К книге
Та, которая свиститXXVI
94%
XXVI
29

Дэниел потом часто думал, не из-за него ли произошли последующие события. Спустя две ночи – на этот раз ночь была ясная – тот фермер, который видел Уилла на велосипеде, заметил над пустошью красное зарево. Слышащие – об этом было известно – иногда разжигали «всякие там костры», но их свечение казалось более тусклым, дыма от них было больше, то и дело вспыхивали снопы искр. Сообщил он об этом мимоходом, уже вернувшись домой и выпив чаю. Когда из Блесфорда приехала пожарная машина, весь Дан-Вейл-Холл был охвачен дымом и пламенем. Телефона там не было, на помощь никто не позвал. Кое-кто кое-где – в том числе Дэниел, Жаклин, Лук Люсгор-Павлинс и Фредерика – встревожились, сели в машины и поехали помогать.

Оказалось, что там разожгли очищающий «живой огонь». Его добывают трением дерева о дерево, искры зажигают пропитанную горючим тряпицу, прикрепленную к деревянной раме, и через эту раму прогоняют зараженный скот или, как в данном случае, грешников. Для чистоты обряда заниматься трением должны поочередно братья-близнецы. Так и вышло. Все эти сведения были получены от Бренды Пинчер, только она из всех Слышащих, когда огонь перекинулся на одежду, постройки и кусты, выбежала на дорогу, пытаясь остановить проезжающие машины. Помощники нашлись, и она неутомимо, даже отчаянно забегала в горящие хозяйственные постройки и выгоняла скот и птицу подальше от пожара. Та же Бренда Пинчер показала пожарным, где комната детей Нигби, и те успели поставить лестницу и вытащить их.

Все бегали, перепачканные сажей, сами на себя не похожие. Фредерика, хлопая барашка Тобиаса по крупу, гасила тлеющую шерсть и думала о пропасти между теми, кто был внутри – кто был частью огненного представления, – и теми, кто был снаружи и пришел, привлеченный, по крайней мере отчасти, вечной потребностью наблюдать за чужим несчастьем вблизи. Даже если при этом ты тоже пострадаешь от огня, думала она, это не то же самое. Ее легкие разрывались от одного только бега и таскания тяжестей. Во дворе она столкнулась с Луком, который сдерживал нечто, завернутое в опаленное одеяло. Это бесформенное нечто подпрыгивало и крутилось, вырвалось из рук и оказалось Джоном Оттокаром: его прекрасные волосы почти совсем сгорели, лицо было обожжено.

– С тебя хватит, – говорил Лук. – Иди, тебе нужен врач, выбирайся отсюда, с тебя хватит.

Джон Оттокар стоял с покорным видом и вроде бы слушал. Лук выпустил его и повернулся к Фредерике.

– Похоже, на чердаке кто-то остался, – сказал он, глядя на пустые окна, за которыми полыхало алое зарево и клубился иссиня-черный дым.

И тут Джон Оттокар бросился обратно в дом.

– Вот черт! – Лук побежал за ним.

Фредерика остановила его:

– Бесполезно. Он безумен.

Она задыхалась. Их покрытые сажей руки соприкоснулись, и они пошли за помощью. Нашелся пожарный, грузный и вооруженный всем необходимым.

Джон Оттокар выбежал из дома, он выл и тащил за ногу брата – в свете пламени серебрилась штанина – человека с таким же лицом, на диво спокойным, с такими же обгоревшими белокурыми волосами. Пожарный бросился к ним с одеялами.

Фредерика повернулась к Луку, он обнял ее.

Что-то в доме взорвалось, и все бросились наутек.

Погибли трое. Думали, что жертв окажется гораздо больше. Среди разбитого и оплавившегося стекла – зеркал, телевизора – нашли Джошуа Маковена, от которого остались обгоревшие кости. Распознали только по зубному мосту. Ева Вейннобел, похоже, умерла, сидя в кресле, уставившись на приближающуюся стену дыма и огня.

Сгорбившись под подоконником и обхватив голову руками, лежала Руфь. Золотистая коса обгорела, но осталась целой.

Близнецы Оттокары выжили, их положили вместе в ожоговое отделение больницы в Калверли. Они лежали лицом друг к другу, повязки и лоскуты пересаженной кожи выглядели жутковато симметрично.

Фредерика пришла их навестить. Они молчали. На губах были повязки.

Элвет Гусакс пришел в себя в «Седар маунт» и сразу встретился глазами с Пертом Спорли. Тот смотрел очень сердито, но с большим облегчением. Сильных ожогов не было, но легкие от дыма пострадали.

– Это я виноват, – сказал Спорли. – Я.

– Мы все виноваты, – прохрипел Гусакс.

– Некоторые больше, – ответил Перт Спорли.

На поворотах того, что осталось от лестницы, на площадке перед комнатой, в которой погибла Ева Вейннобел, были найдены затвердевшие кучки обгоревших книг.

Газеты писали о «неизбежной катастрофе», «жуткой судьбе», «самоубийственном религиозном культе». Один журналист высказал мнение, что случайностей не бывает, и привел слова Д. Г. Лоуренса о том, что каждый сам творит себе судьбу. Большинство культов уничтожают себя изнутри, писал этот газетный мудрец, погибают так же, как ульи, муравейники и курятники.

Дэниел Ортон, который знал, что такое гибельные случайности, пошел в церковь во Фрейгарте и помолился за человека, смерть которого была предопределена ему отцом, пытавшимся спасти его от всесожжения. Дэниел сидел внутри рукотворной громады, сложенной из камней, и размышлял о произошедшем при свете своего разума. Он судил, сурово и ясно. Потом судить перестал, ведь важнее была доброта, Уилл, важнее были заблудшие души, которые чудом спаслись от огня: Люси и Гидеон, Клеменси и каноник Холли, Оттокары и маленькая хлопотливая Бренда Пинчер, которая с самого начала казалась там чужой.

Бренда Пинчер нашла Аврама Сниткина. Он лежал в своем фургончике в майке и заношенных трусах и храпел. Патлы и борода разметались по грязной подушке без наволочки. В Антиуниверситете, кроме него, почти никого не осталось. Палаток больше не было, домики опустели, их продезинфицировали. Представители университета попросили уехать и его, он ответил: «Да-да, конечно», но все не уезжал.

Она разбудила его:

– Где мои письма?

Он фыркнул и что-то пробормотал. Залез под диван-кровать и вытащил полиэтиленовый пакет, потом другой, в них были нераспечатанные конверты.

– Счета, – сказал он. – Повестки. Плоды воображения.

Бренда Пинчер огляделась: чем бы его огреть? Схватила книгу Толкотта Парсонса и огрела Аврама Сниткина по плечу. Она била его, била, плакала и смеялась, а он отбивался, морщился и улыбался.

Уже потом, когда выйдет ее знаменитая «Между нами, девочками», она опубликует монографию «От группы к культу: этнометодологический анализ формирования структуры верований».

После пожара Лук отвез Фредерику в Лодерби. Они позвонили во Фрейгарт, убедились, что Лео крепко спит. Лук вскрыл банку томатного супа, красного, сладковато-густого, и они сели на террасе с горячими черными чашками, греясь в холодную ночь. Смотрели на звезды, на кромку пустоши, темнеющую на фоне иссиня-черного неба, и болтали. На Луке была куртка с капюшоном. Фредерика дрожала. Он принес стеганое пуховое одеяло, обернул ее – получился неровный конус, из которого свисала нога. Одеяло было легким и теплым. Фредерика прижала край своим острым подбородком. Снаружи оно было украшено пейслийским узором[92] из «огурцов», который она не любила за банальность. «Огурцы» были пунцовые, алые, оранжевые. У некоторых была бахрома, как у морских слизней, у некоторых – хвосты, как у маленьких китов, а иные смахивали на узоры вроде разветвлений вен или перьев папоротника. Фредерика была в том состоянии усталости, когда все воспринимается очень остро, четко и ясно. Она поблагодарила Лука за тепло и обратила его внимание на узор.

– «Огурцы» на Востоке имеют какое-то символическое значение, но я не знаю какое, – сказала она. – Мне они никогда не нравились. Но если присмотреться, это замечательный пример бессмысленной и восхитительной человеческой изобретательности.

Лук заметил, что не любит символические значения. Некоторые из этих узоров напоминают ему те причудливые фигуры, которые видишь, если закрыть глаза и слегка нажать на веки. Оба попробовали. Фредерика увидела голубые озера, а Лук – вереницы ярких искр. Лук сказал, что теперь эти узоры неизбежно напоминают ему увеличенный снимок самки клеща, который ему когда-то показал Билл Гамильтон. Я использовал его как иллюстрацию в своем докладе – ты, наверное, помнишь. Да, помню, отозвалась Фредерика. Клещ живет в плесени в гнилом дубе. Там два разных вида невылупившихся самок и несколько самцов, самцы оплодотворяют самок, потом происходит кладка. Некоторые из вылупившихся оплодотворенных дочерей становятся особой «морфой-распространителем» – у них клешни, похожие на клешни омаров, которыми они цепляются за мохнатые передние лапки насекомых, садящихся на дуб. Самцы, добавил Лук, никогда распространителями не бывают.

Фредерика, угревшаяся под одеялом, сказала, что благодаря ему она по-другому смотрит на весь мир, и это была правда. Поглядели на звезды. Фредерика, верившая в поэтическую силу астрологии, смогла опознать только три звезды из Пояса Ориона.

– Вон Близнецы, – сказал Лук, – а там Овен, Треугольник, Телец и Кит.

Он не мог понять, почему им дали такие названия. А понимает ли Фредерика, что мы можем видеть ночь – тьму – только потому, что Вселенная расширяется? Если бы она не расширялась, куда бы мы ни смотрели, наш взгляд упирался бы в звезды. Как когда смотришь на деревья в лесу. Все небо было бы сплошной поверхностью звезды и сияло бы вечным звездным светом. Но поскольку Вселенная расширяется, у нас есть и тьма. Расширение ослабляет свет далеких звезд и галактик, обращая их в точки. Мне нравится тьма, сказал Лук, сидя в полумраке на каменной стенке террасы, откинув голову в капюшоне. Острая бородка вырисовывалась темным силуэтом на темном фоне.

О том, что случилось в Дан-Вейл-Холле, они почти не говорили. В их сознании это место навсегда запечатлелось как стена пламени вокруг рушащихся каменных стен, за которыми таились немыслимые устремления, немыслимая боль и гибель. Теперь это было далеко. Фредерика осторожно сказала, что произошедшего ей не понять. Религии в ее жизни не было, ее раз и навсегда выбил оттуда отец, воинствующий атеист. Лук, глядя вдаль, сказал, что ему, напротив, все понятно, потому что он когда-то был набожен. У него были переживания, которые, как ему казалось, можно было объяснить христианским учением. А потом появились… другие переживания… вроде бы то же самое, но с более рассудочным объяснением… и он удостоверился, что первые переживания – заблуждение. Выдумка. Ошибка.

– Второе озарение многое, так сказать, прояснило. Мир стал реальным.

Он задумался, все еще глядя вдаль.

– После этих двух озарений я разуверился в самых разных словах, – сказал он. – Реальность – одно из них. Подлинность. Творение. Любовь. Слова эти утратили смысл.

Фредерика, обернутая пухом, сидела тихо, безмолвно, наблюдая за его тенью в ночной тьме.

– Вот, скажем, «творение», «творчество», – продолжал он. – Мои датские религиозные предки были уверены, что творит только Бог, и мне иногда кажется, что я избегаю этого слова в силу остаточного уважения к религии. А еще – я пока обдумал не до конца – потому, что, по-моему, теперешнее употребление этого слова таит в себе религиозную подоплеку, а это мешает мыслить. А есть она вообще – разница между действительно умным произведением и творческим произведением? Я видел твою передачу на эту тему с Элветом Гусаксом и Пински. Мне не понравилось.

Фредерика поежилась.

– По личным причинам, – сказал Лук. – Да уж, задним числом мы видим, что бедняга Элвет Гусакс дрейфовал в сторону юнгианской мистики и всего прочего, что случилось с этими бедолагами. Пински – тот держался молодцом. Конечно, можно возразить, что я себе противоречу, что в этой истории были и стечения обстоятельств, и случайные совпадения, но я в случайность не верю.

И он рассказал Фредерике о Жаклин и ребенке, которого не было, напомнил, как Пински ссылался на Фрейда насчет ассоциаций со словом «aliquis», о собственной досаде и ярости. Так и сказал: «ярости». И передача о «свободных женщинах» была не лучше.

– Ну, в ней я вообще не к тебе обращалась.

– А ты вообще знаешь, к кому обращалась? А я смотрел. Полюбуйся: Жаклин теперь кандидатка в очень преуспевающие и свободные женщины.

Фредерику передернуло.

– Прости. Я будто в чем-то тебя обвиняю. Было бы глупо. О чем ты думаешь?

– О птицах-шалашниках. О павлиньих хвостах, о твоей лекции, о павлиньих перьях и луннике в твоих вазах. Об ужасе, который испытывал Дарвин при виде роскошного хвоста павлина, – он, конечно, был прав, пытаясь отделаться от мысли, что Бог создал его на радость Адаму в Райском саду. Но теории полового отбора не объясняют, почему люди считают павлиньи перья красивыми. Или, если уж на то пошло, почему нам интересны шалаши птиц-шалашников. А эти птички нам нравятся, потому что они – наше отражение. Они используют перья райской птицы – как ты сказал на лекции, – лазурные цветы, ракушки и другие предметы; ты сказал, что это все для привлечения самок. Но почему птицы-шалашники привлекают натуралистов и специалистов в области эстетики, почему павлины привлекают мужчин и женщин, которые видят образ глаз там, где их нет? Про это ты не сказал.

Лук рассмеялся:

– Убежденный дарвинист ответил бы, что такие вот вещи, как мое любопытство и твой эстетический вкус, способствовали приспособлению. Возьми те же хвостовые перья. Я охотник-собиратель: подмечаю, как живет природа. Улитки, птицы. А ты различаешь более тонкие штуки: перья, что-то более-менее похожее на глаза.

– Ты и сам не чужд метафор. Я заметила: читал доклад о праздности павлиньих перьев и надел шейный платок с павлинами. Фрейд считал, что имя отражает личность его носителя, хотя никто себе имя не выбирает. Какой у тебя знак зодиака, неверующий ты мой?

– Весы. Единственный знак чего-то рукотворного.

– Видишь? Ты этим гордишься. Устанавливаешь надуманную связь. Ты человек.

– Разве я говорил, что не человек?

– Ты художник, как шалашники.

– Эти птицы, между прочим, к самкам беспощадны. Заманивают их, а потом топчут, клюют и прогоняют. И приглашают следующую.

– Как мерзко.

– Природа. Так у них заведено. Так что аналогия неудачная. Хедли Пински бы не одобрил. Люди – не птицы-шалашники, хотя общих генов наверняка множество… Ну что, пойдем в спальню?

От усталости они были нежнее, а проникнувшись уважением друг к другу – внимательнее и поэтому, как это бывает между мужчинами и женщинами, обособились – а ведь по сути они и были разными особями – сильнее, чем в первый, еще стихийный раз. Фредерика вспомнила о Жаклин и впервые в жизни заинтересовалась сексуальной жизнью другой женщины и ощутила приступ ревности. Да, интересно. Быть может, ревность в постели – так принято; в романах уж точно. Спит рядом другой человек, лицо на подушке рядом с твоим, а на губах – смутная довольная улыбка…

За завтраком они сдержанно обсуждали ближайшие планы. Лук сказал, что после новых открытий в популяционной генетике не придется годами заниматься разработками в области электрофореза. Наука идет вперед. Заблуждения опровергаются в одночасье. Между близкими группами улиток обнаруживаются различия бо́льшие, чем между людьми и коровами. Надо идти вперед. Есть американские лаборатории – и еще японские, – где изучают отношения между млекопитающими и уже выяснили, где существа вследствие естественного отбора расходятся. Вместо естествознания – молекулярный календарь. И он хочет в этом участвовать.

Ей бы быть настолько уверенной хоть в чем-то, вздохнула Фредерика. Она сказала, что вернется в Лондон и продолжит работать на телевидении. Стать стюардессой – мечта каждой девушки, и вот теперь она стюардесса. Но хочет она мыслить.

– О чем? – спросил Лук, все еще с удовольствием вспоминая Фредерику в постели, вспоминая ее проворность что в постели, что вне ее.

Фредерика сказала, что хотела бы осмыслить сущность метафоры. Когда-то задумала диссертацию о религиозных метафорах в XVII веке. Это интересно, потому что религиозные поэты XVII века – и авторы аллегорических романов – использовали разнообразные метафоры – научные, чувственные, философские, – описывая состояние созерцания небес и прикрывая метафорой неспособность это состояние передать.

Наследник Грундтвига и Кьеркегора, Лук оживился.

– У меня была идея, – продолжила Фредерика. – Не моя, об этом много писали еще в пятидесятые, что в семнадцатом веке вера и вправду утратилась. И все эти «творение», «реальность» сделались непонятны. И я подумала: если проанализировать метафоры, нельзя ли проследить мыслительные процессы, увидеть работу ума?.. Я хотела найти ту точку, откуда можно было бы в это вникнуть. Почему некоторые формы языка кажутся такими безупречными и красивыми. Мой ум не очень блестящий. Я не смогу придумать новый язык, поставить новые вопросы. Но может, это и не нужно, потому что язык – это то, что есть у всех нас, у него давняя история и он – наш общий.

Она растерялась и замолчала.

– Тэк-с… – сказал Лук. – Тебе бы вернуться в университет.

– Вот и Джон так говорил. И Лео бы одобрил. Но я поняла, что не хочу заниматься филологией, завязнуть в английской литературе. Но когда выступал ты, когда выступал Хедли Пински, я поняла: мир – он шире. У меня на борту может оказаться Саймон Моффит, который расскажет о флоре и фауне Амазонки, и Пински, и ты, если снизойдешь. Рассказал бы про гены, хромосомы и язык ДНК. Знаешь, новые метафоры, они сейчас тоже в этом ящике. И войны там же, и верования, и убеждения – как в «Потерянном рае», но там их много больше.

– А еще много ерунды и путаных мыслей, и рекламы, и политиканства…

– Да, но это интересно, все это есть… – Она вычерчивала пальцем круги на столе. – Я просто запуталась, вот что. Я – ходячий сумбур.

– Почему это? А как же Эдмунд Уилки? Психологи, специалисты по восприятию, его уважают. Он тебе в ящик Пандоры такого наложит!

– Женщине это труднее.

– Труднее? Да свисти громче. Изо всех сил. Займись ты наукой – университетская карьера была бы обеспечена. Зато так узнаешь больше.

– И это самое главное.

– Вот именно.

И если бы он сейчас сказал: «Ах ты моя хорошая», если бы он сказал: «Я хочу, чтобы ты была только моей», если бы снова сказал: «Спасибо», Фредерика была бы не так смущена телом и душой. Наслоения перетасовывались. Огонь менял их последовательность. Она была переполнена жизнью, и ей было страшно.

Предыдущая главаГлава 29 из 31Следующая глава