Джонти Сёртиз верил, что в истории все логично. Революция неизбежна, следовательно, осуществима, старый порядок должен быть свергнут, следовательно, будет свергнут, и он, Джонти Сёртиз, должен и будет все для этого делать. Он верил и часто говорил, что Сократ и Иисус были политическими активистами, которые в свое время задавали неудобные вопросы, учили молодежь задавать неудобные вопросы, а убила их тогдашняя правящая верхушка. Он изучал логику дестабилизации институтов и знал, что на данном этапе нужно использовать любые силы – даже если это юнцы, которые считают себя эльфами и волшебниками, идущими на Темную башню, – лишь бы шли. При этом новые формы правления, за которые выступают Грег Тод и Вальтраут Росс и особенно Ник Шайтон, по его мнению, не имеют ничего общего с настоящей анархией, которая, как он считал, нужна человечеству, но их еще нет, сейчас ему надо их выработать. Он объявил, что сейчас, после всех разговоров, пора действовать. Они сидели в дыму ароматных курений и, как в дурмане, постигали логику его улыбки, его голоса, его стремительных телодвижений. Аврам Сниткин клевал носом, приходилось его тормошить. Ник Шайтон с благоговейным ужасом разглядывал три фигуры под покрывалом. Дебора Риттер угостила Мэгги Крингл гашишно-фруктовой помадкой и помешала в котелке сытный бобовый суп.
– Выступаем завтра, – сказал Сёртиз. – Отнесем это в здание, а потом пройдем маршем.
– А… это? – спросил Ник Шайтон.
Сёртиз стянул покрывала, словно фокусник, показывающий распиленную женщину. Это были чучела, как живые и от этого еще более ужасные: приземистый Эйхенбаум, бледный Пински и безошибочно узнаваемый Герард Вейннобел: длинное вытянутое лицо, долговязая фигура. Раза в полтора выше человеческого роста, в масках из папье-маше.
– Мы сожжем их перед Башней Математики, Башней Эволюции и Башней Языка, – сказал Сёртиз. – Студенты ведь устраивают демонстрацию против обязательной математики и языков.
Начало революции по всем правилам.
Шайтон усомнился: достаточно ли протестующих, чтобы запалить костры сразу в трех местах?
Сёртиз хмыкнул: много ты знаешь. Наготове целая армия протестующих, из Эссекса, Лондона и других градов и весей. Они сейчас тут спорят, а те уже едут по шоссе А1. Надо приготовить им побольше плакатов. И пусть играет музыка.
– Полицию вызовут, – сказал Ник Шайтон.
– Вот-вот. Если нагрянут легавые, мы, считай, победили. Заставим их послать за легавыми и применить силу, вот и покажут истинное лицо.
Сёртиз так и пылал. Та часть Ника Шайтона, которая прежде сомневалась, теперь устыдилась. До этого были только разговоры. Настала пора действовать. В начале было дело. Он с отвращением оглядел склонившиеся набок муляжи власти. В голове звучали холодные грозные голоса чиновных мужей и их бездарных прихвостней. И легавых. Гадость.
Дебора Риттер, раздавая помадку, сказала:
– Пойдемте, нужна помощь с красной краской.
У себя в кабинете Герард Вейннобел подал Теобальду Эйхенбауму бокал вина и спросил, видел ли он коричневую брошюру. Эйхенбаум отставил бокал и сел, положив руки на колени – закрытая поза.
– Несколько человек – я их не знаю – взяли на себя труд меня с ней ознакомить. И ознакомили.
Вейннобел выжидающе молчал.
– Первоначальная статья – сам ее язык – была безрассудством и свидетельством недальновидности. Мое счастье, что не пришлось за это расплачиваться. Но этот вариант – искажение и работы Гальтона, и моей собственной. Мы оба ясно даем понять, что человеческие толпы – стада – под властью диктаторов перестают мыслить. Гальтон приводит статистику по заключенным – людям, заподозренным в выступлениях против государства, – при Наполеоне Третьем. Он любил статистику. Цифры не очень приятные. Он также говорит о фанатичных священнослужителях. Разумеется, эти отрывки не переведены. Я мог бы возразить, что написанное мной – это зашифрованные нападки на наших правителей. Но это было не так. Просто безрассудная глупость. Тогда я не понимал – хотя должен был понимать, – что пара слов способна разжечь огонь в толпе, той самой толпе, которую я ненавидел и ненавижу. Я ученый. Я недооценил силу слов.
– Нико Тинберген был узником концлагеря в Голландии, – сказал Вейннобел.
– Знаю. Мне очень горько. Его пытались вытащить. Но он не хотел. Он сам отказался.
– Как бы ваше выступление не вызвало неприятности. Ваши враги только его и ждут.
– Я собираюсь говорить о том, как мы перестали быть мужественными, как, одомашнив наших детей, отлучили их от природы. Не молчать же мне всю жизнь из-за одной оплошной статьи. Я бы только усугублял неправоту неправотой.
– Не ручаюсь, что обойдется без… без неприятностей, больших или не очень.
– Вы предлагаете мне отказаться от выступления?
– Нет. Что вы. Я верю в право говорить и быть услышанным. – Он издал короткий смешок. – Одно скажу: не ручаюсь, что услышать вас удастся.
Зал был набит до отказа. Над рядами слушателей словно реяло одно общее дыхание. Объявление на входе с названием лекции Теобальда Эйхенбаума «Одомашнивание и дегуманизация, инстинкт против культуры, онтогенез и филогенез» было замазано коричневым. Вице-канцлер и знаменитый этолог все-таки незамедлительно вышли на сцену. Эйхенбаум решил одеться в коричневое – слегка пыльный, мятый коричневый костюм и рубашка кремового оттенка как будто с чужого плеча, из которой выходила его орехово-коричневатая плотная шея; веерообразная борода и седые волосы сверкали в сценическом освещении.
Вейннобел с места в карьер объявил: да, страстно отстаиваемые профессором Эйхенбаумом взгляды спорны, но ведь и говорит он о вещах непростых. Те, кому не по нраву его позиция в споре о врожденном и приобретенном, наверняка восхищаются его позицией против загрязнения окружающей среды, а в этом вопросе многие из его давних предостережений оказались пророческими. Университет – место для дискуссий и споров, и отрадно видеть, что собралось так много людей, чтобы послушать независимого мыслителя, истинного ученого-экспериментатора и ярого полемиста.
Вейннобел сел, и тут раздался барабанный бой. Эйхенбаум тяжелым шагом вышел на трибуну и взял микрофон.
– Я буду поговорить о стаях, группах, косяках, стадах и индивидуумах… – произнес он.
На этом заключительное выступление конференции, можно сказать, и завершилось, потому что дальнейшее потонуло в вое и криках зала, а снаружи двинулись участники марша Джонти Сёртиза – пели, кричали, приплясывали и музицировали. Организовано все было так, чтобы они шли волнами, со всех сторон, из лагеря и из деревни. Наряжены они были кто во что: вакханки и оловянные солдаты, палачи в масках и карнавальные бесы, эльфы, ведьмы и волшебники, носатые персонажи комедии дель арте. Грохотали барабаны, гремели тарелки, звучали свирели и гитары. Несли плакаты: «Долой учобу», «За идеи Мао», «Свободу траве», «Умойся дождем», «Свобода слова – фетишизм», «Вздернуть верхушку», «Никакой грамматики, никакой математики», «Нет вивисекции».
Они пели:
Один – это много, много – один.
Тень на солнце, ветер с вершин.
Я стрелок и стрела, я один – меня много.
Убью – воскрешу, так какого вам бога?
И еще:
Фигуры в белом с сердцем из металла,
За ширмой стен, с надвинутым забралом
Творят из стали смерть стальною дланью,
Скрывая солнца свет, небес зерцало.
В лесах же, под дождем, слепым от солнца,
Танцуют дети – молодая кровь!
Распевали и песню толкиновских древолюдей – энтов:
На Изенгард! Его оплот могуч и холоден, как смерть!
На Изенгард! Вперед! Разрушим каменную твердь!
Теобальд Эйхенбаум врос в пол, стиснул микрофон и заговорил громче:
– В современной культуре молодые люди вырастают слишком инфантильными, и дети начинают воевать с отцами, как будто они разной породы…
Но его едва ли расслышали. На сцену полетели яйца, тухлые и свежие, фрукты, книги, пара камней и причудливые сплетения из цветочных оберегов, венков из брионии и паслена, сухой травы и полыни, полевой гвоздики и жухлых маков.
Демонстранты ворвались в зал. Чуть позади, как бы направляя этот поток, возвышались Джонти Сёртиз, деловитый, весь в синей джинсе, и Пол-Заг, в серебристом одеянии, с гитарой, украшенной красными и желтыми лентами. Пол бряцал на гитаре и пел «Один – это много, много – один».
Сёртиз прошествовал по проходу. Он двинулся на Эйхенбаума, который пока имел преимущество: стоял выше и в руках у него был микрофон. Свет в зале погас, прожектор выхватил из темноты Эйхенбаума, лицо которого исказила бешеная ярость. Он наклонился к Сёртизу и прорычал:
– Я вижу, кто ты. Знаешь, кто из стадных животных самый гнусный? Крысы, именно крысы, прирученные жить в загоне. Знаешь, кто ты? Крысолов со сворой прирученных юнцов…
Джонти Сёртиз, ловкий, уверенный, вскочил на сцену и кинулся на профессора, тот, вросший в пол и более грузный, сперва устоял. Но Сёртиз вырвал у него микрофон и рявкнул в него:
– Да не будут тебя слушать, старый перец, не будут!
Он завертелся на месте в шлейфе искр, подняв микрофон над головой.
– Свобода начинается здесь и сейчас! – заорал он и свалил Эйхенбаума крепким ударом микрофона, отчего в зале раздались визг и стон, а потом микрофон заглох.
– Надо вызывать полицию, – сказал Ходжкиссу Вейннобел, сидевший в первом ряду.
– Надо же сначала отсюда выбраться. Пока не можем.
Вспыхнула потасовка: те, кто снаружи, лезли в зал, а те, кто внутри, – по крайней мере, менее воинственные – рвались наружу. Толкались, наступали на ноги и даже хуже. Ходжкисс поднялся на сцену и, не обращая внимания на Сёртиза, наклонился проверить, дышит ли Эйхенбаум. Сёртиз улыбался.
– Зачем? – спросил Ходжкисс, вытирая лицо Эйхенбаума носовым платком.
– Есть ли предел вашей глупости? – бросил Сёртиз, спрыгнул вниз и растворился в толпе.
Университету с досадой пришлось признать, что организовано все на славу. Рядом с Башней Эволюции, Башней Языка и Башней Математики уже высились столбы с подвешенными чучелами. К тому моменту, как преподаватели и руководство выдрались из Театра, чучела уже ярко пылали, распространяя запах бензина, а вокруг раздавались самые разные звуки, музыкальные и не очень. Вейннобел с нетерпением ждал полиции, но ехать было далеко. На мгновение он оказался в пляшущей толпе прямо напротив своего чучела. Сквозь черный дым и мрачные языки пламени смотрело на него собственное вытянутое лицо. Мимо пробежали университетские врачи, скорее всего к Эйхенбауму, им никто не мешал.
Идем, идем под бой и гром: та-рунда-рунда-рунда-ром!
По всему университетскому городку вспыхивали костры и драки.
В окно Башни Языка бросили зажигательную бомбу.
Вейннобел успел запереться в кабинете декана и переговорить по телефону с полицией и пожарными. Полиция спросила, не будет ли препятствий, когда приедут, и вице-канцлер подтвердил: будут, так что надо быть готовым ко всему. Протестующих очень много, не только студенты университета.
Фредерика Поттер заметила пламя в окнах старинного Лонг-Ройстона. Пылали занавески, пламя ползло по ним вверх, хотя снаружи никого не было. Через некоторое время удалось найти сотрудников и вице-канцлера, которые устремились по лужайке. Фредерика тоже побежала, а за ней Уилки. Главный вход был открыт. В холле горели небольшие костры – догорали аккуратно сложенные книги, и Фредерика сразу вспомнила. Игинк. Новый вид искусства.
Кто-то поджег занавески в опочивальнях Елизаветинской эпохи. Кровати сгорели, а потолок с изображением «Смерти Гиацинта» рухнул на кровать. Принесли огнетушители, пламя удалось погасить, но старинные вышивки и резьба сильно пострадали. Сбежались обитатели, в том числе Мэтью Кроу в бархатном халате и тапочках.
– Мою жену не видели? – спросил Вейннобел.
– Она была здесь, Герард, была где-то здесь, – отозвался Кроу.
– Ее видели – вы уж простите, вице-канцлер, – видели вместе с ними, с демонстрантами. С теми, кто пел, – сказал Уилки.
Вейннобел стоял посреди обгоревшей спальни.
– Надо ее найти. Я должен ее найти. Давно ее видели?
Никто ответить не смог. Фредерика сказала, что знает, кто возжигает стопки книг вроде этой. Это почерк Пола Оттокара. Одна стопка лежала у изножья кровати. А леди Вейннобел шла за Полом-Загом. Этого Фредерика не сказала, но знала, что вице-канцлеру известно.
– Многим, очень многим надо заняться, – сказал Вейннобел. – Насчет моей супруги – разберемся, но это не так важно. И все-таки буду благодарен, если кто-то ее найдет, и очень рад, если ее уговорят приехать сюда… вернуться… домой.
В безотрадных поисках жены Вейннобел услышал шум в комнате с музейными экспонатами. Звенело стекло. Тяжелыми шагами он пошел туда и наткнулся на группу своих студентов, бьющих витрины шестами плакатов. Несколько человек были пьяны, в том числе Мэгги Крингл, которая в костюме героини «Доктора Кто» без особого успеха колотила по шкафу, где хранились реликвии «Астреи»; ее плакат гласил: «Чего нам надо? Изучать культуру. Зубрежку – долой».
Посреди этого сборища, размахивая руками, стоял Ник Шайтон. Он, впрочем, пытался всех урезонить. Потрясая при этом плакатом, на котором было написано: «Разорвите оковы разума! Нет обязательной грамматике и математике!»
Вейннобел двинулся к нему:
– Прекрати! Ты же историк. Ты должен знать, к чему приводит сожжение книг.
– Началась революция! – объявил Ник Шайтон.
– Против чего? – спросил Вейннобел, приближаясь, и что-то темное клокотало у него в душе. Все решения, принятые им в жизни, начали казаться ему ошибочными. Ударить бы кого-нибудь! Никогда он такого не испытывал.
– Против вас, – ответил Ник Шайтон, потрясая плакатом.
Вице-канцлер замахал руками, будто хотел разогнать вандалов, как стаю кур:
– Вон отсюда! Вы уже достаточно нагадили. Вон!
Большинство студентов бросились наутек. Ник Шайтон оглянулся. Ему тоже хотелось кого-нибудь ударить. Но ему к этому чувству не привыкать. Он с ненавистью смотрел на вице-канцлера сквозь одну из уцелевших стеклянных витрин, где стояли два стеклянных экспоната эпохи Возрождения, подаренные Мэтью Кроу: немецкий стакан из вальдгласа, старинного «лесного стекла», изготавливаемого с добавлением древесной золы, и вычурный французский кубок со спиралевидной ножкой, изображающий Изгнание из рая, с надписью: «En la Sueur de ton visage tu mangeras le payn»[87].
Ник видел отражение вице-канцлера в стеклянном кубе, умноженное, превратившееся в армию призраков. Как и у Эйхенбаума, у него было два выхода: бежать или биться. Он выбрал второе: поднял плакат и хватил им по стеклянному ящику. Витрина и экспонаты разлетелись вдребезги. Его противник нагнулся, подобрал горсть мелких осколков и стиснул в кулаке. Затем поднял кровоточащую руку и жестом приказал Нику Шайтону убираться:
– Уходи. Вон отсюда. Вон!
Годы спустя, когда Шайтон был министром в правительстве Тони Блэра, он, бывало, просыпался ночью и вспоминал тот миг: пока еще целую витрину, яркие экспонаты, разбитую витрину, осколки стекла, высокого мужчину с мрачным ликом и окровавленными пальцами, странный пляшущий свет в помещении – факелы на улице и вспышки у него в глазах. Странно, что вице-канцлер никогда никому не открыл, кто разбил стаканы. И одно время Шайтон его за это ненавидел. А потом, повзрослев, почти полюбил. Он, как ему казалось, чем-то даже стал на него похож.
В другой части университетского городка Дебора Риттер руководила операцией по освобождению томящихся в неволе животных. Зоологический исследовательский центр был построен вокруг прямоугольного здания с лужайкой. Освободители врывались в лаборатории, открывали клетки и загоны. Переворачивали стеклянные вольеры, отстегнули ошейник одной-единственной овце, которая только фыркнула и с места не сдвинулась. Освещали помещение факелами, огоньки качались, плясали, а освободители пока сбивали висячие замки и распутывали проволоку. По траве с довольным видом бродила процессия хохлатых уток, за ними следовали кролики и зайцы, белые и пестрые, которые то разбредались, то сбивались в кучу. Микки Бессик взял несколько банок и вытряхнул на траву колонии червей и жуков. Дебора Риттер, с глазами-калейдоскопами, подошла к вольерам с белыми крысами. Они таращились на нее – идите сюда, посмотрите, позвала она, – своими чудесными глазками: розовые самоцветы, багряно-огненные опалы, глядящие из чащи ощетинившихся белесых сосулек.
– Идите, голубчики! – кричала Дебора Риттер. – Идите и живите на воле!
Она вывалила их на пол, и крысы, сперва трусовато поежившись, принялись исследовать территорию. Туда же она вытряхнула пестрых мышей. Одна крыса грозно запищала, несколько мышей бросились врассыпную. Микки Бессик открыл коробку, раздался пронзительный писк, и пара желтых челюстей впилась ему в палец. Он стряхнул разъяренную курчавую тварь на землю. Через десять дней его рана начала нарывать и гноиться. Затем кисть распухла, рука и плечо опухли и посинели. Он пролежал в больнице месяц и написал несколько стихотворений о ночных сиделках и стонах в темноте.
Вальтраут Росс выпустила на волю нескольких перебинтованных кошек, некоторые, как в дурмане, затрусили прочь, некоторые еле стояли на ногах, а одна упала и больше не двигалась.
Стайки мелких птиц выпархивали из клеток, разлетались в ночи. Птицы от освобождения выиграли больше остальных, потому что смогли улететь дальше лужайки, двора и зданий.
Кристофера Кобба предупредили, он метался в поисках помощи и наткнулся на Винсента Ходжкисса и Маркуса Поттера. Когда они добрались до Исследовательского центра, погромщиков-спасателей уже не было. Трава, пол в лаборатории, скамейки – все как будто ожило. Сотни только что вылупившихся птенцов носились по коридорам, отчаянно пища. На крышке кофеварки роились муравьи. В темноте раздавалось кудахтанье, кряканье, шипение. Кристофер Кобб стоял перед клетками, где когда-то были зяблики, и воздевал руки к небу, словно призывая пернатых певцов. В глазах у него стояли слезы: Ходжкисс не мог понять, оплакивает он знакомых питомцев, или потерянные годы экспериментов, или и то и другое. Мимо прошел щетинистый кот с бритым брюхом, из пасти которого свисала полуживая черная мышь.
– Некоторые из них страшно опасны, – предупредил Кобб. – Бог знает, с чего начать. Многих придется убить…
Погас свет. Все здание как будто вздохнуло и погрузилось во тьму.
– Оставайтесь здесь. Постарайтесь никого не выпускать и никого не впускать. Я вызову пожарных. Или еще кого-нибудь. Смотрите, чтобы не покусали, – сказал Кобб.
Винсент и Маркус – оба не очень-то любили животных и вообще плохо разбирались в живых существах – спросили, не стоит ли водворить кого-нибудь на место.
– Нет. Охраняйте дверь. Берегитесь крыс. Была одна змея. Я ее пока не вижу, но она безобидная, милейшее создание.
Он ушел.
Винсент и Маркус бок о бок сели на траву возле двери. Они с опаской вглядывались во мрак и прислушивались к шуршанию, шорохам и писку. Пахло грязными опилками и, как подумалось Винсенту, формальдегидом. Он уставился вверх. Над двором в летнем сумраке висел тонкий серпик молодой луны.
– Не так я действовал. Надо было быть деспотом. С самого начала поставить их на место.
– Они только того и ждали.
– Но все это… этот разгром…
– Если кто-то хочет разгрома – разгромит.
Помолчали. Крупный, сильно пострадавший петух, белый, с зазубренным малиновым гребнем и трепетными крыльями, то подходил к ним, то отступал. Перья на хвосте поредели, но особенно омерзительной была шея, ощипанная, ярко-малиновая, торчащая над охапкой грудных перьев. Он вошел в пределы их видимости, уставился на них, склонив голову набок, безумными глазами с желтым ободком, и покудахтывая, удалился.
– Неагрессивный самец, – мрачно констатировал Ходжкисс.
Маркус сказал, что в таком состоянии они и правда кажутся родственниками динозавров. Клюв и гребень, чешуйчатая бородка и что-то от змей. Интересно, протянул он. В темноте Маркус, похоже, держался свободнее. Они с Ходжкиссом даже не поворачивались друг к другу, только сидели бок о бок, глядя на серую траву и смутные фигуры, которые по ней шастали. Одна привлекла внимание Ходжкисса: она то ли подпрыгивала, то ли ковыляла, Ходжкисс улыбнулся своим мыслям.
– Это утка или кролик? – спросил он у своего возлюбленного.
– Многие люди и животные – они как бы на стыке категорий. Уткокролики. Петуходинозавры. Летающие наседки.
Он провел рукой, как слепое, ищущее существо, по темной траве, и его пальцы встретились с теми длинными нежными пальцами, которыми он любовался уже несколько месяцев. И в темноте они не отдернулись, не ускользали. Руки соприкоснулись, сжали друг друга.
– Ты мне снился, – прозвучал спокойный светлый голос Маркуса Поттера. – Хорошие сны, добрые. Я думаю, во сне… мы знаем… кто мы, что мы…
– Я думаю, во сне мы оборотни. Всё превращаемся и превращаемся…
Винсент Ходжкисс сжал тонкую руку, которая ответила пожатием. Массивное бедро Ходжкисса прижалось к другому, стройному. Он хотел коснуться волос Маркуса, но жаль было отпускать руку, которая уже в его власти. Подумал: пока хватит. Пока этого достаточно, это уже больше, чем я мог надеяться.
Уилки фотографировал пожары и пляшущих, ему помогали телевизионщики, работавшие на конференции. Фредерика металась между пепелищем выставочных комнат Лонг-Ройстона и хаосом вокруг университетских зданий, когда вдруг увидела крупную фигуру в черном плаще, которая, пригнувшись, стремительно неслась по дороге прочь от Лонг-Ройстона. Пусть бежит, подумала она, но тут ей вспомнилось лицо Герарда Вейннобела. Он бросилась вслед, но Ева Вейннобел была уже далеко и мчалась на удивление быстро. Фредерика огляделась и увидела Люсгора-Павлинса. Задыхаясь, она выпалила:
– Уйдет!
– Кто уйдет?
– Вон, женщина. Это леди В.
– Уйдет?
– Она была с ними. На демонстрации. Она… это точно… она поджигала, разводила костры, устраивала игинки в Лонг-Ройстоне.
– Игинки?
– Он просил ее найти. Вернуть сюда.
– Я возьму машину. Полицейские кое-где дороги сторожат, но их мало. Меня-то пропустят. Можно ее догнать и… ну, уговорить вернуться, что ли. Но вы ведь знаете, что она не в своем уме?
– Вот в чем дело! То-то он вел себя так… необычно. Вокруг него все буквально рушится. Надо ему помочь. Попытаться ее вернуть.
– Ну, если это, по-вашему, помощь… – буркнул Люсгор-Павлинс.
К тому времени, когда его маленькая машина выехала за ворота Лонг-Ройстона, леди Вейннобел уже исчезла из вида. И тут впереди на дороге Фредерика заметила знакомый белый фургон.
– Это Элвет Гусакс. Я его весь вечер не видела, там его не было, странно.
Из-за живой изгороди на дорогу вышли и помахали фургону две фигуры, одна черная, другая мерцающая и переливающаяся. Он остановился, и они забрались внутрь. Он развернулся и, подпрыгивая на ухабах, поехал в сторону пустоши.
– И что теперь?
– Не знаю. Куда они?
– Нетрудно догадаться. Но можем проследить и узнать наверняка. Не желаете прокатиться ночью по пустоши?
– А давайте, – согласилась Фредерика.
– Извините за этот улиточный содом, – сказал Лук. – У меня не было ни времени, ни желания прибираться в машине.
– Пустяки, – отозвалась Фредерика; она приободрилась, как только полыхающий хаос университетского городка остался позади.
Белый фургон ехал все дальше и дальше, в самую глубь пустоши, а за ним на безопасном, но не так чтобы неприметном расстоянии следовал маленький синий «рено» Лука. Если водитель фургона и заметил преследователей, то не прибавил хода и не свернул. Впрочем, с дороги, идущей по кромке пустоши, свернуть было некуда. Фредерика взволнованно подалась вперед. Лук велел ей успокоиться.
– Я не очень понимаю, что вы хотите сделать.
– Я тоже.
В конце концов белый фургон подъехал к воротам Дан-Вейл-Холла. Кто-то вышел из машины – фары осветили лысину Элвета Гусакса, – отпер ворота, и машина въехала внутрь. Затем он вернулся и запер ворота. Лук остановился поодаль. Ему почудилось, что Гусакс с ними ехидно раскланивается.
– И что теперь?
– Теперь вернемся и расскажем вице-канцлеру, куда она уехала.
– У меня есть план получше. Поедем ко мне – это недалеко – и оттуда позвоним в университет. И перекусим: не знаю, как вы, а я умираю с голоду.
Лук надеялся, что другая женщина в Лодерби – любая, даже эта, которую он попеременно то недолюбливает, то объявляет ей вооруженное перемирие, – хоть как-то изгладит из памяти неприятный осадок от нелепого, как ему теперь казалось, ухаживания за Жаклин. Фредерика же думала, что, раз уж так складывается, раз такое приснилось, возможно, Лук хочет заняться с ней любовью. Дело было на заре сексуальной раскрепощенности, и любовное приключение казалось обычным делом. И еще Фредерика подумала, что, если так, будет как обычно: начало и тут же конец. А жаль, его лекция ей понравилась, так же как и его напор, и, вспомнив тему его доклада, она фыркнула.
– Вы чего смеетесь?
– Вспомнила ваш доклад.
– Ха-ха.
– Получилось блестяще.
– Спасибо.
– Должны были вогнать всех в тоску, но вышло наоборот.
– Спасибо.
Когда они подъехали к дому, совсем стемнело, Лук отыскал ключи. Давненько тут не был, объяснил он и включил свет. Пошел звонить в университет, но сначала нашел бутылку вина и налил Фредерике бокал.
– Чувствуйте себя как дома. – Он сделал жест, намекающий на гостеприимство. – Зажгите свечи: с электрическим светом все выглядит уныло.
Он сел к телефону в тесном холле и принялся долго и терпеливо дозваниваться до осажденного университета. Линия была то занята, то отключена. Поразмыслив, он попытался дозвониться до Винсента Ходжкисса, но безуспешно. Он услышал, как Фредерика Поттер зашла в туалет. Услышал, как спустила воду. Услышал, как она взбегает по лестнице, как расхаживает по кухне и кабинету. Захочет или нет, будет или не будет? Держится так, как будто без комплексов. Знает себе цену. Поступит так, как пожелает. А он хочет быть тем, кого она пожелает? Он по рации связался с полицейским в университетском городке и передал, что леди Вейннобел видели заезжающей в Дан-Вейл-Холл. Вместе с психоаналитиком Элветом Гусаксом. И певцом Полом Оттокаром. Да, это все, что он хотел передать.
Фредерика не стала на женский лад создавать уют, разве что, как велено, зажгла свечи и потушила электрический свет. Она расхаживала туда-сюда, брала в руки вещи – череп, раковины, перья – и возвращала их на место.
– Какой-то шалаш птички-шалашника, – сказала она. – Простите, просто пришло в голову. Мне нравятся павлиньи перья и засушенные лунники в кувшине на повороте лестницы. Очень красиво.
– Но приносит неудачу, – отозвался Лук.
– Вы же не признаёте астрологию, суеверия и все в таком духе. Павлиньи перья – красота неописуемая. Вы рассказывали, Дарвина при виде их мутило. Наверно, и вам не объяснить, какое значение для эволюции имело это многоцветие, и блеск, и все эти глазки. Я видела, как их складывают в большие веера, у Кроу такие есть. Они поскрипывают, трепещут, вздымаются, шуршат… – Она рассмеялась. – Безделушки, но от них дух захватывает. Всегда.
Лук взглянул на нее, худую, костлявую и темпераментную, со спутанными рыжими волосами, озаренными светом свечей:
– Лицо у вас такое, будто вы в костер сунулись. Хотите принять ванну?
– А у вас есть горячая вода?
– Ну разумеется. Газовая колонка, и вода сразу горячая, я зажгу. Дам полотенце. А потом приготовлю поесть. Особенно ничего нет – дежурный запас, – а кажется, будто последний раз ел неделю назад.
– Да, мне тоже.
На ней было облегающее вечернее платье из коричневого шелка. Немного порвалось у шеи, с пятнами от воды и сажи.
– И халат дам. Все как в глупом кино.
– Да-да, правда. Забавно получается.
Ее неуверенность придала уверенности ему.
– Да-да. Ванная вас ждет.
Он нашел ржаной хлеб, банку прессованной ветчины, банку оливок, банку темных томатов черри. Нашел несколько бутылок вина и взялся за штопор и консервный нож. Он слышал, как вода омывает женское тело, слышал шум газовой колонки и захлебывающееся бульканье в простеньком сливном отверстии. Она спустилась – влажная, в сером халате, волосы мокрыми прядями рассыпались по плечам, лицо будто стало худее, обыденнее, реальнее, без колючей туши и переливающихся теней.
– Пришлось вымыть голову. Чего только в волосах не было.
– Попросили бы, я бы помог.
– Вроде справилась. Спасибо. Теперь пусть сохнут.
Сгорбившись в кресле, ела она жадно и съела бы и больше, но больше не было. Он вспомнил о запасах горького шоколада и мятных батончиков для вылазок к улиткам, и отломил несколько кусочков того и другого. То и дело ей подливал, а она пила и пила, что добрый знак, если бы он ясно понимал, чего хочет, как именно хочет, но он сам слишком много выпил.
– Ну что? – спросил он.
Фредерика подумала: вот и конец ухаживаниям, вот и начало секса и конец, конец, конец концов.
Секс был хорош, несмотря на выпитое. Лук был напорист, умел, а после – нежно-признателен (в разумных пределах). Фредерике он нравился. Ее возбуждали незнакомые, новые движения и запах. Ей нравились его волосы и борода. И было грустно. Она сказала, нерешительно приблизившись ртом к его уху:
– Ты мне снился.
Лук поцеловал ее в губы.
– И ничего хорошего в том сне произойти не могло, – сказал он.
Она промолчала.
Спали, прижавшись друг к другу, словно их телам было лучше вместе. Утром вели себя церемонно и осторожно, с той куртуазностью, которой взрослые показывают, что пекутся не о себе, а о другом. Молока и масла не было, пили черный кофе и доедали ржаной хлеб.
Фредерика рассуждала о том, что произошло с Теобальдом Эйхенбаумом. Да, брошюру она читала, и это, конечно, отвратительно, но… не приведи господи оказаться на его месте…
Лук сказал, что в Господа Бога не верит и с европейской точки зрения дело выглядит иначе: многим приходилось делать трудный выбор, а другие об этом помнили. Его отец был одним из немногих датчан, которые действительно сражались в Сопротивлении. Он проходил подготовку в британской армии, а потом его десантировали вместе с отрядом спецназа. Он терпеть не мог тех, кто приспосабливался, а потом открещивался.
– Так вот как ты стал наполовину англичанином?!
– Не совсем. С мамой он познакомился, когда они оба работали в христианской миссии в Эфиопии. И вернулись уже вдвоем.
– Они живы?
– Да. И такие же убежденные христиане. Я не согласился на работу в Копенгагене, потому что рядом с ними мне тяжело.
Он не смотрел на нее. Это был не разговор любовников, рассказывающих о своем прошлом. Он сражается в какой-то своей битве, думала она, у него своя война. И она – Фредерика – ему неинтересна, он ничего не спросил о Джоне Оттокаре и вообще… ничего…
– Вейннобел – вот кто европеец. Он был знаком с Тинбергеном, который всю войну провел в концлагере и отказался выходить, потому что для него сделали исключение. И у Пински многие родные сгинули в лагерях смерти. Они не прощают, даже если пытаются забыть. Даже если захотят забыть – не простят.
– Эйхенбаум тоже был в заключении. Он свое заплатил.
– Он был в плену у русских. Как военнопленный – под конец войны угодил в армию. Расплата бывает разной.
После завтрака они покинули Лодерби. Лук довез Фредерику до дома ее родителей. Сам же собрался ехать в университет, помочь с оценкой ущерба. Он поцеловал ее очень нежно, но отсутствующе:
– Спасибо.
Спасибо – это конец, подумала Фредерика, заходя в дом. Спасибо тебе. Спасибо твоему телу. Большое тебе спасибо.
Винсент Ходжкисс и Маркус Поттер завтракали в квартире Винсента и непрестанно улыбались.
– Не жалеешь? – спросил Винсент.
А Маркус ответил:
– Ты же знаешь, что нет.
Вице-канцлер появился на ученом совете с туго забинтованными руками. Он четко и бесстрастно подвел итог ущерба, финансового и материального. Он сказал, что были допущены просчеты, не в последнюю очередь им самим, и что теперь все в значительной степени находится в руках правоохранительных органов. Абрахам Калдер-Фласс выразил желание занести в протокол, что конференция – до последнего вмешательства извне – была очень плодотворной. Это надо учесть.
Профессор социологии сказал, что, учитывая значительные расходы на ремонт зданий и бурные настроения студентов, было бы разумно пересмотреть программу подготовительного года по математике и языкам. Для британского образования это нечто чужеродное. Отсюда и враждебность. По его мнению, от данной идеи следует отказаться. Но зато можно добавить больше культурологии…
– Представители от студентов сегодня, как я вижу, отсутствуют, – заметил Лайон Боумен.
– Я обратил внимание, – сказал Калдер-Фласс, – что телевизионщики запечатлели некоторые… события. Разумеется, эти материалы будут полезны полиции в расследованиях, но там были некоторые неприятные моменты… некоторые обстоятельства, которые, надеюсь, мы убедим не предавать огласке.
– Мы ее засняли, – сообщил Уилки. – Как она топает в черном плаще и размахивает своим жезлом.
– Нельзя это использовать, – сказала Фредерика.
– Но это – мечта журналиста!
– Ты не журналист. Ты его погубишь.
– Он ничего не понял.
– А вот они поняли прекрасно.
– Это целая кампания, все было спланировано, добром бы в любом случае не кончилось. Bсе уже смылись, дома на колесах, прицепы. Свернули весь лагерь. Полные автобусы едут обратно по А-один.
– Заварят кашу в другом месте. Уилки, ну пожалуйста, не показывай ее по телевизору. Он позволил ей заниматься тем, что она любит, – и был прав. Нельзя же его за это клеймить.
– Но это новости. Общественность имеет право…
– Нет, не имеет. Она просто жаждет крови.
– Какой бы вышел материалец! – сказал Уилки. – Ладно, при монтаже уберу. Но тебе сначала покажу.
– Я не хочу ее видеть. Не хочу о ней думать и ничего о ней знать. Она опасна.