От Элвета Гусакса Перту Спорли
Огромное спасибо за содействие с выпиской Джошуа Маковена (он же Джош Агниц) и Люси Нигби. Теперь все перевернулось с ног на голову: она – хозяйка, а он – средоточие того причудливого мира, в котором я оказался. Люди нашей профессии оптимистами не бывают и с подозрением относятся к… как сказать точнее? Не экстаз, не упоение, хотя есть что-то общее с кислотными состояниями, в которых я пребывал вместе с Загом. Это чувство надежды и благополучия. И при этом я, старый циничный врач-душевед из безнадежной кромешности, я боюсь, что, как и всякое счастье, оно недолговечно. Все мы – каждый на свой лад – истово молились о преображении, и вот теперь мы трепещем у самого его края, и нам страшно. Ибо что делать преображенной душе в оковах пространства и времени? Как нам коротать бесконечные дни? Мы еще не добрались до конца пути, чему я рад, ибо не готов. От моих пальцев все еще разит табаком, от подмышек и паха исходит привычная животная вонь, я не идеален. Молясь, я вторю святому Августину: «Господи, даруй мне умеренность и целомудрие, но не сейчас». Не сейчас. Я боюсь света, который мельком вижу, как мужчина может бояться растратить свое семя в бесконечно затягивающемся оргазме. А что потом? Что потом? У Донна есть стихотворение, которое я использую в работе со своими так называемыми пациентами (а многие из них были, как я теперь понимаю, из этого приграничья). Знаете ли Вы его? Называется «Лекция о тени» (очередной пример того, как убежденного фрейдиста неминуемо засасывает в мир К. Г. Юнга). В ней описан механизм аффективных отношений, схожий с тем оргазмическим подъемом, о котором я только что рассуждал.
Любовь растет, пока в зенит не станет,
Но минет полдень – сразу ночь нагрянет[81].
Противоположности манихеев и правда существуют. Свет. Мрак. Все мы стремимся к Свету. Но что дальше – вспыхнем и развеемся, как клубы дыма? И ведь думаешь иногда, что так все и будет.
Хотя, быть может, мы достигнем такого состояния, в котором жизнь, даровав нам ослепительное просветление, станет терпимой и даже необходимой. Первые симптомы описать трудно. Один из них – чувство, которое вроде есть у каждого из нас – у одних возникает урывками, у других постоянно, – чувство, что мы – не отдельные существа, а единое Бытие. Квакеры к этому уже были подготовлены, с их-то «духом собрания». Рушатся стены, мы выбираемся за пределы собственной кожи, движемся в чудесной синхронистичности, и не важно, работаем мы, или поем, или танцуем, или слушаем, или сидим в прозрачном безмолвии. Знаю, когда пробуешь выразить все это словами, получается фальшь. Но так оно и есть. Другой симптом, который я заметил – и многие из нас отмечали, – это когда мы воспринимаем повседневное как преображенное. Как бы Вам объяснить? Я накрываю стол к завтраку – скажем, сегодня, моя очередь, – и вот я смотрю на вилки и ложки, как они блестят на свету, на овалы ложек, зубцы вилок – все поражает меня, все кажется утонченным и совершенным, как будто я художник, вычленяющий те формы, которые создает свет, и потом собирающий их вновь – увиденными в свете – бесконечно удивительными. Меня изумляет поверхность надломленного хлеба, зернистость, надлом, мягкость, то, как мой язык воспринимает приятный вкус. А вид из окна? Невыносимое откровение. Прелесть неровного стекла, пузырьки, струйка дождевой воды, беготня белых птиц во дворе, темная линия края пустоши, невыносимое разнообразие синевы неба. Я знаю, что остальные ощущают все так же, почти всегда. И мы об этом разговариваем. Гидеон Фаррар и его супруга, как обычно, готовят угощение, и все мы смакуем каждый кусочек, будто умирали от голода. Гидеон, как и подобает его натуре, видит преображенными всех женщин. Толкует о бесконечной красоте человеческой плоти, и самые безобразные из нас улыбаются и начинают с гордостью носить свои жалкие тела.
А что же, спросите Вы, как Вам и подобает, Джошуа Маковен? Харизма льется с него водопадом, то теплится как свеча, то пылает как солнце. Меж нас он бродит как в водолазном куполе – на предательской глубине, в мутных водах и зарослях ламинарий. Только прикоснись к нему – а он этого не любит – и получишь, ей-богу, удар током. Укол, вспышка. Если это секс (а наш Учитель все прикосновения к нему сводит), то надо отклонить и преобразить. Он искренне против сексуальной активности любого рода, как и его предшественники катары и манихеи. Он аскет. Он часто говорит – в беседах, которые проводятся по вечерам, – об уходе, об исчерпании себя, о самоуничтожении. Многие религиозные вожди, как известно, навязывают целомудрие всем остальным, но сами при этом становятся полным воплощением его противоположности, родителями всех детей, исполнителями всех желаний. Мое старое «я» считает, что эта его неприкасаемость зиждется на том, грубо говоря, что хочешь его еще больше, потому что не можешь получить. Я понятия не имею, сознательно или бессознательно он это делает, – и не осмеливаюсь спросить, что также любопытно.
Но с ним другая история. Он побывал где-то там, за гранью мира и индивидуации – в запредельном краю, который одновременно и манит, и пугает. Он знает то, что мы хотим знать и боимся знать. Он наш оберег – вот-вот, оберег. Говорит с нами сурово и красиво, и мы прислушиваемся к голосу опыта, не обращая внимания на неточности слов (они ведь никогда не выражают мысль точно).
Ну ладно, перейду от сфер невыразимого к сплетням, коим несть числа.
Сегодня у нас была неожиданная гостья. Свалившаяся с неба жена вице-канцлера Ева Вейннобел, которая проводит сеансы астрологии в Антиуниверситете. Гидеон хочет, чтобы Дан-Вейл-Холл стал средневековым постоялым двором, странноприимным домом. Его желание принять всех и очаровать своим вниманием, порой язвительно думаю я, граничит с патологией. (Но вообще-то, язвительность у нас не в чести, а он и правда великолепен в своих бело-золотой гриве и бороде, с религиозными побрякушками на просторной белой рубахе. Анхи, змеи, кресты, уроборос, какая-то пластмассовая русалка – все эклектично.) Как бы то ни было, он приветствовал ее, а она стояла черная, взмокшая, мрачная и совершенно не сияющая, хотя ее лицо лоснилось после напряженной ходьбы, а черные волосы действительно блестели каким-то жирным блеском. Она пришла в сопровождении изрядно злобных, виляющих задницами собак. Просто отвратительно! Превратить таких красивых зверей, как бордер-колли, в жирных подобострастных зубоскалов.
Зовут их Один и Фригга, – впрочем, их хозяйка, видимо, предпочитает египетскую мифологию, в антропософском изводе. У нее прическа под древнюю египтянку. И черный плащ, как из театрального реквизита, поверх жреческого черного одеяния с уймой пурпурных ленточек там и сям. И ногти. Кроваво-красные, совсем не в тон. У Зага ногти радужные, каждый переливается, как рыбья чешуя (так говорят), жемчужно-голубые, сиреневые, желтые, оранжевые. Очень странно – простите, я немного забегаю вперед, – но Заг, похоже, установил с ней какие-то отношения, когда оба выступали в Антиуниверситете. Не могу подобрать слово. Сговор – вроде да, но слишком слабо. Она его лапает. Да, дорогой Перт, такой вот получается сеанс психоанализа в духовном выгребе. Так и подбивает использовать все эти словечки, описывающие недобрые чувства, от которых, как мне казалось, я избавился.
Эта женщина вызывает у меня физическое отвращение, она лапает Зага, а Заг гладит ее по руке, похотливо улыбается и обнимает на прощание. Они сидели рядом за обедом и говорили о Близнецах, сдвоенных, не имеющих меж собой границы Душах, и об алхимической «работе» (опять Юнг), где Камень – это гермафродит, который проявляется как Меркурий, ртуть, в расплаве пестрого света становящийся белым. Она с аппетитом угостилась картофельной запеканкой Клеменси и чередовала показушную велеречивость (так она, полагаю, ведет себя в своей антиу-ячейке) с мрачным молчанием, как разминающийся вулкан. Один из нас, некто Лукас Симмонс, который тут вроде «социального работника», – работал учителем и, разумеется, бывал в ваших палестинах, возможно даже в «Седар маунт», – так вот, Лукас С. также много знает об алхимии, гермафродите Меркурии и mysterium coniunctionis, и он разулыбался и по-собачьи жаждал сопричаститься. Каноник Холли заметил, что из такого материала легко лепятся всякого рода химеры, за что был практически оплеван и предан анафеме.
Нашим женщинам она тоже не по нраву. Элли просто пересела на другой конец стола. Клеменси старалась как могла, чем, правда, заслужила лишь снисхождение, выражаемое по отношению к прислуге. Она приняла это по-христиански, только удвоив заботу и гостеприимство, но нахмурилась, и ее свет немного померк. Что касается Люси, которая по-настоящему оживает только в присутствии Джошуа Маковена, то она была чрезвычайно встревожена нападением Одина и Фригги на ее домашнего барашка Тобиаса. А ведь Тобиас – полноправный член Слышащих. Он не ест мяса, облачен в шерсть и само добродушие. Есть у нас тут и дети: отпрыски квакеров, а еще те, что приходят на занятия по вышивке, кулинарии, сочинению рассказов и гончарному делу, которые проводит Клеменси: это в общественном мнении наш патент на добропорядочность. Самые вертлявые любят с Тобиасом играть, и он разрешает им даже вплетать ему в шерсть разные штуки, чуть-чуть бодает, но очень деликатно. И вот, спасаясь от укусов и рычания, он забился в угол у камина и в недоумении наблюдал оттуда за происходящим. Ева В. велела нам не обращать внимания. Дескать, такова собачья натура, они сгоняют овец в стадо. Гидеон заметил, что этот барашек тоже считает себя собакой, но это ей показалось полной несуразностью. Она вновь крикнула: «Один! Фригга!» – и вновь без результата.
К нашему счастью, именно в этот момент вошел Маковен. Успокоил всех, влияя своим новообретенным авторитетом. Она поплыла сразу. Я слышал, как за обедом она говорила Загу, что волосы у него белоснежные, настоящее руно. Он же сидел хмурый, между Клеменси и Люси, а под стулом жался барашек. Порой мне кажется, что он опаздывает, потому что не ест, но не хочет, чтобы это заметили. Да, человек может быть нездоров, в нашем старом, «профессиональном» смысле, но при этом являться духовным вождем – вот чему научило нас наше время. Не в обход, а напролом, и к Еве В. это тоже относится.
Надеюсь, она больше не придет. Хотя знаю: придет. Она взяла его на заметку, она чувствует силу его притяжения и отпускать не хочет. Он же очень спокоен, но счастья не испытывает.
Кто знает, быть может, она нам зачем-то нужна. Вы – поклонник наших склонностей. Знаете, бывает, появляется раздражитель, который вынуждает всех сплотиться. Песчинка в раковине жемчужницы. А может, из-за нее мы разлетимся, как бомба-вонючка. Или же, когда мы воспарим к небесам на серебристом воздушном шаре, она станет тяжелым черным балластом, тянущим корзину и горелку вниз. В последнее время у меня глаза на мокром месте, как после кислоты или передозировки оголтелой духовности. Сижу тут, хнычу про себя и хихикаю над ловкостью, с которой расправляюсь с этой опасной дурой при помощи дешевых метафор. Господи помилуй. Куда девалась моя человечность? Новая духовность, Перт, не очень-то человечна. Спросите вон у Зага, который ждет не дождется дионисийского расчленения и высвобождения. Как это вице-канцлер ухитряется так долго с ней жить? Как выносит эти монументальные телеса, пылающие на супружеском ложе? Как, сидя у очага, терпит этих псов-выродков? Брак для меня – загадка, мистика, mysterium coniunctionis, как сказали бы алхимики, Ева В. и Карл Густав, будь он благословен.
В Еве Маковен распознал соперницу. Когда он появился, она подошла прямо к нему, вплотную, и опустила голову. Стояла очень близко. Он думал было отодвинуться или ее отодвинуть, но не стал. У нее за спиной суетились две собаки, а когда заметили барашка Тобиаса, пришедшего вместе с Люси, внезапно бросились вперед вихрем из шерсти, зубов, когтей и пушистых хвостов. Тобиас тонко заблеял и забился в просторный камин. Один и Фригга бросились за ним, прижав к стене.
– Уймите их, – велел Маковен.
– Они от природы такие, – ответила Ева Вейннобел. – Лежать, мои хорошие. Сюда, к мамочке. К мамочке.
Один и Фригга возбужденно рычали. Тобиас дрожал как осиновый лист. Все притихли, Ева Вейннобел опустилась на колени и попыталась оттащить собак за крупы и виляющие хвосты.
– Плохие собачки. Плохие. Мама очень злится. – Ее голос звучал хрипловато и совсем не по-матерински.
Наконец от Тобиаса они отстали, и Люси, всхлипывая, стала его успокаивать. Лодыжка у него кровоточила. Ева Вейннобел же вернулась к Маковену, на правой щеке у нее были пятна крови и золы.
– Всего лишь укусы колли, – сказала Ева Вейннобел. – Они же пастушьи собаки. Вы нас не прогоните?
Она стояла совсем рядом – так, что он мог заглянуть в темный приоткрытый рот. Дыхание влажное, запах мяса, свернувшегося молока. Он хотел отступить, но не стал. Ее черные, будто подведенные глаза на замаранном лице смотрели на него в упор, глаза в глаза.
– У вас, кажется, есть то, что мне нужно, что я искала, – произнесла она настойчивым голосом. Она перед ним лебезила, а у ног, вторя ей, извивались собаки. Она шипела ему на ухо: – Волосы белоснежные, как руно, так написано. И я вижу пелену крови, да, я вижу ее, знак господина, багровый пот, красные слезы, я вижу, кто ты.
Он хотел выгнать ее. Его обыденное «я», сущность зыбкая и призрачная, знала, что она «шарлатан», небытие, поглощающее плоды духовной работы. Его же дух знал, что она видит в нем – в белоснежных, как руно, волосах, в омытом кровью теле – того, кем он призван стать. Прикосновений он не выносил, а она почти теснила его, обдавала своим дыханием. Он боялся собственного гнева, которому он никогда не позволял вырываться наружу, проявлять себя. Он знал, что Слышащие боятся его гнева, и правильно делают. Это показывало, что они понимают друг друга без слов, ведь при них он никогда не гневался, никогда: только терпение, мягкость, участливость.
Он посмотрел на женщину и увидел, как призрачная кровь, которая являлась ему с того самого дня, когда пережил ужас пухленький, жалкий мальчуган, выступила из-под густых черных волос и потекла по широким скулам и крепкой шее. На мгновение его озарило: она – то самое Пятно, в которое в конце всего, когда свет отделится, соберется темная материя. Она улыбнулась, будто услышала его мысли:
– Я постигала тайны. Я знаю, как довести Работу до конца. Не отвергайте меня. – И добавила: – В каждом человеке есть семя света, вы знаете.
– Садитесь, – произнес он. – Можете разделить с нами трапезу, мы привечаем всех. Но пусть собаки не трогают овец.
– Ко мне, к маме, – сказала она, отводя взгляд от его лица и разрывая поток электричества между ними.
Он сидел за столом вместе со всеми, но к еде не притронулся. В тот день он не ел совсем, да и с каждым днем ел все меньше. Он знал, они любят, чтобы он был рядом, разделял с ними заботливо приготовленные кушанья, пробовал все, чтобы их порадовать: овсяные хлопья, пшеницу и чечевицу. Еда нужна для жизни. Но его тело в пище словно и не нуждалось. Оно будто становилось прозрачным. Иногда за едой он с ними беседовал. Рассказывал, как манихеи почитают частицы света, заключенные в семенах и яблоках. Говорил им о духе, заточенном в плоти, который можно выпустить на свет, обуздав и умалив плоть. Он знал, что стоит начать говорить, как сам воздух в комнате замирает и тяжелеет от их внимания – так сила сосредоточивается вокруг громоотвода перед раскатом грома. Он вглядывался в поднятые лица, и они лучились мягким светом, бледно-золотым теплом. Но и темные провалы глаз, и разверстые рты с влажным блеском зубов засасывали его, поглощали его тело света, как пламя пожирает свечу.
Они пожирали его, а он был достаточно начитан в богословии и понимал, что кроется за этим образом. Во время всех этих трапез Гидеон по-прежнему торжественно преломлял хлеб и разносил сложенные в корзине теплые и ароматные корки и мякиши. Если его пожрут, станет ли он светом или ничем или распадется на частицы световой энергии? Не бог, но тварь: он не понимал своей природы, но знал, что она не такая, как ему внушали. О том, кто он, знал Сизигий, но он давно не являлся. Зато явилась эта недоегипетская мумия. На хлебе Гидеона он видел кровь. Никому из них о крови он не говорил. Как и пламя его гнева, ее нужно было скрывать, пока она не вырвется наружу и не утопит все вокруг.
Они опустошали его, высасывали его существо, оставляя ледяную шелуху, носящуюся среди света.
Почти всю ночь напролет, во тьме, он бродил. Обходился не только без еды, но и без сна. Он молился, если это можно назвать молитвой, подняв белоснежную голову и бледное лицо, когда бродил по темным пастбищам, в свете бледных звезд и белой луны. В полнолуние ходилось больше и быстрее. Он не верил, что свет льется полными ведрами в колодец Луны, ибо кое-что знал, хотя и не очень много, о планетах, звездах и космосе современной науки. Он знал, что Луна движет непомерной массой океанов по скалистой сфере планеты, на которой он стоял, знал о ее расплавленном ядре, но знал и что бледный свет тянет его, вытягивает из него жизнь. Он знал, что тело нуждается во сне, как и в пище, и знал, что его собственное тело бунтует, пытается отказаться от того и другого. Холодная энергия поступала в него из других мест. Его внутреннее пламя сжималось до булавочной головки, как трепещущий огонек на фитиле почти пустой зажигалки. Он чувствовал, что его собственная кровь течет, как топливо в зажигалке, и знал, что состоит она из красных телец и белых, и мысленным взором видел, как его вены становятся прозрачными, а опасный красный цвет превращается в белый, бледные семена света гасят кроваво-красный цвет, который пытается их поглотить, утекая, капля по капле, из кровеносной системы в непорочный воздух. После прогулок он дремал, чутко, как кошка. Устав телом, он не видел снов: сны он не любил.
А еще он завел, как он их называл, «ночные бдения». Ему нравилось сидеть неподвижно, на полу, перед телевизором, который он любил включать, когда на экране мельтешили только снежинки света. Он выдумал себе духовное упражнение: наливал кровь в стеклянный резервуар ящика, а снежинки впитывали ее и рассеивали, будто ее и не было. Никому про кровь он не рассказывал. Самое сокровенное он хранил в сердце. Он был сильным и очень хрупким. Некоторым избранным Слышащим он позволял наблюдать за собой в темные часы. Люси приходила и тихо сидела. Лукаса Симмонса он прогнал: ему было вежливо сказано, что он возмущает токи в ящике. И шутка, и нет. Гидеона, который приходил не часто, Джошуа дважды просил уйти, потому что от его одежды пахнет похотью. Но этого он не произнес. Сказал лишь, что дух Гидеона встревожен, и тот, сдержанно улыбнувшись в бороду, принял его приговор. Иногда приходили Руфь и каноник Холли, которому было запрещено курить, но запах дыма все не выветривался. Приходила Клеменси. Приходил и Заг, но не мог долго усидеть на месте.
Вечером того дня, когда явилась Ева Вейннобел, ему было не по себе. Он поднялся в комнату для «ночных бдений» и удалил тех, кто робко и кротко пытался к нему присоединиться. Мне надо побыть одному, объявил он решительно, не желая показывать слабость просьбой о понимании. Люси все же отважилась: «Я хочу бдеть с тобой». Ему пришлось ей ответить: «Не сегодня», но пришлось и коснуться ее волос и дрожащей красной щеки. Она поцеловала его пальцы и удалилась. И он остался наедине со своей тревогой.
Он включил ящик, но в обыкновенную позу для созерцаний садиться не стал. Ходил беспокойно по комнате и вдруг заметил, что мерцающий прямоугольник отражается, будто призрак, и в темном окне, и в окошке на потолке. Он разулся, встал там, где линии, соединяющие тени с их истоками, перекрещивались, когда он поворачивал голову. Почувствовал силу, и все казалось знакомым, будто эта пустая комната – прекрасное место, о котором он знал и которое искал всю жизнь. На черных окнах и в ярком ящике зыбилось улыбающееся лицо Сизигия. Другой заговорил, как говорил с ним и прежде: выйди, выйди на лунный свет. И Маковен увидел полную луну, повисшую в окне и потолочном стекле, безупречно обрамленную, плывущую громаду, то скрытую за облаком, то ясную, то скрытую, то ясную, до головокружения. Через черный ход он, не обуваясь, решительно вышел на улицу; уверенно, с осторожной поспешностью задвинул за собой засов, бесшумно пересек двор, прошел под деревьями, закрывавшими луну мятущимися ветвями, и оказался на пустоши: здесь луна плыла высоко, клочья облаков спадали, как отмершая кожа, отмершие ресницы, обнажая огромный серебряный глаз, глядящий в пустоту. Другой шел к нему сквозь вереск, тоже босиком, весь в белом. От волос исходило белое сияние, лучилась и улыбка. Знак был явлен тебе, сказал Другой. Невыносимо сладко звучал его голос. Тебя посетили, и теперь ты готов спуститься. Будет трудно и больно, но если ты вернешься, то сможешь их спасти. Себя и их всех.
Пойдешь ли ты со мной, спросил он Другого. Тот улыбался все ярче. Я должен пойти, ведь я – исполнитель. Я провожу экзекуцию и эвакуацию. Я буду с тобой. Мы спустимся во тьму вместе.
И тут при свете луны на него накатил приступ, он рухнул в вереск. Текла пена, дергались и дребезжали кости и зубы, плоть саднила и кровоточила.
Долго они спускались вместе, в воронку в скале, такую глубокую, что устье воронки стало меньше призрачной луны, а потом – меньше булавочной головки, а потом наступила тьма. Ноги замерзли, неровные ступени были ледяные и скользкие. Он обрел дар речи и спросил Другого, которого больше не видел, не смерть ли это. Нет, откликнулся Другой, ты не умер, но мы идем среди мертвых, и, побеседовав с ними, ты узнаешь смерть. Смерть я знаю, ответил он Другому, я знаю смерть. Другой же сказал, нет, тебя экстрадировали, эвакуировали и элиминировали. Мертвые, продолжал Другой, висят на подземных корнях Древа и не могут отпустить рук. У них своя луна, но она фальшивая, и ты ее не увидишь. Из украденного света ее сделали. И в голове у них, мертвых, все фальшивое, и лучше бы им не цепляться за корни.
Потом, спустя мгновение, или часы, или бесконечность, он узрел, как мертвецы свисают – будто черные плоды, или свернувшиеся летучие мыши, или пучки проводов – с огромного узла яростно торчащих у него над головой жестких металлических корней; и ползли эти корни сквозь земляную корку, как огромные слепые черви, покрытые волосками, которые тоже торчали, цеплялись, утолщались, проникали в трещины и расщелины. Мертвецы двигались лихорадочно. Пахло перегноем и чем-то знакомым, тошнотворным.
Они шли все дальше и дальше. И минуло много времени, и он начал мучиться удушающей теснотой. Он спросил, есть ли у мертвых лица. У них не лица, но личины, был ответ. Они создают себе личины. Сами, по своей воле. Ты увидишь лица. Он отвечал, что видеть их не хочет, но было сказано: его желание тут ни при чем. Голос Сизигия о чем-то напомнил. Голос его отца в храме, когда тот говорил ему, что́ полезно для души. Повешенного отца он увидеть не хотел, но рот его сковало. Беспомощность во сне, в видении, в сновидении – беспомощность полная, ибо когда ты жив, то обладаешь хотя бы подобием воли или мысли.
Повернув, увидели они фальшивую луну. Она свисала с корневого свода, подвешенная за тонкую алюминиевую проволоку, – кривобокий серебристый воздушный шар, сжатый и сморщенный там, где его не удалось надуть, и неумело расписанный серо-голубыми фальшивыми континентами, кратерами и океанами. Жалкий свет шел от нее, как от дешевых ламп дневного света в дрянных забегаловках.
На куче тряпья сидели трое, которых он узнал, и, узнав двоих из них – одну в отвратительной телесно-розовой ночной рубашке и другую в истлевшей пижаме, – понял, что Сизигий говорил правду: не лица у них, а личины. Как-то бестолково протянули они руки в его сторону, как тряпичные куклы, которые не могут держаться, как их посадили. Грязные ноги больше напоминали плоть, чем как будто искусственные щеки и лбы. Третья же фигура была преисполнена какой-то грубой жизненности. Волосы блестели, глаза сверкали, губы и ногти багровели. Она сидела без напряжения, протягивала к нему сильные руки, как бы желая обнять. В сырых опилках вокруг кучи тряпья сновали всевозможные твари. Уховертки, слизни, слепые белые улитки со спиралевидными домиками на спине. И скорпионы. Толстые и розовые, черные и суетливые, бурые и ржавые, с лихо изогнутыми хвостами.
Первой заговорила мать. Протез все еще наполовину вываливался изо рта, она мычала, бормотала, и слова лязгали на вставных зубах. Ева сказала: я могу истолковать тебе ее речь. Мы, Матери, приветствуем тебя. Мы насыщаем поднимающимся соком, только мы поможем тебе… она не сказала, в чем поможет. Но я знаю.
Мать еще что-то прошамкала. Сестра же подняла сломанный палец, показывая синяки. Он увидел, что мертвые не дышат, когда говорят. Не мог он и представить, как омерзительна речь без дыхания. Дышала только Ева, долгими, медленными, сонными вдохами наполняя огромную грудь, – вдыхала, выдыхала, вдыхала, выдыхала.
Здесь дурно пахнет, сказал он Сизигию. Мне не нравится эта женщина, тоже сказал он близнецу, но мысленно.
«Нравится или нет – это ни при чем. От нее нельзя отказываться. Она тебе пригодится. Она тебе нужна. Она не та, что здесь. Или там. Она есть. Чтобы закончить Работу, ты должен принять и то, чего не хочешь».
Дальше – в памяти сохранились обрывки – Сизигий, белесо улыбаясь в свете фальшивой луны, вынул нож и расчленил его. Боли он не чувствовал, более того, он все видел: как искусно сдирается кожа, обнажаются нервы, укладываются еще трепещущие органы в таинственно раскрашенные фаянсовые чаши и вазы. Видел скорее глазами Другого, чем своим телом, которое не чувствовало боли, но все больше недоумевало, ощущало свою разъятость, утрату связности, предвестием чего были судороги. И вот он стал начисто выскобленным живым скелетом, с красными пленками, прилипшими к живой белизне, и с любопытством выглядывал из костяной коробки черепа. Сизигий сказал, что теперь он разберет и кости и сложит их в груду, снизу большие, сверху малые.
– И если ты сможешь вновь собрать все части, вдеть нервы и приладить мышцы, – с улыбкой сказал Сизигий, – ты обнаружишь, что способен взобраться на дерево и подняться на высоту, подобную этой глубине. И увидишь в небе, как подготовиться к тайне, которая будет исполнена, к грядущему свершению.
– А если не смогу? – пролязгали окровавленные зубы.
– Тогда со временем плоть сгниет, а кости вскоре рассыплются. Но ты, кажется, сможешь. Ты готов.
И он снова собрал себя, дрожа, слыша в голове голос упитанного парнишки из далекого прошлого, поющего духовную песнь… Все было прожито с точностью, руки приладил к грудной клетке, и пальцами этих рук собирал таз, и крепил бедра, кость за костью. Он присел на корточки под корнями, и кожа покрыла скользкую кровавую поверхность на груди и ягодицах. Потом он обнаружил, что может стоять, и сила его была запредельной, а чувства обострились настолько, что он слышал, как черви за много миль от него бороздят почву, а на легком ветру под ночным небом шуршит верхушка дерева. И он полез, ловкий, как обезьяна, проворный, как древесная лягушка, прорывался сквозь кору, как слепой крот, обернувшийся мартышкой, змеей, ящерицей. Он поднимался все выше и выше, и уже настоящая луна обрушивала ему на голову серебряные потоки, а он стоял на самой верхушке дерева и вопил и вопил, встречая солнце.
Его нашли на пустоши, израненного, бесчувственного, кровь шла ртом, ногти сломаны, покрыты торфяной пылью вереска. Отнесли в Дан-Вейл-Холл, который он два дня не узнавал, как не узнавал и никого из окружающих. На третий день, на рассвете, он открыл глаза, увидев чистый, омытый свежестью мир: рядом сидела Руфь. На ней было бледное одеяние с квадратным вырезом и складками, ниспадающими, как у школьного сарафана или древнегреческого одеяния. Руфь всегда ему нравилась. Сосредоточенное лицо, немногословность. Он пошевелил израненным языком, хотел сказать ей, что она – дева света. Она, похоже, не разобрала, и он произнес снова, отчетливее. В глазах у нее стояли слезы. Она утерла их тыльной стороной руки. Не плачь, сказал он, я вернулся. Она кивнула, и слезы так и хлынули.
От Бренды Пинчер Авраму Сниткину
Писать тебе, Аврам, – это подвиг веры. Такой же иррациональный, как лихорадочная обстановка, которая тут становится все лихорадочнее. На что-то все это похоже, но не могу припомнить на что. До библиотек добраться не могу. Насколько я помню, многие из недавних культов цементировались такими штуками, как групповой секс или право вождя спать со всеми подряд и плодить детей. У нас положение необычное, потому что единого вождя нет. Есть Овен, воистину экстатичный и воистину аскетичный, и есть старый добрый Гидеон, шантеклер в нашем курятнике, который, кажется, не всегда понимает, как его угораздило влезть в дела Овна.
Разумеется, все в итоге упирается в женщин. Гидеон здесь потому, что Клеменси от него отстранилась, а Клеменси здесь потому, что она влюблена в Овна, как, впрочем, и все женщины, включая тех, кого дрючит Гидеон. Лежа под ним, они, скорее всего, воображают, что он – это тот, другой, но старый балбес слишком самовлюблен, чтобы это понять, хотя в конце концов придется. Кое-кто из мужчин тоже влюблен в Овна. Пару недель назад (время здесь течет по-другому) он отправился в духовное путешествие – то есть у него был довольно сильный эпилептический припадок, – и вернулся он к нам со всевозможными новыми предписаниями, запретами и упражнениями. Большинство из них усложняют, так сказать, наше физическое существование. Мы теперь очень много копаем, возим тележки, строим этакую оградищу, чтобы отгородиться от всех нечистых людей. А еще мы все меньше и меньше едим – состязаемся в постничании: тоже нововведение Овна, который твердит, что тело от самоотречения расцветает. Элвет Гусакс подлил масла в огонь – рассказал, что эксперименты на крысах, а также истории из жизни степных народов действительно доказывают, что снижение количества потребляемой пищи ведет к долголетию. Отказ от еды больно ударил по Клеменси Ф., ведь ее значительным вкладом всегда были булочки и печенье. Но она взяла себя в руки и теперь готовит изысканные супчики и овощные закуски, почти не содержащие калорий, которые торжественно и очень медленно пережевываются. Я тоже копаю и не ем и очень постройнела. Ты бы меня не узнал, старый охламон, а я уже настолько прониклась к Овну, что меня мутит от одной мысли о складках на твоем упитанном брюхе, хотя иногда я по тебе скучаю и плачу по ночам, Аврам, иногда мне страшно, почему ты не пишешь, сволочь?
Я теперь поняла, что можно получить и сексуальный, и духовный кайф, если много трудиться и мало есть. Я не сплю и думаю, каким блаженством стал бы хороший долгий трах. Вру. Я не сплю, как и все остальные, и представляю, что Овен выбрал меня, чтобы, так сказать, нарушить свой пост, что он взошел ко мне в чулан-кровать и стоит, нежно улыбаясь, со вздымающимся членом, а у меня внутри все клокочет от желания, чтобы он прикоснулся ко мне, мое несчастное проклятое влагалище хватает пустоту (иногда я пытаюсь ему помочь, но вотще). Слушай, Аврам Сниткин, говнюк ты этакий, я пишу тебе эту порнуху, чтобы показать, что я не вросла в этот балаган, хоть этнометодологически я и настроена на то, чтобы наблюдать изнутри. А еще хочу тебя наказать за молчание. Если бы я тебя не знала, то давно бы бросила, ведь любой нормальный человек уже понял бы намек, что его письма не нужны. Но я тебя знаю, и мне кажется, что ты просто сидишь обдолбанный и лыбишься, и думаешь, как забавно, что она там дошла до такого. А вот и нет, черт тебя дери, Аврам Сниткин. Это не смешно, это страшно.
Все культы – это уже не терапевтическая группа, а полноценный культ – рано или поздно распадаются. Теория гласит, что единственный их путь – в пропасть. Растет нетерпимость к отклонениям, все процессы синхронизируются – включая даже такие вещи, как менструация, я и это попыталась исследовать, но пока безуспешно. Люди начинают одинаково одеваться. Белые льняные рубахи и платья. Здесь есть девушка по имени Элли, которая была пациенткой Гусакса – нам теперь запрещено использовать слово «пациент», и называть всех надо «духовные искатели», – и она вроде как изобрела очень новую сложную технику вышивки белым по белому. Солнца, луны, виноградины, маргаритки и прочие манихейские штуки. Со всевозможными узелками и челночным стежком (спорим, ты не знаешь, что это такое, я вот не знала) – как все это долго! Стулья, столы и кровати постепенно покрываются белой материей с этой вот белой вышивкой. Белые с едва заметными пятнышками крови: как бедняжкам не уколоться – классика. Все как и следовало ожидать. Потом есть особые способы пить воду. И старые добрые чтения каноника Холли: поэзия XVII века, «о, семя света» и все в таком духе. Он читает, как скрипящая дверь, но мы сейчас все преисполнены любовью к ближнему и слушаем с доброжелательностью.
У меня есть своя теория о том, как именно все начнет рушиться. Разгул Гидеона обязательно принесет свои плоды (пусть и метафоры будут растительные). И что потом? Он же не свою жену трахает. Что будет дальше? Загвоздка в том, что Овен, похоже, не знает, чем занимается Гидеон. Может, конечно, он ему эти дела, так сказать, делегировал, но этнометодологически эта теория несостоятельна, и я не буду ее развивать без доказательств, которых у меня нет.
А еще из того, что может произойти, – мы полностью отгородимся от мира. Мы возводим ограду. И я уже вижу, как Овен торжественно запирает ворота: овцы да пребудут внутри, а козлища пусть блуждают по пустоши. Пока же много еще кто приезжает и уезжает. Например, этот потешный блейковед Ричмонд Блай, всегда такой милый и озадаченный. Наведывается кошмарная жена вице-канцлера, гадает по руке (ну не совсем, она составляет гороскопы). Думаю, многое зависит от Элвета Гусакса. Он, как и я, относится ко всему с профессиональным интересом. Он отлучается, выступает с докладами, но все реже. Он, полагаю, будет против изоляции. Но он ловит свой кайф от всего происходящего – он, похоже, видит в этом способ переступить черту, заняться духовными исканиями и, возможно, захочет довести дело до конца. Ему нравится этот Зигги-Заг, который довольно частенько бывает под кайфом и нуждается в помощнике. Может, мы могли бы обойтись и без него, но его пение по вечерам, как и декламации каноника Холли, – из числа наших повседневных ритуалов. Некоторые квакеры, кажется, вполне в своей тарелке: для них вроде как естественно смотреть на все религиозно-созерцательным взглядом. Они до сих пор устраивают собраньица для молодежи из внешнего мира, которая приходит послушать истории, повырезать из картона и т. п.
Но вот если мы уйдем от мира и над нами нависнет угроза помереть с голоду – едим-то мы больше, чем производим, – что прикажешь мне делать? Пропущу последнее действие (надеюсь, оно состоится) – весь проект коту под хвост. Но – страшно. Как те коробки, которые висят на столбах и на которых написано: «Под напряжением. Опасно для жизни. Не влезай, убьет». А я влезла. И я шлю тебе письма, а ты, скотина, не отвечаешь. Или, может, они никуда не уходят, и читает их и оценивает комитет, состоящий из Овна, Гидеона и Гусакса? Нет, быть не может, это уже чистая паранойя, порожденная групповым менталитетом. Я почти все письма бросала в почтовый ящик собственноручно. Так почему ты не пишешь, скотина?! Что мне делать?