К книге
Та, которая свиститXXV
90%
XXV
28

Шло время. «Побоище» – такое название дали произошедшим в университете событиям – обросло легендами, пострадавшие здания начали восстанавливать. Лук опубликовал свою работу в «Нейчер», и потом ее предложила перепечатать одна воскресная газета, в которой он был представлен как воинствующий генетик-фаталист и моралист-пессимист. Уилки посоветовал Фредерике позвать его на передачу, обсудить тему размножения, а Фредерика ответила, мол, бесполезно, уже пробовали; по его мнению, это все пошлость, и не придет. Лук же, поднаторевший в публичных выступлениях и радиоэфирах, приглашения на телевидение, вообще-то, ждал, но оно так и не поступило. И Лук, и Фредерика время от времени вспоминали ту ночь в сполохах пожара. Очертания произошедшего менялись, причем в сознании обоих. Лук начал терзаться, вспоминая еще не высохшую голову обнаженной женщины, наклонившейся над раковинами улиток, но откуда эти терзания, не понимал, и позволил им кануть в колодец бессознательных умствований. Фредерика не разубеждала Агату и Дэниела, которые решили, что она вдруг потеряла бойкость и уверенность в себе из-за неудачного романа с Джоном Оттокаром, что отчасти было правдой. Она купила себе батистовую рубашку с павлиньим узором, но носить не стала. Не слишком долго раздумывая, отказалась от секса. Стала еще лучше в качестве телеведущей, начала работать и на других передачах об искусстве. У нее хорошо получалось, как и с самого начала, потому что она не волновалась и не позволяла себя запугать. Ей было все равно.

В начале следующего учебного года, в конце сентября 1969-го, она пригласила Александра Уэддерберна и Дэниела на ужин к себе на Хэмлин-сквер. Была ее очередь приглядывать за Саскией и Лео: Агата сидела с ними, пока она ездила на памятную конференцию. Теперь же отбыла Агата, на конференцию по экзаменационным комиссиям и непростому вопросу о единообразии при оценке знаний. Фредерика сказала Александру, что, кажется, их привычному укладу скоро придет конец.

– Почему? Вроде живете вы в общем и целом неплохо.

– Агата, похоже, скоро о-го-го как разбогатеет. Руперт Жако говорит, что «Бегство на Север» приносит огромные деньги. Допечатки, допечатки и допечатки. Книгу читают все: и стар и млад, и интеллигенты, и бунтари. И те, кто хочет снова ощутить себя ребенком, и дети, любящие сказки. Саския и Лео в школе у всех на устах. И трудно представить, что такая богатая женщина захочет и дальше жить в нашем южнолондонском захолустье.

– Но ваш район-то благоустраивается. Я заметил и латунные дверные молотки, и новые ставни под старину, и ящики для цветов на окнах по всей площади.

– Ты с Агатой об этом говорила? – спросил Дэниел.

– Нет. Все равно ей решать.

– Вы – семья. Семья необычная – две женщины и двое детей, – но вы одно целое. И она не захочет его рушить.

– Мне ее новая жизнь будет не по карману.

– Но она пока ничего не меняла, – заметил Дэниел.

У Дэниела были свои заботы. Уилл, никогда не отличавшийся успехами в учебе, но мальчик неглупый и находящийся под бдительным присмотром деда, внезапно провалил все экзамены. Положение осложнялось тем, что Мэри в школе, наоборот, считали очень способной – вся в мать, думал Дэниел, – и перевели в класс постарше. Узнав об этом, Дэниел поехал на север поговорить с сыном. Ничего путного не вышло. Уилл глядел на отца исподлобья, переминался с ноги на ногу и в конце концов разразился упреками, которые, как почувствовал Дэниел, засели у него в голове уже давно. Он-де бросил его, еще совсем маленького. Дэниелу наплевать, что с ним происходит, его волнуют только сирые и убогие и болтовня в этой кошмарной часовне. Дэниел ничего не делал, когда маму можно было спасти. Дэниел плохой – плохой служитель Церкви, потому что не верит в Бога и не понимает, что Бог – это все, что Он важнее экзаменов.

Последнее обвинение задело Дэниела за живое. Его вера, сказал он, – это его личное дело.

Уилл ответил резонно и беспощадно: неправда. Он не имеет права изображать это… набожность, раз у него ее нет.

– Откуда такие мысли? – спросил Дэниел у сына.

– Очень тебе интересно, откуда такие мысли, о чем я вообще думаю, во что я верю! Ты хоть раз говорил со мной о Боге?

Ответить Дэниелу было нечего.

– Ни разу, – отрезал Уилл. – Понял? Ни разу. Ни единого раза. Только о гребаных экзаменах, которые вообще никому не важны.

– Не ругайся. Экзамены еще как важны. А о Боге, если хочешь, поговорим.

– А вот не хочу. Поздно. Сейчас… сейчас ничего уже не изменишь. Цацкайся и дальше со своими несчастненькими, с ними тебе хорошо, не со мной.

– Уилл… – начал было Дэниел, но Уилл выговорился, и больше из него ничего вытянуть не удалось.

Александр рассказал Фредерике, что в ноябре собирается на север: в университете попросили помочь со сбором средств и он хочет поставить в Лонг-Ройстоне спектакль. Эскизы костюмов для «Астреи» повредили вандалы, и вице-канцлер как раз решил, что средства надо собирать там… там, где был нанесен наибольший ущерб.

На этот раз Уэддерберн взялся за Шекспира. Собственные его опусы лавров не снискали, вдохновение выдохлось. И выбор пал на «Зимнюю сказку». Ставить надо будет в помещении, ведь и правда уже зима. А пьеса как раз о возрождении после несчастья. Вполне подходит.

Отец, вспомнила Фредерика, эту пьесу не любит.

Это почему? – поинтересовался Александр.

Там умышленно из трагедии лепится комедия в ущерб подлинным чувствам. В ущерб чувствам женщины, которую на шестнадцать лет упрятали под спуд, а потом услужливо вернули в виде статуи.

– «Как может лгать искусство», – задумчиво добавила Фредерика.

Александр спросил мнение Дэниела. Тот буркнул, что пьесу не знает, и уставился в пол, как будто пытаясь заглянуть под половицы.

– Ну тебе-то она нравится? – снова обратился к Фредерике Александр. – Я планирую поставить ее так же, как «Астрею»: в основном актеры-любители, только пара профессиональных. И тебе хотел предложить сыграть.

Фредерика колебалась. Обнесла гостей блюдом с фруктами. Темный виноград и бледно-золотистые сливы, гранаты, мандарины и киви. Пудинг готовить в последнее время некогда, объяснила она.

Для Утраты она уже стара, рассуждала Фредерика, для Гермионы – молода, а для Паулины недостаточно свирепа. Да и пропало у нее желание играть роли. Хотя, можно сказать, сейчас она постоянно их играет.

– Мне вдруг подумалось, что ты – Гермиона, а Мэри – Утрата, – сказал Александр.

– Нельзя так баловаться с генами. Прости, не хочу показаться резкой, просто размышляю вслух. Неправильно это. Тем более играть я больше не хочу.

Что-то не так, подумал Дэниел, но от усталости додумывать до конца не стал. Сидел и выковыривал семечки из фруктов. А ведь в Уилле тоже есть гены Фредерики и старого буяна Билла – в рыжей его половине. А другая половина – темная и грузная – от него. Тьфу ты.

Во время одной из осенних вылазок к улиткам Люсгор-Павлинс, как обычно пробравшись внутрь через свой лаз, услышал шум и замер. В этом месте сразу за Оградой начинался подъем. Он упал ничком и пополз, осторожно выглядывая из-за бугров.

На выжженной земле, где раньше стояли курятники, собрались Слышащие – как раз у «его» каменной стены. Они пели. Раздался звук ударяющихся о землю камней.

У стены высилась фигура – женская, в каком-то белом плиссированном платье. На стене сидел Пол-Заг и играл на гитаре, а рядом стоял Джон Оттокар и выдувал на кларнете заунывную мелодию. Слышащие, приплясывая, притопывая, шли друг за другом с камнями в руках. Проходя мимо женской фигуры, они бросали камни в ее сторону. На мгновение Луку даже показалось, что камнями ее побивают, но потом все-таки увидел, что нет, не совсем. Они их набрасывали – много уже лежало у стены с улитками – перед ней и рядом с ней, громоздя что-то вроде надгробного кургана или каменного вала. Женщина стояла и дрожала – было прохладно, – а они пели.

Печальное зрелище.

Не зашибли бы они ее, подумал Лук. Остаться ему или позвать на помощь?

Но вскоре стало ясно, что тревожиться не о чем. Епитимия – если то была она – носила символический характер.

Лук удалился с грузом на душе.

От Бренды Пинчер Авраму Сниткину

Ну что ж, это снова я, жертва на алтаре точной этнометодологии. Пленка у меня закончилась, поэтому приходится тебе писать, нужно же с кем-то общаться, иначе завяну и погрязну в том, что здесь происходит. Хотя какое это общение: пишу только я, переписка, называется! Не важно. Воображу, что ты реален, что ты где-то там и что эта записка в бутылке до тебя дойдет. Гусакс по-прежнему регулярно отлучается, Заг – время от времени. Так что на них – все необходимые покупки, и нам приходится уповать на то, что они не слишком крепко под кайфом и помнят, что должны привезти (туалетную бумагу, аспирин, батарейки для фонариков).

Трудимся мы все больше, едим все меньше и с каждым днем худеем и стройнеем. Вроде много убираемся, но почему-то – возможно, это мое субъективное мнение – все вокруг становится грязнее, краска обдирается, одеяла ветшают. Мы завели ритуалы. Манихеи много возились с зеркалами и светом, и вот Гусакс привез целый фургон: крутящиеся зеркала на кронштейнах, крепящиеся к стенам, старые зеркала из пабов, позолоченные зеркала в золоченых рамах из старых, скорее всего уже не работающих кинотеатров или чего-то такого. Теперь у нас есть зеркальная комната, где повсюду зеркала, и мы выполняем в ней всякие движения, поем, танцуем. А еще мы много разговариваем. Джошуа много говорит о свете, опустошении и утрате себя. Ева В. много говорит о розенкрейцерах, астрологических тайнах и алхимических превращениях. Я точно не единственная считаю все это чушью, хотя любопытно, что никто ничего подобного остальным не скажет. Возможно, пережиток квакерского милосердия, которое порой очень строго. Но скорее это страх. Как будто все вокруг взрывоопасно или вот-вот таким станет, но взрыва пока никто не хочет. (Некоторые, включая меня, его не хотят совсем.)

Повсюду бегают полудикие куры, гадят: священные коровы по-йоркширски. Ощущение запущенности от этого усугубляется. Как ни странно, нам все еще разрешают смотреть телевизор, но не все подряд. Мы смотрим передачи о природе – куча кадров со змеями, притворяющимися листвой, и фиговыми деревьями-убийцами из Амазонии – и передачи для детей. Новости – нет. Аврам, расскажи мне (если ты когда-нибудь получишь это письмо), кто такой Чарльз Мэнсон и что он натворил?[88]

Я вот думаю, почему все ладят с Евой В., ведь теперь она к нам совсем переехала. Ей даже досталась та комната, что некогда была спальней Люси. Подозреваю, что она своего рода громоотвод. Мы все испытываем к ней неприязнь; я хотела сказать, что мы все ее не любим, но это по-детски и слишком упрощенно, действительно неприязнь и трепет, если только не брать тех, кто ею очарован (Заг, Лукас Симмонс, каноник Холли). Остальные ее не принимают, но мы как-то сближаемся и не замечаем друг в друге того, что может раздражать.

Еще она каким-то образом гасит конфликт между Гидеоном – сексуально неуемным, обмельчавшим, поблекшим, брюзгливым Гидеоном – и Джошуа Маковеном, который все прекраснее, все непререкаемее и выражается все афористичнее. Лицо у него правда красивое, что есть, то есть. Ева В. и ее белиберда его одновременно и отталкивают, и каким-то непонятным мне образом притягивают.

Я не хочу говорить тебе, Аврам Сниткин – Аврам Сниткин, который должен быть настоящим и обычным (ну нет, обычным ты не был никогда) и обитает где-то там, в обычном мире… Я не хочу говорить тебе о том, что меня пугает. Если мы в итоге все умрем, должен же кто-то обо всем узнать.

Он много говорит о камнях, а еще о свете, плодах и зеркалах. Все это – из Библии, из Книги Иисуса Навина, одной из самых кровожадных. Бог и Иисус Навин постоянно принуждают к повиновению, побивая камнями.

В сущности, как мы все знаем, один из грехов, за который людей традиционно побивали камнями, – это прелюбодеяние.

Так вот, одна из девушек – ну, женщин – мне страшно об этом писать, Аврам, – оказалась беременной. Та самая Руфь, с болтающейся косой, и я подозреваю, что причастен к этому Гидеон, ведь партеногенез мы всерьез не рассматриваем? Когда ее расспрашивают, она только таращится – таращится окаменевшим взглядом – и говорит, что не знает, как все получилось.

Нет, камнями мы ее не побивали. Джошуа процитировал Новый Завет: Кто из вас без греха, первый брось в нее камень.

Затем он сказал, что виновны мы все, потому что мы все – одно, и в память об этом возведем груду камней.

Так что мы прошли мимо бедной глупой Руфи и каждый торжественно бросил в кучу перед ней свой некарающий камень.

Глупо и жутко.

Я хочу отсюда сбежать, но должна продолжать работу: профессиональная гордость этнометодолога требует, чтобы я довела дело до конца.

Но я не уверена, Аврам, что камни всегда будут символические. Ведь они уже были настоящие, она уже оказалась у чего-то вроде позорного столба.

Никто не послал за врачом, не отправили ее в больницу. Я заговорила об этом с Элветом Гусаксом, а он ответил: «Когда придет полнота времени[89], милая». И щелкнул пальцами. Если мы все тут сдохнем, пусть винят этих расширителей сознания.

Вполне возможно, что отец – Джошуа Маковен. Иначе почему он не накинулся на Гидеона? Кажется, что сама мысль о половом соитии и всем, что с ним связано, его смущает, причем смущает со всею мощью религиозного пыла.

Но плохой был бы из меня социолог, если бы я такого не чуяла. Нет, это точно Гидеон. Клеменси уже махнула на него рукой, так что угадать труднее.

Они все – включая Еву В. – хотят быть Девой Света.

А я – нет. Но приходится делать вид, что хочу.

А хочу я рыбу с жареной картошкой, батончик «Марс» и тебя, Аврам Сниткин.

От Элвета Гусакса Перту Спорли

Прочь тревоги, старик, прочь волнения, дружище, всё под моим надзором, а если и нет, идет полным ходом, цветет, и пахнет, и искрится.

Да, я заправляю всем, в том числе и леди Вейннобел, и продолжаю настаивать, что у нас здесь терапевтическая группа и эта дама с нами в безопасности (ну и другие, пожалуй, в безопасности от нее). Я уверен, что такая диспозиция – вкупе с моими заверениями о личном интересе – успокоит и вице-канцлера, и органы, и все иные заинтересованные стороны. И коли так, разрешите доложить, что Ваш бывший пациент Джош Агниц, Джошуа Маковен, куда вменяемее многих из нас (не исключая автора этих строк) и проводит, в полноте времени, Великую Работу, которая полностью изменит тех, кто в нее вовлечен, погружен, на ней сконцентрирован.

Все эти люди, не пациенты, не больные – больны разве что нетерпеливостью, – начали духовное странствие, которое неизбежно ведет их – и нас – через долину смертной Тени, но Свет виден, и лучше двигаться вперед, чем лежать одурманенными лекарствами под больничными одеялами.

Мы живем в мире вечно мерцающих символических Истин, которые смыкаются с реальным миром в особых точках – Скалах, Камнях, Деревьях, Зеркалах. Что ни день познаю я красоту синхронистичности и многослойных совпадений, красоту неимоверную.

Женщина эта – Ваша бывшая пациентка, леди Вертоград, – глупая старая кляча, грымза, мымра, но из уст таких, как она, льются речи подлинных Жриц. Время от времени, и даже часто, я невольно это признаю. Перт, она – Проводник (о ужас! о прелесть!) для небесных и адских медуз и Медуз, крови, пота и слез.

Она прозревает на белом руне и бледном челе нашего жертвенного Агнца и мстительного Овна воистину кровавый пот, румяную росу Провозглашенного (по крайней мере, одного из них). Кровавая пелена. Он сам – Работа, mysterium coniunctionis, Камень, который есть истинный Меркурий-психопомп, рожденный Белым Светом из всех цветов, павлиньего хвоста, Cauda Pavonis. Она поведала нам эзотерический миф о творении, в котором Бог создал павлина и показал ему его отражение в зеркале, и прекрасная птица была так поражена собственной красотой, что на лбу ее выступили бисеринки румяного пота – и из них были созданы все прочие существа.

Я штудировал и сейчас штудирую работы Юнга по алхимии и по мере чтения вижу, что завесы и переплетения цветов и связей в ткани бессознательного более реальны, чем мир… мир грязных носков, старых приятелей, брючных ширинок, маникюрных ножниц и прочего хлама. Я вижу это и знаю. Но знаю не так, как Маковен, который исполнен изящества и пребывает сразу в обоих мирах. Я же либо за цветной завесой, мельком вижу свет, либо прихожу в себя среди чаинок, мусора и отстриженных ногтей. Он видит свет и в них, он может вывести его оттуда. Обратили ли Вы внимание (хотя, наверное, к Юнгу Вы своего отношения так и не поменяли) на слова Юнга о том, что одним из главных метафорических образов для описания алхимической работы является «пытка»? Высвобождая дух, плоть должна стенать, свет выжимается из Камня лишь с кровью, завесы плоти рвутся и кровоточат, и только потом Дитя Света родится и воссияет.

Это не безумие, Перт, это экстаз. Но кто тогда, спросите Вы резонно, отвечает за пациентов (жертв)?

ЗА ВСЕХ ОТВЕЧАЮ Я.

Договорились?

Я.

От Бренды Пинчер Авраму Сниткину

Слушай, ты, засранец, это письмо я тебе доставлю, и тебе придется хоть раз в жизни что-то сделать.

Началось. Много о чем я не пишу. А вещи происходят невеселые.

Ребенок родился. Никто так и не позвал врача, и ни с каким врачом никто ни разу не посоветовался. Роды проходили ужасно: она кричала, наверное, сутки без перерыва. Леди В. размахивала руками, говорила, что все будет хорошо, и жгла противные, удушающие благовония. Спасли ребенка Клеменси и Люси, и они же, надеюсь, спасли Руфь. Кровь так и хлестала. Гусакс и Заг были под кайфом, что-то, как всегда, приняли. Леди В. сказала Маковену: «Ступай и взгляни на Работу» (цитирую точно), и он пришел. Сказал, что чувствует запах крови (еще бы не почувствовал, она все залила). В общем, он вошел, будто жрец, взглянул на Руфь – ее привели в порядок – и свалился в сильнейшем эпилептическом припадке. Лукасу С. и канонику Х. пришлось его держать, сотворить что-то с его языком, и потом его оттащили в постель. Там он впал в коматозное состояние.

Ужас, но есть дела и похуже.

Среди нас была девушка, Элли. Нездоровая, но это в глаза не бросалось. Она очень близко приняла отказ от еды и худела прямо на глазах. Сильнее и сильнее. На днях кто-то поднялся поискать ее – она спала на крошечном чердаке. Ну, даже не кто-то, а собственно я.

В общем, она померла. Лежала совсем холодная, с открытыми глазами и ртом.

Я подумала: ну теперь-то они вызовут врача или полицию.

Но они просто похоронили ее в саду, под пение и кларнет.

Вполне прилично и достойно – раз уж умерла, то куда деваться, но ведь это незаконно.

А они, похоже, решили, что ну и ладно, это вполне естественно, ей теперь лучше, ее путь окончен, – так говорит Гусакс.

Аврам, мне кажется, тебе следует обо всем кому-нибудь рассказать.

А кому мне доверить это письмо?

Котелок совсем не варит.

Что мне делать?

Твою мать!

«Зимнюю сказку» решили дать в Большом зале Лонг-Ройстона. Сыграть Леонта Александр попросил Гарольда Бомберга, который был Гогеном в его лондонской постановке «Соломенного стула», а Гермиону он нашел среди университетских преподавателей английского – она училась в Кембридже вместе с Фредерикой, а теперь была медиевистом. Остальные роли были отданы университетским преподавателям и студентам. Оставалась только Утрата. Возможно, из сентиментальности, но также потому, что в Блесфордской гимназии ее очень хвалили, он выбрал Мэри Ортон. На премьеру пошла вся семья. Дэниел, а также Фредерика, Агата, Саския и Лео специально ради этого приехали на север. Уселись вместе в длинном ряду: Билл Поттер рядом с Дэниелом, Уинифред рядом с Уиллом, который был с краю, а Фредерика – между Дэниелом и Александром. Перед ними сидели университетские должностные лица и видные жители графства, в том числе Мэтью Кроу, в собственном кресле, закутанный в плед. Винсент Ходжкисс выбрал место не с коллегами, а с Маркусом, позади Поттеров. С ними же был и Лук Люсгор-Павлинс. Он нашел глазами Фредерику – она была в окружении семьи и старых друзей – и отвернулся.

Костюмы продумал Александр. Они были неопределенно-классические, с вкраплениями Елизаветинской эпохи. В первом акте, с его апофеозом ревности и сценой суда, мужчины были одеты в черное с красной отделкой, а женщины – в белое с фиолетовой. На мальчишке Мамилии был миниатюрный вариант черной мантии отца, с воротником-стойкой, и трико. Он расправил полы плаща и принялся рассказывать историю: «К зиме подходит грустная». Отцу он сказал: «Я весь в тебя, я слышал»[90]; и ушел, и умер от горя и унижения. Герард Вейннобел с удовольствием и изумлением вслушивался в истерзанный синтаксис, напряженную нить речи, которая выражала муки ревности Леонта. Бессвязно в своей связности, невыносимо и совершенно прекрасно.

Лук Люсгор-Павлинс от всех этих слов слегка заскучал и стал рассматривать рыжий Фредерикин затылок. Он давно заподозрил, что она спит с Эдмундом Уилки – они выглядели как пара, – и заметил, как она прикоснулась к руке Александра Уэддерберна с особым оттенком нежности. А что? Она женщина свободная. Может, пойти поговорить с ней? Хотя зачем.

Маркуса внезапно осенила изощренная мысль о геометрических закономерностях в расположении узлов побегов, образующихся на стебле подсолнуха. Он отчаянно огляделся в поисках мнемонических ассоциаций.

«И жизнь моя во власти ваших снов», – говорит Гермиона.

«Сны мои – твои поступки», – отвечает ее муж-изверг.

От герметичного совершенства этой сцены слезы подступили Фредерике к горлу. Она вспомнила сон с Люсгором-Павлинсом. Как он связан с теперь уже тоже почти сновидческими воспоминаниями о том, что произошло? В антракте подавали напитки. Лук решил с Фредерикой все-таки поговорить, пересек фойе, рядом с ней были Лео и директор школы.

– Раз уж Мэри играет Утрату, Мамилием надо быть тебе, – ворковала мисс Годден.

– Не надо ему быть Мамилием, – сказала Фредерика, обняв сына. – Лук, привет. А он все равно играет в спектакле у себя в школе. В «Волшебнике Страны Оз».

– Я хотел быть Боязливым Львом, но играю Болвашу. Я там пою и пляшу.

– Я бы посмотрел, – сказал Александр, а потом обратился к Биллу: – Вы как? Выдержали?

– Первая часть превосходная. Как и всегда. Стихи, ритм, вы все ухватили. Но вот клятая статуя… Жду не дождусь, хочу посмотреть, что вы, черт побери, придумали – какие механизмы использовали?

– Вам придется задействовать воображение.

– Никогда не выходило. Ни разу. Если он стал самодовольным старпером, это не значит, что и я…

Лук почти не понимал, о чем тут говорят. Он обратился к Фредерике:

– Я видел передачу, где ты беседуешь с герпетологом. И ты упомянула мою работу. Многие это отметили. То есть отметили, что обо мне говорят в телевизоре.

– Прости.

– Нет-нет, не в этом дело. Признание всегда приятно. Я как раз хотел сказать тебе спасибо.

Фредерика вспомнила предыдущее «спасибо». Лицо ее застыло, и Лук отступил. Началось второе действие.

Стригалей овец, пляшущих пастушков и пастушек Александр нарядил в яркие розовые, голубые и желтые цвета – вошедшие в моду цвета шестидесятых годов, цветовая гамма хиппи, краски, которых еще не было, когда Фредерика играла юную Елизавету в 1953 году на Большой террасе. На улице и в помещении – зима, и Александр решил заполнить сцену – пространство под хорами, под гипсовым фризом из мраморных мужчин и девушек под белыми ветвями леса – искусственным летом из шелковых цветов: маков и лилий, роз и дельфиниумов, ноготков и вьюнка, созданных умелым китайским художником, которого он нашел в Сохо, где тот работал за гроши.

Вышла Мэри Ортон в скромном белом хлопковом платье и цветочном венке, невесомая и изящная. Начала произносить «цветочный» монолог Утраты:

О Прозерпина, Где те цветы, что с колесницы Дия Ты в страхе разроняла?

Дэниел не ожидал, что это произведет на него такое впечатление. Она играла барышню на год-два старше себя и держалась, ясно выговаривала великолепные стихи с подчеркнутым достоинством. Она была в своем мире, очаровать не пыталась, но очаровывала. Перед ним предстала не его дочь, а его жена. Всего на мгновение, но совершенно отчетливо. Но, вспомнив жизнь, он машинально вспомнил смерть, и глаза его наполнились слезами. Рядом послышался тихий звук. Билл Поттер сердито утирал выцветшие глаза манжетом. Театральная публика – это один и много, они тронуты каждый сам по себе и все вместе. Дэниел смахнул слезы с ресниц, другой рукой коснулся колена Билла, чтобы показать, что он понимает, что они понимают.

Пьеса продолжалась, начала разбиваться на раздражающие маленькие сценки, в которых великий драматург увиливал от признаний, воздаяний, кульминации, которых все были вправе ждать, подсовывал зрителям косвенную речь в момент, когда отец встречает свою прекрасную и живую дочь, которая заменяет ему и умершего сына, и саму себя маленькую, о которой он скорбел шестнадцать лет, на сцене пропущенных. Какой бедлам, подумала Фредерика в очередной раз. «Я понимаю, почему он так написал, и мы всегда находим, как его оправдать, потому что это его замысел, но какой бедлам…»

И все ужималось, неслось и гремело ради клятой статуи.

Александр, как многие до и после него, вложил в эту сцену все старания. Он поставил женщину на пьедестал и накрыл ее так, чтобы стало похоже на виртуозные мраморные скульптуры XVII века – метафорическое каменное одеяние, а под ним метафорическая каменная плоть. Лицо мертвой королевы окутывал тонкий муслин, скрепленный сзади безопасными золочеными булавками, и казалось, будто ветер дует в сумерках безветренного подземного мира. Муслин был влажный, и можно было разглядеть очертания лица – нос, скулы, глаза, губы, брови. Все подсвечивалось белым прожектором – белым светом, таким чистым и холодным, какой в 1953-м создать было нельзя, мертвенно-белым, рождающим беспримесные тени.

Паулина, психопомп, ведет раскаявшегося гневливого короля, ярость которого уже улеглась, в склеп. За ним следуют отвергнутый друг, с которым он помирился, дочь и ее возлюбленный.

Совершенно немыслимая скрипучая сценическая машинерия.

Леонт

Смотри, мой брат, —

Она как будто дышит,

и по жилам

Струится кровь…

Поликсен

Да, дивная работа.

Уста ее горячей жизнью веют.

Леонт

Недвижность глаз в движенье переходит…

Как может лгать искусство!

«Лгать», – одними губами произнес Билл Поттер. Дэниел заметил. Освещение по замыслу Александра сменилось на розово-золотистое, и все пространство под хорами наполнилось жидким мерцанием, в котором под звуки ребека, гобоя, лютни накрытая фигура с натянутым на лице погребальным покровом плавно спустилась с пьедестала и двинулась по сцене. Декорации, изображающие склеп, были испещрены бесцветными шелковыми цветами, прозрачными, как диски лунника или крышечки, затворяющие раковины улиток на зиму. Розово-золотистый свет преобразил эти россыпи призрачных лепестков, насытив их цветом. У Мэри-Утраты один такой диск застрял в волосах и теперь ловил новый свет и сиял как живое пламя. Статуя – единственное движущееся существо меж ошеломленных людей – подплыла к королю, подняла вуаль, как невеста, и подставила омытое розовым светом лицо для поцелуя.

Одурманенные ложью искусства, Дэниел Ортон и Билл Поттер плакали и смахивали слезы.

По окончании спектакля начались обычные восторги и поздравления. Билл Поттер хотел рассказать Дэниелу о снизошедшем на него откровении – в конце концов, пережили они его вместе, – но Дэниел проталкивался сквозь толпу к дочери. Поэтому он решил поделиться с Фредерикой.

– Я только что все понял. Лучше поздно, чем никогда. Дело в том, что в поздних комедиях – в том, что там происходит, какое впечатление они производят, – нет цели подсунуть нам счастливый конец, хотя мы понимаем, что это трагедия. Речь об искусстве, о необходимости искусства. О человеческой потребности в том, чтобы тебе солгали при помощи искусства, – и ты получаешь счастливый конец именно потому, что знаешь, что в жизни такого не бывает. Старость позволяет оценить иронию счастливого конца – потому что ты в него не веришь… Ты слушаешь?

Фредерика рассеянно искала ученого. Тот надевал пальто, собираясь уходить.

Дэниел нашел Мэри. Он хотел сказать: «Где бы ты ни была, чем бы ни занималась, только не умирай». Он обнял ее. А она вертелась, живая девушка, в его объятиях:

– Я все делала как надо, я все запомнила, каждое слово – как будто они сами выговаривались…

Подошла Уинифред:

– Наша ненаглядная Мэри. А кто-нибудь видел Уилла?

– Он сидел рядом с тобой, – ответил Дэниел.

– Но он встал и ушел – сразу после сцены стрижки овец, – и я подумала, что он пошел в туалет, в этом здании он довольно далеко. Но он не вернулся.

– Может, пошел домой? – предположил Дэниел. Подумал и добавил: – Пойду поищу.

– Он просто куксится, – встряла Мэри.

С чего ему кукситься, она не сказала. Ей и не нужно было: она же была паинькой.

Дома Уилла не оказалось. Постепенно выяснилось, что он там побывал: исчезли его куртка и велосипед, а ящики в столе были вынуты и перевернуты, хотя никто не знал, что именно он оттуда взял, так как все уважали его личную жизнь, а он вечно устраивал у себя кавардак.

А вот велосипед наводил на тревожные мысли.

Возможно, Уилл просто решил покататься и в конце концов вернется. Были и другие гипотезы. И никто не знал, что делать. К тому же ноябрьская ночь была зябкая, густой туман окутал йоркширскую пустошь, а значит, на дорогах стало опаснее, по овечьим и пешеходным тропкам не поездишь, а поедешь – бог знает, что случится.

Несколько раз ездили на разведку в туман. Позвонили школьным друзьям, но никто ничего не знал. Прошла ночь. Утром полиция сообщила, что некий фермер видел одинокого велосипедиста, мчавшегося по краю Миммерс-Тарн в тумане, который на мгновение раздвинулся в свете фар, как занавес, и его заметили.

– Он ходил слушать, как играет этот Заг. Когда там была палатка. Ему нравилось, как он играет. А мне не понравилось, – сказал Лео.

Дэниел поехал с Фредерикой в Дан-Вейл-Холл: патлатые юноши на въезде сказали, что никого не видели. И пройти им нельзя.

Фредерика вспомнила, что нечаянно узнала, как Лук Люсгор-Павлинс проникает внутрь через Ограду – проверять своих улиток. Лук примчался во Фрейгарт на своем синем «рено». Вся семья была в тревоге и отчаянии. Мэри сидела в углу и плакала, чувствуя, что минута ее славы обернулась катастрофой, и, как часто бывает у братьев и сестер, винила в несчастье только себя. Билл названивал по телефону. Лео был бледен и дрожал. Лук смотрел на Фредерику, которая, не обращая на него внимания, разговаривала с сыном и вместо приветствия только коротко улыбнулась. Сына она не успокаивала. Она говорила, что сейчас надо действовать. Ее угловатое лицо было сосредоточенно, такого взрослого выражения Лук у нее никогда раньше не видел. Когда он и Дэниел уезжали в Дан-Вейл-Холл, она сидела, обняв мальчика. Оба смотрели в окно, настороженно и мрачно. Они были друг на друга очень похожи.

Когда Лук и Дэниел пролезли через Ограду, туман на пустоши был все еще густой. Они шли через вереск и поля к усадьбе и благодаря туману смогли подойти к задним воротам фермы незамеченными. Вокруг них вились густые серые клубы влажного воздуха. Бдительные невидимые гуси разгоготались. Дэниел на что-то указывал: к пристройке был прислонен велосипед.

– Что теперь? – спросил Лук.

– Вытащим его оттуда, – ответил Дэниел.

Они шагали, двое мужчин, темный и грузный и бойкий, огненно-рыжий, через двор в сторону кухни. Там толпились женщины, неспешно мыли и стряпали. Все они были одеты в одинаковые длинные бледные платья. В воздухе висел пар, густой, как туман на дворе. По всей кухне висели белые ткани, расшитые белыми изображениями солнц, лун и звезд, подсолнухов, дынь и винограда. Висели они и как стяги на длинных штангах с блоками, на которых раньше сушили белье. Ткани были разложены и на комодах и тумбах с ящиками, а сверху стояли свечи и светильники. Пахло мехом и перьями, собаками, овцами и курами.

Кто-то сказал, что посетителям тут не рады.

Дэниел сказал, что пришел за своим сыном.

Кто-то другой сказал, что сына его тут нет.

Дэниел сказал, что намерен его найти.

Лук стоял в дверях, настороженный и собранный.

Дэниел пробрался сквозь толпу женщин и оказался в прихожей. Дом был старый. Когда-то в нем обосновались пуритане и нонконформисты. За этим кухонным столом проповедовал сам Джон Уэсли. Дэниел остановился у подножия лестницы и бросил взгляд на мутное витражное окно, на котором, хотя он и не мог этого разглядеть, были изображены Христианин и Уповающий, пересекающие Иордан на пути к Небесному Граду, а трубы уже играли им на другом берегу[91].

На повороте лестницы возникла темная фигура. Это была Ева Вейннобел. Выглядит, подумал Дэниел, подбирая точное слово, как мумифицированная. Волосы, как всегда, блестели, подведенные глаза, красные губы. Затуманенный взгляд. Смотрела не на него.

– Вам здесь не место, – сказала она.

– Я пришел за сыном.

– Вы, быть может, его не найдете. Если он здесь, то, подобно Марии, а не Марфе, избрал лучшую долю.

– Чушь! – бросил Дэниел.

Он прошел мимо, вдохнув запах ее бальзамирующих духов.

– Это место не для вас, – сказала она.

– Это уж точно. Я уйду, вот только отыщу сына.

Он поднялся по лестнице и пошел по коридору, дергал за ручки дверей, заглядывал в спальни и захламленные шкафы. Наконец он открыл дверь длинной чердачной комнаты и потерялся в мельтешении света, похожего на рябь на стенах подводных пещер, на всплески искр от вращающихся зеркальных шаров в танцевальных залах. Под потолком действительно висел такой шар.

Комната была похожа на коробку из зеркал – обшитая зеркалами, зеркала за зеркалами, до одури отражающими друг друга. Стоял там и телевизор, с белым шумом на экране. Низкие столы со свечами всех видов в стеклянных подсвечниках – столь же разнообразных. Огромные белые подушки или валики, на которых в белых платьях сидели Слышащие мужского пола – по крайней мере, часть из них. Он увидел Гидеона, увидел каноника Холли в длинных белых рубахах – два высохших, морщинистых старых бука с усталыми глазами. Увидел Лукаса Симмонса: лицо херувимчика сияло над невинным одеянием. Уилла не нашел, но заметил Зага, развалившегося на куче подушек, – белая рубаха поверх серебряных трико напоминала плащ крестоносца. Гусакса не было, не было и Джона Оттокара.

– Я пришел за сыном.

– Вы вряд ли его найдете. Здесь.

– Тогда я хотел бы поговорить с Джошуа Маковеном.

– Он с чужаками не разговаривает, – сказал Заг.

– Тогда я пойду его поищу, – настаивал Дэниел.

Надо сказать, что еще до поездки Дэниел поговорил с Пертом Спорли из клиники «Седар маунт». Тот был обеспокоен делами терапевтической группы Дан-Вейл-Холла и сам обратился к Дэниелу, потому что он был и в Четырех Пенни, и работал вместе с каноником Холли, и вообще считался человеком с головой на плечах. Спорли рассказал ему историю одиннадцатилетнего Джошуа и о том, какая участь постигла его отца.

Дэниел поднял свою лохматую голову и зарычал:

– УИЛЛ! Если ты здесь, выходи, иди сюда. УИЛЛ! ИДИ СЮДА, СЕЙЧАС ЖЕ!

Одновременно открылись две двери: одна – в маленькой нише под карнизом, другая – за рядом зеркал в дальнем конце комнаты. Из ниши, пошатываясь, на четвереньках вылез Уилл.

Лицо его было мокрым от слез. Он поднялся на ноги и упал.

– Они дали мне кубики сахара, белые кубики сахара, – промямлил он.

– Это они зря, – сказал Дэниел.

Джошуа Маковен, который появился из другой двери, вышел на середину комнаты и остановился лицом к Дэниелу, сцепив руки за спиной.

– Я пришел за сыном.

Они взглянули друг на друга. Маковен смотрел на смуглые черты Дэниела среди множества собственных образов, стоял перед бесконечным рядом отраженных дверей, наполовину скрытым завесой крови.

Дэниел моргнул и увидел кровь, моргнул еще, и она исчезла.

– Дурной улет – это не духовное путешествие, – произнес он. – Нельзя вредить детям. Я забираю его домой.

– Домой? – переспросил Маковен. – Все едино перед лицом эвакуации и изгнания. Идет битва. Он решил сражаться. Но возможно, он не готов или недостаточно силен.

На мгновение Дэниел ощутил потусторонность, инаковость этого человека, который был где-то далеко, в мирах мысли и духа, где блуждают потерянные, созерцающие, смелые и безрассудные. Когда-то и он чаял попасть. Стоящий перед ним человек был священнослужителем в таком смысле, в каком ему не бывать никогда.

Дэниел стоял, расставив ноги широко, как лесоруб, и смотрел на высокую, слегка колышимую фигуру с опущенной головой и белой гривой.

– Вы плохо выглядите, Джошуа Маковен. Жизнь утекает из вас, как вода из ванны. Губите вы себя. Вам бы отдохнуть.

Джошуа Маковен смотрел на зеркала и свет, на зеркала, и кровь, и Свет. Он двигался и говорил в воющем хоре невидимых голосов. Он слышал своего отца, объясняющего, что чистые поля белого света – там, по ту сторону распада, что он всегда знал об этом и поступал мудро, как теперь должен поступить и Джошуа, не сумевший умереть вовремя.

– Я жрец Света, – сказал он, – но исход не предначертан, и Мани это знал. Какой жребий нам выпадет, неизвестно.

– Вы выглядите очень плохо, Джошуа Маковен. За вами нужен уход.

– Осталось недолго.

– Губить себя – ваше право, но губить других вы права не имеете. – Своими сильными руками он обнял сына.

Перед Маковеном предстали мертвые женские губы и выпавшая челюсть.

Перед Дэниелом – губа Стефани, загнутая вверх, какую он видел каждый день.

Они взглянули друг на друга.

– Ступай, – сказал Маковен. – Здесь все идет своим чередом.

Дэниел жестом обвел комнату, предметы, одежду:

– Разве вы не видите, что это все только человеческое? Скарб из шкафов и ящиков рассудка – обложились им и задыхаетесь. Тут от человека больше, чем в готовности плюнуть на религию и гулять, посвистывая, по пустоши. Всего лишь человеческое все это.

– Откуда тебе знать? Ты не хочешь познать тайну.

– Я знаю, что человеческого, человечности недостаточно. Создавать религию из просто человеческого – пустое дело. Религия человеческого – приторная конфетка по сравнению с истиной. Пустышка для младенцев, в этом мы с вами сходимся. Мой сын говорит, что я не религиозен. Возможно, он прав. Но я делаю то, что должен же кто-то делать в нашу пору смерти религии. Не ради «человечества», а потому, что мы религиозны по природе и забота друг о друге – все, что осталось от того, что мы знали, во что верили. Я набожен, и Бог – не человек, и я не знаю, что Он такое. Вот. Сына я забираю с собой.

Уилл, дрожа и рыдая, скрючился на полу. Дэниел присел рядом и обнял его:

– Послушай меня, Уилл. Да, я, не ожидая благодарности, забочусь о сирых и убогих, о богатых невротичках с наркотической зависимостью и ночными кошмарами, но ведь надо же кому-то это делать, отчаиваться нельзя. Это бремя лежит на нас, кто его возложил – не знаю. Когда не видишь того, что видела Мария, приходится довольствоваться уделом Марфы, которая пеклась о том, что можно потрогать. Ничего другого у нас нет. Камни клали один на другой, чтобы устроить место, где люди могут думать о добре и о том, что крепко и не развалится на куски. Развалиться – это легко, поверь мне, трудно – не развалиться. А теперь пошли домой.

Уилл, шатаясь, поплелся за ним, огромные глаза смотрели на тающие двери и притолоки, убывающие туннели. Спускаться по лестнице было опаснее всего, но темная фигура исчезла, оставив лишь безошибочно узнаваемый запах. Дэниел провел сына на кухню. Руфь, застыв у раковины, чистила морковь.

– А ты, Руфь? Идешь с нами?

Она открыла рот. Но звука не издала. Выбежала из кухни. Лук, все еще стоя на пороге, почувствовал, что ему в руки что-то сунули. Вернулась Руфь, протянула Дэниелу сверток, и тому пришлось выпустить руку Уилла. Это был малюсенький, слабенький младенец, завернутый в обрывок одеяла.

– Возьмите ее! – сказала Руфь. – Заберите. Она мне не нужна. Возьмите.

– Возьмите, – шепнула Клеменси Фаррар.

Дэниел, боясь снова упустить Уилла, отдал малютку Луку. Она постанывала, лопотала, но не плакала.

– Есть у нее имя? – спросил Лук.

– Нет, – ответила Руфь.

– София, – донесся из темного угла голос Люси Нигби. – Ева называет ее София.

– Отдайте ее Жаклин, – сказала Руфь Луку.

К дыре в Ограде и синему «рено» они возвращались очень долго. Уилл постоянно падал – в почерневшем вереске ему мерещились обрывы – и бормотал, что вокруг них шастают твари – с глазами, огоньками, факелами. Лук нес младенца, очень неумело, и думал: что-что, а уж ребенок Жаклин сейчас совсем некстати. Туман вился и менял очертания, цеплялся за землю, как гигантское живое существо, упирался в нее кургузыми конечностями, ощупывал пальцами, струился, сгущался, растягивался, дышащая, липкая кожа. Уилл снова сел и сказал, что больше не может, задыхается. Лук заметил, что это водяные пары. Небо пытается задушить землю, ответил Уилл. Дэниел возразил: не задушило еще и вряд ли удастся.

То, что сунули в руки Луку, оказалось письмом некоему доктору Авраму Сниткину, с указанием его лондонского адреса. Марки не было, поэтому пришлось поискать (нашла Уинифред); наклеили и отправили. Англичане чужих писем не читают. Фредерика знала, кто такой Сниткин, но не знала, где он сейчас. Маркус же видел его в Образовальне, но не знал, кто это такой.

Предыдущая главаГлава 28 из 31Следующая глава