Как вернуть лоск оперенью, блеск глазам, уверенность поступи? Только усердной работой. Лук Люсгор-Павлинс в несколько невеселом настроении принялся за свой полудодуманный доклад о непрямом делении клеток и обнаружил, что с трудом пробивается сквозь гулкий рой фактов и фамилий, уместных и неуместных. В то время несколько ученых дерзко поставили под вопрос адаптивные преимущества полового размножения (которому противопоставили партеногенез и почкование) в дарвиновской картине мира. Предлагаемые ими гипотезы не были убедительными, но все равно увлекали, возбуждали воображение, не давали покоя.
Лук читал исследования о засеве семян вяза и разметывании икры трески. Читал о жизненном цикле тли, которая плодит партеногенетические клоны до конца жизни, а под конец плодит самцов и с ними спаривается. Читал он о медленном распространении земляники и кораллов, о повадках сидячих существ вроде устриц, а также о вязах, о борьбе за территорию, о скученности и смертности в ее зависимости от количества потомства у трески и скворцов, мельчайших морских обитателей и улиток. Изучал гермафродитов и клонов. Вникал во все тонкости головоломных исследований поколений муравьев и тараканов, пытался разобраться с теоретическими моделями распространения, соперничества, статистических преимуществ, передачи генов и хромосом.
И он видел новые захватывающие траектории, а перед его взором пролетали стаи и проносились стада разных организмов. С математическим аппаратом он был знаком не очень близко. Чтобы сформулировать вопросы, не говоря уже о том, чтобы ответить на них или внести поправки, ему требовалась помощь. И он стал подстерегать Джона Оттокара, выпрашивая у него дополнительное время для работы на большом компьютере, приглашал вместе выпить: ведь ему нужна помощь в том, чтобы обратить вопросы о причинах жизни, смерти, размножения и бессмертия в изящные уравнения и хорошо выверенные цифры. Он забрасывал терпеливого – и обычно неразговорчивого – Джона множеством вопросов, которые все равно уже было не вместить в один доклад на конференции «Тело и мысль».
Работая с компьютером, он время от времени встречал Жаклин, также несущую пачки перфокарт и кипы распечаток. Воздух между ними все еще был морозно-колким. Он спросил, как продвигается работа. На мгновение она просияла. Да, сказала она, да, уже есть результаты. Походка у нее стала пружинящей. Еще месяц назад такая хлопотливая самодостаточность его бы ранила. Теперь же он быстро вернулся к коловраткам и крылатым семенам.
Однажды вечером – было уже довольно поздно – Джон Оттокар нагрянул к нему в квартиру, принес целую груду давно обещанных результатов. Лук, уже не первую неделю увлеченно рассказывающий Джону о дарвиновских идеях об альтруизме и эгоизме, бесцеремонном самовоспроизводстве и безобидности клонированных слизней, впервые заметил, что Оттокар выглядит болезненно. Свои сияющие белокурые волосы он отрастил до плеч. Он держал их в чистоте и прятал за их завесой лицо. Лук с тревогой спросил, не перегружает ли он его, пригласил войти и налил стакан виски. Сам он смотрел по телевизору новости: протесты студентов в Лондонской школе экономики, препирательства министров из-за несанкционированных забастовок. Только Джон Оттокар взял стакан, как на экран выплыло «Зазеркалье»: камин, стеклянный ящик, Траляля и Труляля, Фредерика Поттер в коралловых и белых шелках. Лук вспомнил, что Оттокар был прежде – или все еще – как-то связан с Фредерикой. Однажды он назвал ее «своей барышней», и Люк тогда подумал, насколько такое обозначение не подходит этой угловатой особе. Он решил не переключать канал. Джон Оттокар, вытянув ноги, устроился в кресле и бесстрастно уставился в экран. Смотрел, как показалось Луку, набычившись.
В тот вечер гостями Фредерики были Рой Стронг[82], а также Люсинда Дикки, фотожурналистка, на которой был джемпер в деловом стиле и очки в темной оправе. Предмет передачи – миниатюрный портрет неизвестной дамы елизаветинских времен. Ее прекрасное лицо, мягкие золотые локоны, изумительно сверкающие жемчужное ожерелье и кольца в ушах, поверх синего бархата, на фоне вечнозеленых листьев, ненадолго заполнили экран. Персоной, разумеется, была Елизавета I, королева-девственница, а темой – объявила Фредерика – «Сходство и воспроизводство». Придумал Уилки – как всегда, что-то мудреное.
Все трое бойко рассуждали о портретах Елизаветы, сравнивая их с иконами, отметили тот факт, что большинство из них были копиями с копий, и речь даже не шла о том, чтобы точно отобразить внешность королевы. Говорили о мане, особой магической энергии ее портретов, которые, как ликующе отметил Рой Стронг, и становились объектами почитания, и использовались в колдовстве – вдруг получится заколоть до смерти булавками и иголками. Фотожурналистка, как и следовало ожидать, переключилась на тему отказа представителей некоторых культур быть «запечатленными» на снимках и фотографиях в силу их веры, что каждая репродукция, каждая копия забирает жизнь из подлинника, истончает его. Фредерика согласилась: есть что-то на удивление тревожное в свободном распространении собственного образа по миру. Сравнивали с иконой также и бесконечно тиражируемый лик Че Гевары, который висел в студенческих общежитиях, ночлежках всех видов, партизанских палатках.
Фредерика попыталась по заданию Уилки завязать разговор о разных словах. Подобие. Сходство. Воспроизведение. Репродукция. У каждого из нас свое лицо, начала она, и все же мы порождены бесконечной репродукцией генов наших предков, так что есть у нас и, так сказать, лицо семейное. Внимание Лука привлекла эта, возможно не очень осознанная, уловка – просто потому, что она дополняла мозаику его собственных мыслей о клонах и диплоидных зиготах. Рой Стронг говорил о семейном сходстве между Елизаветой и ее братом из Тюдоров. Люсинда Дикки вспомнила Энди Уорхола, мастера, который возвел повторения образа в жанр; Мэрилин Монро, Элизабет Тейлор. И Мэрилин замелькала на экране в серебристых, зеленых и оранжевых тонах, виноградно-пурпурных и кричаще-розовых. Рой Стронг заметил, что выбрал для передачи эту миниатюру, потому что это изображение отдельной личности, с собственной историей и отношением к миру, которые нам, увы, неведомы; и все же она здесь, и – даром что стиль художника придавал всем моделям некое сходство – она неповторима. Фредерика буквально воскликнула: каждый день в метро она разглядывает лица всех пассажиров и все они уникальны, неповторимы. Из ее уст это прозвучало чересчур слащаво. Однако Лук почувствовал в ней единомышленницу: это же его тема. Если бы человек размножался не половым образом, то люди в подземке все были бы одинаковые, как черные слизни Arion ater.
– Тьфу ты. Как она может там сидеть между этими двумя и разводить турусы на колесах? – буркнул Джон.
Лук было подумал, что это он про Роя Стронга и Люсинду Дикки, и не мог понять, чем они ему вдруг не угодили. Неужели он настолько ею одурманен, что ко всем ревнует? И только потом он понял, что под «этими двумя» имелись в виду вырезанные из картона кэрролловские Траляля и Труляля, действительно стоящие с обеих сторон от Фредерики. В университетском городке он иногда видел Пола-Зага. Со временем волосы близнецов стали совсем одинаковые. Однажды, когда вечерело, Лук даже принял Пола за Джона и заметил, как пустой взгляд сменился хитрой ухмылкой – дескать, обознался. Люсинда Дикки выдвинула теорию о том, что в будущем на стене у каждого будет движущийся портрет возлюбленного, вроде телевизионного экрана. Лук встал и заткнул ее, выключив ящик. Он хотел о чем-то спросить Джона, но не до конца понимал о чем.
– Когда Фредерика опять будет на севере?
– Не знаю. Наверное, на Пасху. И Лео возьмет. Они же и конференцию вашу будут снимать. Она так сказала. Не знаю. Так что да, приедет. – Каждое слово Джон будто вымучивал.
– Тебе все это не нравится? – спросил Лук.
– Нет.
Повисло долгое молчание. Джон Оттокар отхлебывал виски, по-всякому вытягивал свои длинные ноги.
– Говорильня – не мое дело, – сказал он. – Я до одиннадцати лет и на родном языке почти не разговаривал. Только на тарабарском и математическом – с братом. Это тоже непросто. Так говорить с ним.
– Непросто, наверно, – растерянно промямлил Лук.
– Я думал… Мы вроде клонов. Или как будто непорочное зачатие, один от другого, – не знаю, смогут ли ученые когда-нибудь это изучить. Эти все твои дела, я из-за них и задумался. Биологию я знал плохо, только математика, компьютеры. Куда должны плыть танкеры – в этом я разбираюсь. А ты пытаешься объяснить все. С точки зрения клеток и организмов. И многое как будто теряет смысл. Добро, любовь. Бог.
– Ну, без Бога можно вполне обойтись.
– Я знаю, что ты так думаешь. Но ты не знаешь, что думаю я. Бога не может не быть. Он – причина, – выпалил Джон, но уточнить, причина чего, видимо, не сумел.
Лук пробормотал что-то несуразное о том, что да, мол, трудно, наверное, когда ты тут, а Фредерика там… Джон Оттокар обжег его взглядом:
– Я приехал для того, чтобы она приняла решение. Да или нет. А еще – отлепиться от него. Стать собой.
– Но он сейчас здесь.
– Знаю. Но его не было. Когда я приехал. Приехал сам по себе, по своим делам. И вдруг – он. Святоша из святош. Судьба, не иначе. Эта компания могла податься куда угодно, а вот – здесь. Но вообще-то, конечно, никакая это не судьба, никто нас не… не опекает. Есть только гены, как ты говоришь. Ну и хорошо, – добавил он с ненужной иронией, – что тебя это греет. Меня – нет. Ты прав, но как-то из-за этого пусто. И все равно он – моя судьба, у нас же общие гены. Мы взаимозаменяемы, не будет одного – второй заменит.
– Пей, я еще налью. – От растерянности Лук заговорил подчеркнуто по-мужски. – Я думал… здорово, когда есть такой же, как ты.
– Так и было. Пока мы были одним. Пока не оказались среди других. И все сразу усложнилось. Конечно, у него есть группа. У меня – лаборатория. Но когда я играю с ними, они звучат лучше и музыка красивее.
– Ты, по крайней мере, об этом задумываешься.
– Да. Можно так сказать. А толку-то?
Он залпом прикончил виски и замолк.
Фредерика действительно приехала на север на Пасху, взяв с собой Лео, чтобы на каникулах он повидался с бабушкой, дедушкой, кузенами и кузинами. С ней поехал Эдмунд Уилки: нужно было решить несколько вопросов относительно съемки некоторых частей конференции «Тело и мысль» для телевидения. Они встречались с Герардом Вейннобелом, Винсентом Ходжкиссом, Абрахамом Калдер-Флассом и Лайоном Боуменом, обсуждали, что и как снимать, согласятся ли «звезды» Пински и Эйхенбаум дать интервью на камеру, каким образом лучше представить неповторимую архитектуру университета. У Винсента Ходжкисса возникла идея, которую он считал стратегически дальновидной: пригласить на встречу Элвета Гусакса. Он разузнал, что Гусакс выступает с докладами – о мифах и психике – в Антиуниверситете, и полагал, что с его помощью они выяснят, одобряют их или клянут в оплоте контркультуры. Доклад Гусакса, запланированный для чтения на секции по вопросам гуманитарных наук и посвященный шизофреническому восприятию частей тела, поставили рядом с докладами об аутизме и формировании понятий в детстве.
В то утро Ника Шайтона Ходжкисс не позвал: заседание неофициальное. Оно проходило в кабинете Герарда Вейннобела, за столом из палисандра, стоявшего у окна, выходящего на уединенную лужайку. Был холодный, светлый весенний день. Представители университета были в брюках в рубчик разных фасонов и поношенных пиджаках. Уилки был элегантен: плотно облегающая темно-синяя шелковая водолазка, вельветовый костюм стального оттенка. Гусакс и Фредерика по странной случайности оба надели длинные шерстяные жакеты крупной вязки. Впрочем, на этом сходство заканчивалось. На Гусаксе была беловатая шерстяная рубашка со старомодным воротником, расстегнутая, и мешковатые брюки. На Фредерике же – полупрозрачная черная блузка, подпоясанная ремнем, и длинная черная юбка с маками и васильками. Ходжкисс с социоисторической точки зрения рассматривал просвечивающий черный кружевной бюстгальтер и едва видимую заостренную маленькую грудь. Полуобнаженные женщины на заседаниях у вице-канцлера – весьма неожиданно. Он мысленно поставил Фредерику во множественное число, хотя других женщин не было. Ему подумалось, что и Маркус такой же сухощавый. Так или иначе, ее грудь показалась ему чересчур уж маленькой.
Увидев Мондриана и Рембрандта, Уилки заохал. Какие идеальные пропорции, какая завершенность! Во время интервью вице-канцлер обязательно должен сидеть на их фоне. Вейннобел ответил, что интервью давать не планирует. Предпочитает оставаться за кулисами. И Эйхенбаум, и Пински недавно отозвались, оба едут, и оба дадут интервью с удовольствием, но ни слова друг о друге. А дальше последовал ожидаемый вопрос. Задал его Уилки. Вейннобел ответил, что у профессора Пински есть возражения по поводу некоторых взглядов профессора Эйхенбаума, – это давние политические вопросы, не имеющие отношения к конференции. Ходжкисс взглянул на Уилки, он знал его повадки: терьер вот-вот вцепится в крысу. Уилки, не заметив взгляда Ходжкисса, спокойно сказал, что все в порядке, он согласен на любые пожелания и рад само́й возможности побеседовать. Ходжкисс насторожился. Герард Вейннобел перешел к следующему пункту. Он заявил, что университет готов поучаствовать в создании как можно более полной видеозаписи происходящего. Да, вы потом будете отбирать, отбрасывать, сказал он, но телевизионный фильм – это средство передачи информации, за которым будущее, и раз уж мы обсуждаем то, как сходятся тело и мысль, очень важно иметь визуальную запись тел, так сказать, выражающих свои мысли. Для нашего архива. Станем в этом первопроходцами.
Уилки, который, как всякий телережиссер, мог только приветствовать обилие катушек и груды материала, с радостью согласился. Он сказал, что надеется, что будущая передача – то, что у него получится, – будет верна целям конференции, которые он горячо, горячо уважает. Ходжкисс вновь насторожился.
Перешли к содержанию докладов: фундаментальные науки, прикладные науки, гуманитарные науки, точные науки, творческие дисциплины, языки, философия, даже спорт. Фредерика рассеянно смотрела в окно. В саду каменное творение Барбары Хепуорт непостижимым образом парило вокруг выхваченного фрагмента воздушного пространства и беззвучных струн. Фредерике в голову пришла простая до банальности и бодрящая мысль: вот женщина, которая и вправду творила. Молотками, киянками, зубилами. Так ей представлялось. Затем, в подтверждение научных теорий, ее внимание переключилось по той причине, что заговорили о предмете, ей понятном. Рафаэль Фабер собирался выступить с докладом о метафорах у Пруста, отражающих умственную деятельность. Вейннобел произнес это с придыханием, Ходжкисс не удержался от чопорно-ироничной улыбки. Он заметил, что доклад этот, без всяких сомнений, станет первым среди равных.
Где-то далеко на горизонте Фредерика увидела кольцо заснеженных гор, хотя их там не было. Она читала Лео вслух «Властелина колец» и вот осознала, что полностью захвачена безраздельностью толкиновских пейзажей и батальных сцен. «Совет там состоится в срок, – невпопад вспоминалось все утро, – и Моргул будет бит». Какой же судорожный раздрай и сумбур сейчас у нее в голове. А ведь Фредерика, куда более юная, знала, что метафора – это мерцание вымысла и связности в мире религиозной веры в эпоху, когда, как она считала, могущество и непререкаемость этой самой религиозной веры были на излете, во времена «Потерянного рая». Она помнила, что буквально требовала – или униженно умоляла? – чтобы ей дали написать диссертацию у Рафаэля Фабера о религиозной метафоре, но он отверг ее, отгородился стеклянным экраном, дескать, он работает с французским и вообще занимается современностью. Но почему специалист по Малларме не должен понимать «Потерянный рай»? – сердито подумала Фредерика, блуждая в тумане собственного прошлого, а затем усмехнулась своим мыслям. (Ухмылка эта была замечена и неверно истолкована Ходжкиссом, который, тоже ухмыляясь, воображал Рафаэля голым.)
Фредерика оглядывала почтенное собрание и дивилась, почему ее ум начинает работать так быстро, так уверенно именно там, где люди обсуждают идеи, не имеющие ничего (или почти ничего) общего с тем, о чем думает она. Мысль о том, что она может сидеть в библиотеке, что у нее есть возможность изучать природу метафоры до тех пор, пока она ее не постигнет – ну или пока ее понимание не изменится качественно, – переполняла ее грустью. Она сделала неправильный выбор. Сидеть, самой одетой как хитроумная метафора, в легкой для восприятия метафорической стеклянной коробке – русалка из паноптикума! – и задавать тривиальные поверхностные вопросы с тривиальной поверхностной искоркой. Муха-однодневка, подумала она, а потом заменила метафору, вообразив стрекозу медного цвета – из тех, что порхают и сверкают. Она оглядывала почтенное собрание и видела не как Ходжкисс – виражи и маневры узкопрофессиональной зависти и больших амбиций, а полулюдей-полуангелов, посвятивших себя мысли, додумыванию до конца. Туманным взглядом она все еще смотрела на каменный туннель Хепуорт.
Герард Вейннобел как раз говорил об искусственных незримых барьерах между науками. Разуму естественно возводить их и работать в их пределах: и именно этим формам, философии, биохимии, грамматике, башни университета придали метафорическую плотность. Но эти формы суть подпорки, продолжил он, а башни – смотровые площадки, с которых можно видеть другие формы и установить с ними связь. Мир бесконечно многообразен, а его элементы просты и могут рассматриваться с бесчисленных точек зрения, в бесчисленных сочетаниях.
Фредерика слушала не очень внимательно, но потом вспомнила каждое слово: чтобы запомнить, половины внимания было достаточно. Она была поглощена мыслями о Джоне Оттокаре и его идее о том, что она должна работать здесь, с этими людьми, размышлять над этими вопросами…
Винсент Ходжкисс с умилением смотрел на Герарда Вейннобела и видел в нем Зодчего Вавилонской башни. Но не к всечеловеческому столпотворению и смешению языков стремился этот архитектор, а к открытию необыкновенного порядка и раскрытию его пред людьми.
Его любовь к вице-канцлеру всегда приводила на память строку из стихотворения Браунинга «Похороны грамматика» – о том, как в пору Средневековья ученики несут гроб помешанного на мелочах, поверженного временем ученого сухаря, своего наставника, к месту его последнего упокоения на вершине высокой горы. «Безвестный миру, старец был велик / В жизни и смерти!»[83] Большинство видит в этом стихотворении комическое осуждение жизни, растраченной на одержимость мелочами. Так оно и было, и все же нет, ибо прекрасно быть прекрасным человеком, а грамматика плоть от плоти человека, думал Ходжкисс. Герард Вейннобел едва ли был бы польщен, узнай он, что кто-то в момент его сосредоточенности на работе рисует его героем надгробной элегии.
Вдруг все замолкли: за окном шла леди Вейннобел в сопровождении Одина и Фригги, решительная и грозная. На мгновение она замерла, ее крупное лицо под треуголкой было обращено к ним. Затем она махнула рукой и пошла через лужайку, оставляя следы во влажной траве.
Когда она скрылась за живой изгородью, Элвет Гусакс сказал:
– Она старается изо всех сил, в вашем, так сказать, теневом учреждении ее очень ценят.
Вейннобел ничего не ответил. Уилки спросил Гусакса, чему она учит. Астрологии, ответил Гусакс и добавил, что и сам недавно очень увлекся этой наукой. По сути, это древняя форма мысли, переживания, в которой, так сказать, жили целые поколения.
Ходжкисс поймал момент и как бы между прочим спросил, есть ли у Гусакса предположения о том, как Антиуниверситет может отреагировать на конференцию. Гусакс ответил, что, по его разумению, многие из его участников с удовольствием поприсутствовали бы, если им позволят. И, ни к кому не обращаясь, добавил, что неприятностей они не устроят, если намек на это. Они заняты своими делами. Потихоньку занимаются. Ходжкиссу не нравилось, как Гусакс выглядит: похудел, постарел. И еще казался каким-то вечно рассеянным.
За чашечкой кофе поболтали. Уилки и Гусакс обсуждали загадку доведенной до крайности простоты Мондриана. Уилки недоумевал, почему это люди стремятся свести свой мир к элементарным формам. Горизонтали и вертикали, частицы и точки, – возможно, это заложено в мозге. Возможно, работы Мондриана – это карта его мозга или всякого другого человека. Гусакс беспокойно огляделся по сторонам и устремил свой взгляд на рембрандтовского астролога. Он заметил, что сам все больше и больше увлекается более элементарными, то есть более стихийными, формами опыта. Определение «примитивные» в данном случае нонсенс.
Фрейд начинал как невролог, напомнил Гусакс. Он создал свою карту психики, трехэтажный дом, в подвале которого буйствует Ид, а под карнизом хмурится Суперэго. Но в конечном итоге все это было его личным опытом. Карл Густав же был шарлатаном старой школы, а старые шарлатаны в таких вещах, как всеобщее сознание, толк знают, не то что узколобые циники вроде в высшей степени рационального Зигмунда. Каких вещах? – спросил Уилки. Полуприкрытые глаза Гусакса смотрели поверх его головы. О богах и демонах, ответил он. Силах природы. То, с чем встречаешься в больших снах, а не в мелких и надоедливых о своем житье-бытье. То, что скрывается за формами, которые придумали для сохранения тайны, вроде алхимии и астрологии.
– Эти чада… – он небрежно махнул рукой в сторону лагеря за садом, за университетом, – эти чада контркультуры играют с явлениями духа так, словно это облака цветного дыма, или соломенные безделушки, или чашки, разрисованные симпатичными раками, скорпионами, быками и агнцами, которые дарят на дни рождения.
– В них нет ничего страшного, – поспешил заметить Уилки.
– А я думаю, что страшное есть, – отозвался Гусакс. – Идеи сильнее отдельных людей, вот и формы духовной жизни тоже, они кривляются, они затягивают. Они воплощаются.
Появился Лайон Боумен и выразил надежду, что Уилки покажет по телевизору его доклад о химической и электрической связи в нейронах.
Обязательно, пообещал Уилки. А сам думал о варианте с психоаналитиком. Ему только что пришла в голову интересная идея.
К удивлению Фредерики, ее потрепал по плечу вице-канцлер. Сказал, что хочет ей кое-что показать. На его длинном лице щелкунчика появилась улыбка.
– Это новый проект, – сказал он и повел ее в прихожую зала Лонг-Ройстона с хорами; в этом помещении теперь стояло несколько стеклянных витрин. – Мы собираем коллекцию, хотим показать историю этого здания и историю университета. Как видите, пока собрали мало. Но кое-что вас, вероятно, заинтересует.
Он показал ей коробку с эскизами Александра Уэддерберна к костюмам для постановки «Астреи» 1953 года. Здесь же были некоторые костюмы и фотографии актеров и актрис. Ленты и вышивки, нагрудники и рюши, конус искусственных рыжих локонов, ожерелье из фальшивого жемчуга и фальшивой эмали. Был черно-белый снимок Марины Йео, царственно умирающей на подушке. Была корона из стекла и проволоки, музыкальные инструменты – ребек и лютня, трубы и тамбурины. Был там и Уилки в роли сэра Уолтера Рэли, куда более худой и с умным озорством во взгляде. Сам Александр, держащий за руки Фредерику и Марину Йео, на общем снимке всей пестрой труппы обормотов. Была там и ее старая школьная учительница Фелисити Уэллс, которая потом умерла во время школьной экскурсии, совершенно неожиданно, перед гобеленом из Байё, подняв палец, чтобы объяснить: здесь изображена смерть Гарольда, последнего английского короля. Марина Йео была жива, но ее искалечил артрит, руки скрючились, ноги подкосились. В какой-то степени ее спасло телевидение, где она играла злобных и очень проницательных детективов в многосерийных триллерах, закутанная в шифон и восседающая в кресле.
А вот на карточке и сама Фредерика, бежит мимо фонтана с голыми купидончиками, струятся рыжие волосы, а сквозь оборки юбок проглядывают тонкие ножки.
Она смотрела на выморочные платья и безжизненные лица в безвоздушном пространстве.
Время тогда не остановилось, нет.
Все фотографии были черно-белыми (и, конечно же, серыми).
Шелк, атлас, нейлон и вискоза выцвели, немного испачкались, но не сильно.
Она разгладила своими уже настоящими руками настоящую вычурную юбку и почувствовала землю под ногами.
– А вот интересно, – сказал вице-канцлер. – Можно спросить, остались ли у вас какие-нибудь… сувениры от того времени?
Фредерика ответила, что, кажется, нет. Уж точно ничего существенного.
И они вернулись к остальным, обратно в кабинет.
Уилки сказал, что ему пришла в голову блестящая идея, о которой он расскажет ей позже.
Кто же скажет мне, кто я?