехали, и никто не знал куда.
Однако он все-таки решил поговорить с Жаклин Уинуор. Передал ей слова Руфи, рассказал, где находится эта девочка, за которой данное Евой Вейннобел имя – София, – похоже, закрепилось. Жаклин, воспитанная по-христиански, задумчиво посмотрела в окно, потом на Дэниела:
– Почему мне?
– Ты была ее другом, настоящим. Если не считать этих…
– Тогда я обязана…
– В своей жизни Руфь не всегда принимала правильные решения, а сейчас решение тем более за тобой.
– Мне хочется поступить правильно.
– Мы привыкли думать, что правильно – это не то, чего хотим мы сами. Сначала интересы других, потом – наши собственные. Так нас воспитали. Но тебе этот ребенок ни к чему.
Жаклин согласилась. Она хотела поехать в Париж, работать с французскими коллегами-нейробиологами, изучать память. Так она видела себя и свою жизнь. Потом с беспокойством она вспомнила про Лайона Боумена – еще ей нужно уйти от него. Для него лаборатория – гарем. Он крадет результаты… но он любит науку, у него много сил и энтузиазма. А еще он раздает подачки, как зефир в шоколаде: представил меня Пински, чтобы тот позвал в свою группу «Нити»… Но… я хочу быть собой и быть самостоятельной, пойми, Дэниел. Это не значит думать о себе, это значит думать о работе, об экспериментах, о синапсах и аксонах, благодаря которым мы и можем думать. А с ребенком на руках ничего этого не получится. Бедная Руфь, сказала Жаклин и побледнела. Как бестолково. Может, Гидеон…
– На этот счет ничего точно не известно, – отозвался Дэниел.
Может, Гидеон и знает, но с ним говорить об этом нет смысла.
Жаклин согласилась.
– Но это и не твой ребенок, не твоя забота, – сказала она.
– Теперь моя. Раз мне вручили эту девочку.
– Значит, и моя.
– Нет. Такая уж у меня работа – решать неразрешимые жизненные задачи. А ты – нейробиолог.
– Знаешь, мне сейчас не хочется быть человеком, – сказала Жаклин, но внезапно почувствовала себя очень одинокой: избранное ею поприще искажает, преломляет природный ход ее жизни.
Дэниел сделал то, чего не делал никогда, – обнял ее. Но он же не из таких, как Гидеон, подумала Жаклин, он совсем другой.
– Эта жизнь – твоя, и только твоя, – произнес Дэниел. – Мой сын считает меня нерелигиозным человеком. Поэтому я, нерелигиозный человек, говорю тебе – будь собой. Ты изменилась. И такая ты мне очень нравишься.
Жаклин приподняла голову и повернула к нему лицо. Для поцелуя, и он поцеловал ее. Сказал, что знает одну славную женщину, которая на грани того, чтобы разрушить свой счастливый брак, потому что не может иметь детей. Усыновить или удочерить кого-то ей не разрешают органы опеки, так как она недостаточно молода. Но Софию, наверное, можно пока к ней пристроить, а потом, если все сложится хорошо…
– Но ты молодец, что мне рассказал. Я бы не хотела совсем об этом не знать.
– Да, тебе нравится «знать». – И он снова поцеловал ее, уже не так нежно. Подумал: что же он делает? Впрочем, ведь он тоже свободный человек.
На рождественском семейном сборе ни Жаклин, ни Дэниел ни с кем не поделились своими новостями. Фредерика следила за беседой Жаклин и Лука, и ревность покалывала ее, но не больно, а почти приятно. И она, и Жаклин были частью нового мира свободных женщин, которые сами выбирают, чем им заниматься, зарабатывают на жизнь, занимаются наукой и творчеством, а сексом – только когда сами того пожелают. Занятно. Она была довольна собой. Лук, глашатай избыточности мужского, тоже наслаждался такими спокойными отношениями. Пусть все идет так, как идет. Время есть.
Но время внезапно закончилось. Последний месяц она с тревогой думала, не беременна ли, и вот ее опасения подтвердились! Что теперь делать – непонятно. Беременность нарушает равновесие тела и души и всегда в тягость для таких женщин, как Фредерика, которые не могут просто сдаться с достоинством, не могут отказаться от привычки логически мыслить, не умеют на время впадать в бездеятельное оцепенение. Борьба с переменами в теле ее раздражала и не придавала решительности. Она снова и снова прокручивала в голове возможные варианты действий, и все они казались неправильными. Неопределенность пугает таких женщин, как Фредерика, повергает их в ступор.
Она хотела было позвонить Луку, написать ему, но не знала, что скажет, чего хочет добиться, чего хочет он. Перед тем как говорить с ним, разобраться бы с самой собой, но не получается… а время шло, шло, как это бывает во время беременности, медленно, медленно, но неумолимо.
Лук в свое время хотел жениться на Жаклин. О том, хочет ли он жениться на Фредерике, речи ни разу не заходило.
Более того, она сама не собиралась снова замуж. Эта вторая беременность воскресила давно изгнанные из памяти воспоминания о первой, ужас оттого, что собственное тело становится ловушкой, даже два тела, и ощущение, что ты в них заперта.
Создавало это и другие неудобства. Телевидение. Женщина в положении вряд ли может появляться в Ящике как Алиса в Стране чудес.
Опять утомляемость, бессонница… а ловушка продолжится, станет еще более живой и реальной: придется заботиться о ком-то так, как она заботится о Лео. Подобная забота… это ведь и любовь! Да. Любовь.
Лео и Лук, Лук и Лео. Они не имели друг к другу никакого отношения. Она не может попросить Лука заботиться о Лео. Не может разрушить странную, но вполне семейную сложившуюся конструкцию: Лео счастлив с ней, Агатой и Саскией. А как сейчас обстоит дело в других семьях?.. Доктрины студентов-леваков, утопии контркультуры, религиозные общины… представители всех этих новомодных движений рассматривали базовую, полноценную семью как окаменелость, источник угнетения, превратную форму общественной жизни. Кто отец ребенка – архаический викторианский вопрос.
Агате она пока ничего не рассказывала – та все чаще была в разъездах, возможно из-за успеха книги. Фредерика считала, что должна прежде разобраться во всем сама, но голова ее пока сторонилась определенности.
Очевидным, логичным казалось конкретное решение: прервать все прямо сейчас, быстро и больше не думать.
Фредерика ничего не предпринимала. Или почти ничего. Решила играть по правилам: пошла в клинику, не к своему врачу, купила витамины, чувствовала себя глупо.
Клетки бурно делились. Они распространялись целенаправленными вылазками, формируя поверхности и пространства. Филоподии цеплялись к стенкам бластулы. Оформлялась нервная трубка.
Фредерику тошнило. Биологические часы тикали в такт приливам, отливам, наслоениям клеток.
Что сказать Луку, она не знала, все отчаяннее и одержимее молчала, говорила все меньше. Общение они поддерживали осторожными телефонными звонками и письмами. Случалось это все реже. Фредерика думала, что если Лук действительно о чем-то забеспокоится, то рано или поздно спросит. Он не спрашивал. Сообщил ей, что университет восстановили, и спросил, не собирается ли она на север.
В ближайшем будущем – нет, ответила Фредерика.
Она злилась, но как-то смутно.
Ее раздражало собственное тело.
На телевидении улыбаться у нее получалось. Хотя и поневоле.
Если не смотреть, то как будто этого и нет.
Но оно делилось, росло. Часы тикали.
Лео смотрел на нее, сказал, что там с тобой, не пойму.
Сама не знаю что.
В апреле вместе с Александром и Уилки она отправилась в Голландию, снимать передачи о картинах. В музее Ван Гога засняли «Жнеца»: синева и золотое поле ржи, готовой к жатве. На поезде отправились в Гаагу снимать «Вид Дельфта» Вермеера: Фредерика знала эту картину только по репродукциям и по Прусту, который определил своему Берготу умереть перед ней. Она укуталась в анорак, надетый поверх удобной бесформенной блузки темно-синего цвета. Сидела в голландском поезде и думала: Уилки скоро все заметит, глаз у него наметанный. Уилки был взволнован «Видом Дельфта», который, как он считал, был написан с помощью камеры-обскуры, зеркальной линзы в темном помещении, ведь капли воды, выписанные на обращенной к зрителю стороне написанных лодок – идеальные сферические фигуры, какими на таком расстоянии для обычного глаза они быть не могут.
Перед входом в гаагский музей Маурицхёйс они постояли на величественных ступенях, полюбовались на темную воду рва, в которой идеально отражались спокойно плывущие белые лебеди. Съемочная группа выехала заранее, чтобы все подготовить. Здесь же, разглядывая лебедей, к каменной балюстраде прислонились мужчина, женщина и ребенок, девочка. Мужчина обнимал девочку за плечи. Женщина стояла рядом, слегка прижавшись к нему. Семья. Затем они повернулись, высокий мужчина выпрямился, и Фредерика с Александром их узнали. Это были Агата и Саския Монд, улыбались, а с ними – голландец Герард Вейннобел. Семья.
Сначала Агата как будто решила сделать вид, что их не заметила. Посмотрела на Герарда Вейннобела, он улыбнулся.
– Ну вот, как видите, – сказала она.
– Вижу, – отозвалась Фредерика.
– Мы не хотели рассказывать всем сразу. Не хотели торопиться…
В воображении Александра и Фредерики мигом пронеслись целые сюжеты, подлинность которых не подтвердить и не опровергнуть: совместные поездки на заседания комиссии, с чего все, наверное, и началось; интересно, что и когда они сказали Саскии о смерти Евы Вейннобел; где назначались свидания двоих этих влюбленных, о чем они разговаривали.
Повисло молчание.
– А мы фильм снимаем, – сказал Уилки.
– О чем? – поинтересовался Вейннобел.
– О картине «Вид Дельфта».
– Тайна жизни и обновления. Говорят, что реставраторы перестарались и тех точных мазков кисти, той желтой стены, которую так любовно разглядывает у Пруста Бергот, мы уже не видим. Но мазки продолжают жить.
Агата и Саския подошли к нему, он поклонился Фредерике и Александру и удалился со своим новым семейством.
Съемки – долгие и утомительные, от прожекторов идет жар (хорошо хоть великолепный «Вид» от них защищен), дубли, которые должны выглядеть все более спонтанными, изматывают. Фредерика бодро расспрашивала Александра об этом знаменитом панорамном полотне, и он рассказал, как важна была эта картина для писателей – для Пруста – своей неизменностью, рассказывал о великом искусстве, продлившемся дольше жизни. Фредерика боролась с болезненной сонливостью и думала, что этот petit pan de mur jaune, «кусочек желтой стены», кажется ей песчаным, почти оранжевым. Из-за того что она устала и к тому же старалась не думать об Агате, им пришлось записать огромное число дублей, и все ради десятиминутной беседы. Вокруг мрачно сияли картины. Затененные, но словно позолоченные лица XVII века под причудливыми шляпами и шлемами. Огромные невообразимые вазы с цветами – полосатыми, пятнистыми, красными, синими, белыми, розовыми, тигрово-золотыми – на фоне тяжелых каменных окон, а за окнами – смутно угадываемые райские просторы равнин и лесов. Уилки и Александр пошли пробежаться по остальным залам, съемочная группа собирала камеры. Фредерика присела на длинную кожаную скамью перед «Видом Дельфта» и уснула. Очень глубокий сон и очень короткий – сон человека, сдавшегося своей участи.
Проснувшись, она первые несколько мгновений не понимала, где находится. Вокруг было спокойно, тронутые золотом здания возвышались над темной водой, небо – голубое и безмятежное, камень – розовый, а время будто остановилось. Она смотрела на «Вид», который настолько широк, что глаз не может ухватить его весь разом. Она видела его так, будто сама находилась внутри картины, и одновременно видела снаружи – как образец совершенного искусства, где каждый элемент был подвергнут осмыслению, понят, проанализирован геометрически, химически, и цвета вновь были явлены, восстановлены реставраторами в их полной гармонии. Самого художника нет в следах, оставленных его рукой, – нет подписи ярким росчерком кисти, но Пруст и Бергот были правы, завидуя спонтанности желтых мазков там, куда пал солнечный луч. Дельфт – не рай и не был им тогда. Этот существующий во времени город, его жители с их размеренной жизнью оказываются в гуще исторических событий. Фредерика запомнила мимолетную иллюзию реальности: свет в темном помещении казался исходящим из картины (хотя на самом деле проникал через окно и отражался от ее поверхности). Но свою роль здесь сыграл изобретательный ум Мастера, ставившего перед собой задачи, которые мог решить только он, и он решил их, завещав нам после себя тайну.
– Мне надо с тобой поговорить, – сказал Лео.
– Слушаю.
– Ты мне не рассказываешь, но я не простачок, я все вижу. И знаю.
Сидящая за столом Фредерика устало подняла глаза.
– Мне надо знать, что ты намереваешься делать. Меня ведь это тоже касается. Но дело даже не в этом. Просто ты выглядишь так жалко. Я уже не могу. Скажи, что ты решила.
– Не знаю, Лео.
– У каждого ребенка есть папа. У меня уже есть одна другая семья. И Саския. Я тебе хотел рассказать. Она ужасно мучилась все эти годы, не зная, кто ее отец. Мы с ней об этом говорили. Чего она только не воображала. Но Агате ничего не говорила. Они вообще это не обсуждали. Но она все время об этом думала. Вот что я хотел тебе сказать.
Она посмотрела на сына. Их двое, ему – десять, но ему приходится быть мужчиной, раз другого нет. Но он еще мальчишка.
– И вот из-за этой истории с Саскией я подумал: а он-то знает?
– Нет, – ответила Фредерика и расплакалась. – Но я не знаю, что ему говорить. Не знаю, что делать. И не хочу это взваливать на тебя.
– Но я есть, – сказал Лео. – И малыш этот есть. И Лук.
Она заметила, что он чего-то боится – то ли ее гнева, то ли того, что он что-то неправильно понял. Она приласкала его.
– Я вела себя глупо. Я тебя люблю. Ты прав, давай ему расскажем. И вместе подумаем, что делать.
– Позвоним?
– Не могу.
– Тогда поедем. А почему нет? Давай, поехали.
Майским утром они прибыли в Северо-Йоркширский университет: Лука не было ни в лаборатории, ни в квартире. Небезразличный коллега из Башни Эволюции сказал, что, скорее всего, Лук уехал на полевые исследования в Норвегию. Планировал он и поездку в Японию.
Фредерика предложила еще поискать его в Лодерби. Поехали по главной дороге через пустошь. Фредерика отчаянно торопилась, как будто в самый последний момент могла опоздать. Лео сидел недвижно и настороженно, оглядываясь по сторонам.
Лодерби тоже, казалось, пустовал. Ставни закрыты, перед террасой лежали полиэтиленовые мешки с мусором, а на компостной куче валялся сломанный букет лунника. Фредерика тяжело присела на подпорную каменную стенку. Лео обошел дом, вернулся и сообщил, что одно окно открыто, а на подоконнике стоит керамический кувшин с недавно сорванным желтым дроком.
– Пойдем, – сказал он. – Он здесь. Надо его найти.
И они поехали прямо по пустоши – дорог там было немного – в поисках синего «рено» или рыжеволосого мужчины.
Расцвел колючий дрок и раскинулся морем огня по обочинам дороги, по вереску. Яркий-яркий, солнечно-желтый, с пятнами алого и багряного. Он колыхался в бурлящем воздухе, клонился, мерцал, а языки растительного пламени лизали сажистые корни вереска и осоки. Фредерика механически ехала туда, где когда-то они с Джоном Оттокаром наткнулись на собирателей улиток, у наковаленки дрозда. По небу плыли огромные белые скопления облаков, будто летающие замки, будто стаи пушистых чудовищ, будто паруса.
Лео разглядел синий «рено», припаркованный на краю дороги, едва заметный за колышущимися золотистыми кустами.
Они остановились, пошли по тропе, а потом через болото, как охотники или загонщики. Лео пробирался через кусты, волосы горели в блеске цветов. Взлетали птицы, расползались насекомые, мотыльки поднимались бурой пылью. Фредерика двигалась медленно, но целеустремленно. Она размышляла о своей жизни. Удивительно, но она опять думает о «Потерянном рае», который, казалось, неизменно парит где-то за самым краем сознания, как огромный шар, светящийся собственным светом, мир, замкнутый в языке, в религии и науке, учении о Вселенной из концентрических сфер, которой никогда не существовало, но которая сформировала умы целых поколений. Все это было ее, Фредерики, частью. Думала она и о «Королеве фей», о рыцаре-девице Бритомарте, увидевшей своего возлюбленного в сотворенном Мерлином волшебном стеклянном шаре, который был также и башней. Она смотрела на землю под ногами, на паутину и пахнущий медом дрок, на торф и гальку и думала о мире Лука, мире любознательности. Где-то – в той науке, которая могла объяснить нарисованные Вермеером шарообразные капли воды, в гудящих ткацких станках нейронов, которые соединялись, создавая метафоры, – все это было едино. А в ней, Фредерике, еще одно существо, еще один человек, в шаре с жидкостью, которого она словно несла перед собою, повернулся на конце своей привязи, приспосабливаясь к движению.
Лео преодолел кусты, хрустнули ветки. Начал спускаться по следующему склону и увидел Лука, который пробирался навстречу.
– Вот ты где, – сказал Лео. – Мы тебя искали.
Лук поднял взгляд и немного поодаль, на фоне неба, увидел Фредерику. На ней было странное платье, одно из платьев от Лоры Эшли, сшитых для «Зазеркалья». Она надела его просто потому, что оно было из плотной ткани и не имело талии, расходясь веером от груди. Кремового цвета, с розовыми цветочками и оливково-зелеными листьями. Длинные рукава и оборка у горловины. Заканчивалось платье чуть ниже колена, и длинные, не одетые в чулки, тонкие ноги Фредерики, решительно шагавшие вперед, то и дело мелькали из-под него. Ветер с моря спутал ей волосы и облек платье складками вокруг живота, так что все становилось ясно с первого взгляда. Рядом пробежала пара испуганных овец. И она стала похожа на нелепую пастушку.
Лук прошел через заросли дрока, а Фредерика осторожно спустилась вниз, к нему. Лео держался на расстоянии. Он видел, как они подошли друг к другу, уловил, что разговор на повышенных тонах. Лук кричал. Кричала Фредерика. Ветер развевал их одежду и волосы и тоже кричал. Затем Лук обнял Фредерику, и Лео понял, что все в порядке, и направился к ним.
И вот они стоят все вместе, устремляют взгляд – между зыбистой пустошью и пучиной облаков – в развеваемый ветром простор, где в конце, уже за краем земли, тонкой темной полоской обозначено море. И на непонятном расстоянии от них, на фоне золота, зелени и лазури, – рукотворная Система раннего оповещения: три безупречных бледных огромных шара словно пришельцы из иного мира, то ли ангельского, то ли демонского… Фредерика повернулась к Лео:
– Мы понятия не имеем, что делать.
И все рассмеялись. Перед ними целый мир. Они могут отправиться куда угодно.
– Что-нибудь придумаем, – сказал Лук Люсгор-Павлинс.
Finis