Чего хотят женщины?
В семнадцать лет Фредерика никогда бы не поверила, что когда-нибудь захочет полового воздержания. После отъезда Джона Оттокара в Калверли она спала одна. А самое сильное физическое удовольствие получала, обнимая костлявыми руками своего крепкого, костлявого сына, вдыхая мгновенно узнаваемый запах его волос и ощущая живое тепло его кожи. Когда в «Зазеркалье» стали обсуждать секс, она про себя удивилась, почему о нем больше не думает, или думает, но – Фредерика с собой была честна – с какой-то новой для себя опаской. Тело хочет беременности, заверила она, и так оно и было. Фредерика поймала себя на том, что смотрит на Уилки, гадая, «годится» ли, придирчиво оценивая появившуюся характерную для его возраста солидность и с симпатией разглядывая его умное лицо. Но Уилки нравились молоденькие. Те, что ждали его после съемок – в мини-юбках и с непокорно распущенными волосами. Затем одной из них выпадала честь ехать с ним на «ламбретте», сцепив руки вокруг его талии: именно так и она единственный раз прокатилась с ним на мотоцикле в 1953 году. Это, казалось, было вчера, а ведь прошло уже пятнадцать лет. Вспомнились времена «Астреи» и ее принужденно целомудренное, едва различимое влечение к Александру Уэддерберну. Чувство усилилось после приглашения посмотреть Флору Робсон в роли Елизаветы I в Национальной портретной галерее. И под властью воспоминаний она позвала с собой Александра и Дэниела.
За день до этого из Калверли позвонил Джон Оттокар. Планирует приехать на выходные и, если она у себя, хочет повидаться. Телефонный разговор вдруг пропитался сексом. Лео был в гостях у отца. Приедет Джон, сказала Фредерика Агате. Поскольку Агата никогда не рассказывала Фредерике о своей личной жизни или каких-либо проблемах – помимо школьных дел Саскии, надежд на повышение или раздражения заместителем министра, – то есть, поскольку Агата никогда не говорила с Фредерикой о своей сексуальной жизни или даже не говорила, есть ли она у нее, Фредерика вооружилась неестественной деликатностью. Однажды Джон в порыве обиды бросил: «Вы небось меня обсуждаете…», но Фредерика ответила: «Нет, вообще-то, нет». И добавила, успокаивая: «Агата в этом смысле ничего со мной не обсуждает, если задуматься». Джон рассмеялся.
И вот он здесь, и в тесной квартирке крепчает жар, густеет воздух – густой воздух, и упоение, и в обоих телах вдруг пробуждается что-то привычное и непривычное, проступает влага, подступают ласки, тела сливаются и разлепляются, и Фредерика испытывает привычное чувство – вот оно, настоящее, – и новое, щемящее: «Так я чувствую всегда». И вот сейчас я чувствую, что вот оно, настоящее. И при этом я – нечто иное, кто-то другой, само по себе.
– Что нам делать? – спросил Джон Оттокар. – Как вот так жить врозь? Просто разрываешься.
А Фредерика смотрела на любимую голову на подушке – бесспорно, любимую – и не знала, что ответить. Ибо она помнила, как хотела эту любимую голову, абстрактно, так, как, по словам Джулии Корбетт, все они хотят вспененной фаты, торжественного шествия, девственно-белого платья, покрывающего плоть.
И что ответить, она не знала: ей было хорошо одной, и пусть время от времени будет секс – переполненность оголенной и неудержимой энергией, – а иногда совсем без него. Джона все это беспокоило сильнее, думала она с неоправданной злобой, и не потому, что они не каждую ночь были бок о бок, а потому, что она ускользала от него, потому что он чувствовал, что в ее жизни и без него было много чего еще.
Они слегка повздорили из-за Флоры Робсон и Елизаветы I. Джон приехал так ненадолго, может, ей не идти? Но Фредерика возразила, что пойти хочет. Ты просто хочешь увидеть их – этого, как там его, Александра и Дэниела. Не говори глупостей, протестовала Фредерика, я хочу посмотреть «Елизавету». Тиранша из Тюдоров, буркнул Джон. Ты можешь сходить в любой день.
Не надо, попросила Фредерика. Не ревнуй по пустякам. Не пытайся запереть меня в четырех стенах. Если мы начнем вести себя так друг с другом, это начало конца.
Конец все равно уже близко.
Кроме тебя, у меня никого нет. Ты это знаешь.
Он проводил ее до Национальной галереи. На прощание поцеловал и, отпуская, изящно и собственнически скользнул рукой по ее спине и ниже, по мягкому месту. На мгновенье она размякла, но потом стряхнула сомнения и пошла смотреть Елизавету.
«Творческие способности», третий пилотный выпуск, последний перед Рождеством, был задуман Уилки. Психолог-когнитивист из Ла-Хойи Хедли Пински, уже приглашенный на конференцию Герарда Вейннобела, выступал в Оксфорде с докладом «Порядок из шума: построение смысла». По мнению Уилки, было бы неплохо пригласить вместе с ним психоаналитика Элвета Гусакса. «Наше бессознательное – система схем и двоичных затворов, – провозгласил Уилки, – или это все-таки фрейдовское Оно – буйный зверь, беснующийся во тьме?»
Фредерика призналась, что Элвета Гусакса опасается. Она была свидетелем его ораторского таланта на суде по делу «Балабонской башни». Говорит как отстукивает ритм, вспоминала Фредерика. Буквально лучится самодовольством. Решила не сообщать о его попытках анализировать Оттокаров, хотя в силу этого она уже является частью его психической жизни. Уилки отметил, что оба ученых – примадонны в своих областях, у каждого особый стиль, для телевидения они более чем органичны. Огонь и лед, вот увидишь, убеждал ее Уилки. А ты будешь на высоте.
На этот раз стеклянная коробка для передачи была равномерно разделена на причудливые ячейки, которые при ближайшем рассмотрении оказывались пластмассовыми полостями коробок из-под яиц. Позади расставленных у стола трех стульев на решетчатой стене непрочно восседал Шалтай-Болтай Тенниела. На столе лежали яйца, на переднем плане бегали мультяшные яйца на ножках, неотступно преследуемые мультяшными цыплятами, а рядом мультяшные глаза в очках – совсем отдельно от лиц – следили, кто кого догонит. Здесь были и современные варианты «хливких шорьков» – нечто среднее между хорьками, ящерицами и винными штопорами, – а также «мюмзики», летающие зеленые свинки. Имелись страусиные яйца, и яйца Фаберже, и аккуратные ящики для сбора яиц. Главным персонажем этой передачи, заранее согласованным с обоими гостями, был Фрейд.
Специальным предметом стала керамика Пикассо. В студии был не оригинал, но очень хорошая копия. На страховку не хватило бы средств – даже в те времена.
Элвет Гусакс, с обрамляющими лысину волосами и вытянутым мраморным лицом, сам был похож на одну из вариаций образа яйца. Обильный наложенный телевизионщиками грим эту бледность подчеркивал, как и тяжелые овальные веки над глубоко посаженными глазами. У него было два характерных выражения: задумчивая недвижность, и тогда он опускал веки, и вспышка гипнотического внимания – тогда он поднимал их, и его темные глаза сверкали. Двигался он много, помавал длинными пальцами, пожимал плечами и горбился, подбирал крупные губы или растягивал их в зловещей ухмылке. На нем была свободная рубашка из синего индийского хлопка, расшитая маленькими звездными мандалами из зеркального стекла, на шее – серебряный полумесяц на кожаном шнурке.
Хедли Пински высок, весь бело-золотой и необычайно симметричный, сразу же подумала Фредерика, пожав его большую руку в комнате для гостей. Волосы нордического блондина, лицо точеное, идеальные скулы, длинный рот – нечто среднее между властностью и непринужденностью. Квадратные изящные ногти. На нем был угольного цвета фланелевый костюм, небесно-голубая рубашка и галстук с узором из объемных кубиков, черных и белых. Глаза разглядеть трудно: их скрывали очки в тяжелой оправе с очень толстыми голубыми линзами. Объяснил – и то были его первые слова, – что носит очки не из жеманства, а потому, что он «отчаянно близорук, то есть компьютерную распечатку я прочесть смогу, а вот вы для меня – элегантное пятно». Звучал как американец с Восточного побережья, непринужденно. Наблюдал за всеми – Уилки, Фредерикой, Гусаксом – какими-то другими частями тела, не глазами.
В эфире Фредерика попросила обоих высказаться о том, что, по их мнению, представляют собой творческие способности.
Пински дал научное определение. Способность к творчеству – это способность рождать новые идеи, давать новые объяснения. Он согласен с Ноамом Хомским в том, что человеческий разум с рождения, фигурально говоря, запрограммирован на выстраивание грамматики и других форм мышления точно так же, как бобры с рождения запрограммированы строить плотины, а птицы – вить гнезда. Ребенок Homo sapiens способен создавать бесконечное количество новых предложений, которых он никогда не слышал, именно потому, что он физиологически так устроен, что умеет это делать. Творческий же человек порождает новую идею точно так же, как ребенок создает новое предложение. Некоторые из них полезнее, некоторые неожиданнее, чем другие. Благодаря некоторым устанавливаются ранее не предполагавшиеся связи между предметами или явлениями. Часть его собственной работы заключается в разработке компьютерных программ и проведении лабораторных экспериментов для изучения мыслительных процессов, благодаря которым возникают новые идеи. Моделирование мышления. Изучение выбора.
Гусакс заметил, что за образец творчества ученые всегда принимали научные открытия. При этом великое произведение искусства – единство уникального и универсального, одновременно открытое для объяснения и не поддающееся категоризации, – раскрывает нам истинный масштаб человеческих способностей. Нам никогда не спроектировать лабораторное исследование, которое «объяснит» «Короля Лира», никогда не смоделировать божественный надрыв Бетховена или безупречный баланс математической точности и космической глубины картины Пьеро делла Франческа «Крещение Христа».
Пински попросил Гусакса объяснить не только то, как он определяет «божественный надрыв», но и как люди могут согласиться, что видят и чувствуют его.
Великое произведение искусства, продолжал Гусакс, – это набег бесстрашного сознательного разума на бурлящую массу недифференцированного бессознательного. Бессознательное, как показал Фрейд, лишено всякого представления о времени и пространстве. Его энергия – это энергия принципа удовольствия, желания, а не реальности. Великий художник, подобно Орфею, спускается в Тартар, не пугаясь демонов своих невыразимых желаний и страхов – всех наших невыразимых желаний и страхов, – и возвращает их сознанию, где создает образы, позволяющие созерцать их более отчетливо. Так Софокл вгляделся в Эдипа – похотливого убийцу, – который обитает во всех младенцах, и возвратил нам знание о нем, чтобы мы могли пережить ужас как красоту и порядок. Так и Шекспир с Гамлетом: он вгляделся в корни братоубийства, отцеубийства, инцеста и других запретов – и еще глубже, в стремление всего живого вернуться к бездействию, в тайну, согласно которой все жизненные влечения суть влечения к смерти. И вот все это поднялось из темных сплетений времени и пространства в упорядоченный органический мир, воссоздаваясь пятистопным ямбом, который встроил ужас – то уныло-томительный, то решительно-острый – в ритмы времени и пространства, в сознающее мышление.
Я фрейдист, не юнгианец, отметил Элвет Гусакс. Но недавно я пришел к выводу, что религиозный скептицизм Учителя во многом его ограничивал. Думаю, Юнг был прав, когда рассматривал великое произведение искусства как мандалу, формальную конструкцию, которая дарует нам возможность созерцать истину.
Пински, белозубо улыбаясь, отметил, что так широко он не замахивается. Но уверен, что когнитивная психология – в отличие от психоанализа, который, да простит его доктор Гусакс, не наука, а изящная словесность, использование языка с поэтической неточностью и звучностью, – способна предоставить нам данные о геометрии мандалы, о закономерностях и аномалиях пятистопного ямба. Его интересуют разноплановость и при этом одновременность мыслительных операций – то, как сознание представляет и упорядочивает схемы, с которыми оно работает.
Он рассказал о любопытной компьютерной программе под названием «Пандемониум» – юмористическая поэзия психологов на каждый день, отнюдь не высокого штиля, хотя и получившая свое название, по всей видимости, от суетливой столицы подземного мира из «Потерянного рая». В программе есть иерархия механических демонов, которые придуманы или спроектированы (нами, их хозяевами), чтобы распознавать закономерности в потоках случайной информации, создавать порядок из шума. Работает по принципу «параллельной обработки данных». Есть «демоны данных», которые распознают образы и кричат. Есть демоны-вычислители, которые распознают кластеры распознанных образов и кричат. Есть когнитивные демоны, которые представляют возможные закономерности и собирают посчитанные крики. И есть «демон принятия решения», который определяет стимулы по самому громкому выкрику. Система способна учиться. Она уже может распознавать печатные буквы и азбуку Морзе. Возможно, однажды она поймет, что именно неповторимо в «Гамлете» или «Героической» симфонии Бетховена.
Едва ли это спасет хотя бы одну жизнь или поправит чье-то душевное здоровье, заметил Гусакс.
Зато с ее помощью можно организовывать городские пространства и сообщества ученых, вершить справедливость – и создавать произведения искусства, парировал Пински; лучше поняв, что мы собой представляем, мы станем мудрее. Программа может научить нас не заблуждаться относительно себя. Не уверен, что ваше фрейдистское бессознательное – какими бы блестящими метафорами его ни украшать – вообще существует. Это просто воплощение страха или желания.
Фредерика перевела разговор на Зигмунда Фрейда: его бородатое, зашторенное очками лицо, кареглазое, мудрое, тревожное и какое-то сомневающееся – так ей показалось, и именно это больше всего понравилось, – ненадолго заняло экран, сменив Шалтая-Болтая.
О самом Фрейде Гусакс рассуждал примерно в том же ключе, что и о фрейдовском понимании Эдипа и Гамлета. Пустил в ход образ бесстрашного героя, самоанализ которого стал невиданным открытием. Учитель перевернул весь культурный мир своего времени, изменил представление всех и каждого о своем теле, мышлении, желаниях и страхах.
Изменил он и образность повседневной жизни, добавила Фредерика. Скажем, реклама перестала быть сознательной попыткой сыграть на бессознательных сексуальных метафорах и теперь неприкрыто над ними иронизирует.
Гусакс как будто немного растерялся. Камера остановилась на голубых линзах Пински. А смотрит ли он рекламу, подумала Фредерика.
Пински заметил, что, по его мнению, Фрейдовская романтизация бессознательного отодвигает на задний план другие его наблюдения, весьма полезные, практические. Ведь нам следует отдавать себе отчет в том, что мы живем в потоке мыслей, наблюдений, стимулов, лишь немногие из которых могут быть упорядочены или использованы в любой момент времени. Будто следуешь в хвосте кометы, состоящем из беспорядочной мешанины ледяных и каменных глыб и вспышек газа. Одна из великих тайн разума – как в голове хранится память. Почему мы что-то узнаём, потом забываем, но при этом знаем, что можем снова получить доступ к забытому имени, событию. Почему что-то мы помним лучше, а что-то – хуже? Как это получается? Каков механизм?
Фрейд, по словам Гусакса, твердо верил, что любые попытки локализовать отдельные мысли или возбуждения в тех или иных нервных клетках или областях мозга обречены на провал.
Ну когда это было заметил Пински. Но можно согласиться, что обе наши дисциплины изучают организацию этих двух ипостастей мышления. Именовать их можно по-разному. Можно говорить о рациональном и интуитивном, логическом и дологическом, реалистическом и аутистическом. Возвращаясь к теме программы, отметим, что иногда выделяют также оппозицию «обыденного» и «творческого» мышления: как если бы творческое всегда было иррационально, укоренено в хаосе и многообразии. В категориях компьютерного программирования принято говорить о параллельной и последовательной обработке. Это примерно соответствует тому, что Фрейд называл «первопроцессом» в противовес «вторичной переработке». И все мы видим тот момент, когда первопроцесс, так сказать, вторгается в рациональное, вызывает всплеск, срыв во фрейдизм, который также может быть «творческой» ошибкой или интуицией. В конце концов нам удастся описать те механизмы, создающие неизбежные сцепления памяти и забывания, с помощью которых Фрейд приходил к своим аналитическим откровениям. Вот, изволите видеть, история в духе Фрейда.
Гусакс загадочно прикоснулся кончиками пальцев к сжатым губам и опустил веки.
Вот история, рассказанная Хедли Пински, история, рассказанная самим Фрейдом, которая в некотором смысле является историей, рассказанной Вергилием. Ей было суждено сыграть неожиданную роль и в других историях, в том числе и в истории Фредерики. Она в мгновение ока радует слушателя своей словесной изящностью и при этом охватывает биологию и историю человечества, как круги вокруг брошенного в темный бассейн камня.
Однажды Фрейд встретил в поезде юношу. Тот, будучи евреем и представителем научных кругов, его знал. Завязался разговор (Фрейд прямо говорит, что не помнит, как именно) о социальном статусе «народа, к которому мы оба принадлежим». Молодой человек заявил, что его поколение «обречено на атрофию (именно так он выразился), оно не может развивать свои таланты и удовлетворять свои потребности».
Свою пламенную речь он увенчал неточной цитатой из Вергилиевой «Дидоны»: царица возлагала на потомков свою месть Энею.
Exoriar(e) ex nostris ossibus ultor – Да выйдет из наших костей мститель!
Фрейд, выслушав юношу, восполнил пробел во фразе. Exoriar(e) ALIQUIS nostris ex ossibus ultor. Фрейду был брошен вызов: пришлось использовать свою теорию о том, что ничто не забывается без причины, для объяснения отсутствия неопределенного местоимения. Психоанализ превратился в род досуга для путешественников. Фрейд попросил юношу дать свободную ассоциацию к слову ALIQUIS (некий).
Тот разделил его. A liquis.
Добавил: Reliquiem. Разжижение, текучесть, жидкость.
Вам уже что-то ясно?
Нет, ответил Фрейд, продолжайте.
Юноша, который, судя по всему, был склонен к презрительным насмешкам и раздражительности, продолжил.
Он вспомнил Симона Тридентского и обвинения в ритуальных жертвоприношениях, выдвинутые против евреев. Вспомнил утверждение, что невинно убиенные были воплощением грядущего Спасителя. Вспомнил статью в итальянской газете: «Что Августин говорил о женщинах».
Фрейд ждал.
Юноша вспомнил других святых. Симон, Бенедикт. Затем назвал и Оригена.
Вспомнил святого Януария и чудо, когда каждый год его засохшая кровь становится жидкой.
Фрейд отметил, что январь и август связаны с календарем.
Юноша также вспомнил, как Гарибальди угрожал священникам, надеясь, что чудо разжижения произойдет совсем скоро.
Поколебавшись, упомянул «одну даму, от которой можно легко услышать такое, что неудобно обсуждать обоим».
«Что у нее прекратились месячные», – догадался Фрейд, соединив календарь, кровь, происхождение, детские жертвоприношения, грядущего мстителя…
Сжатие, сгущение, взаимосвязь, подхватила Фредерика, – это почти описание произведения искусства.
Или, заметил Гусакс, кажется, что произведения искусства возникают из таких целенаправленных сцеплений.
Пински объяснил, что где-то в мозгу есть механизм извлечения ассоциаций, который работает как Пандемониум. Что Фрейд был необычайно проницательным компьютером.
Все посмеялись.
Перешли к Пикассо. Глиняный горшок, округлый и полнобрюхий, стоял на куриных ножках, петушиный гребешок над тонким клювом-носиком, женские выдающиеся груди и складка пупка. Ручка его представляла собой изогнутый хвост. Горшок был сделан из белого фаянса и вымазан копотью и черной краской; на нем также были злые пристальные глаза, прелестные соски и буйные крылья. Все трое, взглянув на горшок, рассмеялись, как будто смех был надлежащей реакцией (Хедли Пински поднес его ближе и осмотрел голубым взглядом). Фредерика зачитала воспоминания сына Пикассо: в Валлорисе его отец работал прямо на гончарном круге.
«Отец хватал изделие, сворачивал ему шею, щипал за живот, прижимал к столу, сгибая шею. Голубь. Курица. Руки работали так быстро, что я не замечал, как вылеплялась голова. Вот в руках карандаш, несколько штрихов – глаза, текстура перьев. Какие у него быстрые и уверенные руки».
Твердая, осязаемая метафора, отметила Фредерика. Курица из женщины. Женщина из курицы. Гусакс сказал, что нам нравятся полиморфы по сексуальным причинам, из детской чувственности, и по религиозным причинам, связанным с желанием соединиться со вселенной, – взять хотя бы человекоподобных животных на наскальных рисунках. Пински же посчитал, что ваза с петухом-женщиной – и разработчики передачи как будто это специально обыграли – была аналогом кэрролловских хливких шорьков и мюмзиков. Скрещивание сурков, ящериц и штопоров, по его словам, отличная пародия на людей-оленей из пещеры Ласко и диких людей-сов. Штопороподобное же устройство придает им комичную безобидность.
И все это под эгидой Шалтая-Болтая, заключила Фредерика. Именно он – создатель слов-гибридов и слов-телескопов. Он считал, что слова должны его слушаться и вести себя прилично. В изобретательности сжатия было что-то приятное, чего Фредерика понять не могла. Курица/женщина, полудух = олух.
Шалтай-Болтай, сказал Пински, считал себя хозяином языка. Филолог или антифилолог?
Гусакс плутовато усмехнулся:
– Посмотрите, что с ним, хозяином языка, сталось. Оказался в куче битой яичной скорлупы, которую не собрать воедино никакими творческими способностями.
Сверхсознание, Ш. Болтай. Сверхзазнайка.
Фредерика стала увереннее держаться перед камерой. Задорно улыбнувшись, она сказала невидимым зрителям, что надеется, что им понравились рассмотренные здесь различные взгляды на творчество: от набегов на потустороннее до гудящего пандемониума последовательно соединенных проводов, от сжатия метафоры до хаотичного расширения хвоста небесного тела, от сфинксоподобного лица Фрейда до творческих пальцев Пикассо и роковой словесной самоуверенности Шалтая-Болтая. Она едва ли стала лучше понимать, почему нас так волнуют метафоры, психические связи, великие произведения искусства. Но теперь в арсенале стало больше метафор и историй, над которыми можно поразмыслить, ее мир стал богаче. Когда лица померкли и экран заполнился полночной иссиня-черной тьмой, в которой замелькали маленькие точки света, Фредерика вспомнила миф о Сотворении мира, согласно которому все возникло из Мирового Яйца, отложенного Матерью-Ночью в лоне первозданного хаоса.
Комната для гостей находилась под землей, это было какое-то бесцельное помещение, затхлое от дыма и намагниченной пыли. В те благословенные дни здесь стояла тележка, полная бутылок: виски, джин, водка, красное и белое вино. Вокруг низких столиков стояли диваны с ярко-синими и томатно-красными чехлами. Фредерика села рядом с Хедли Пински – отчасти для того, чтобы он мог ее видеть, а отчасти чтобы избежать общества Элвета Гусакса. Пински сделал себе большой джин с тоником, положив много льда. Надеюсь, начала разговор Фредерика, передача вам понравилась.
– Уверяю вас, – ответил он, – связно выражаться на экране – это уже необычно. Впрочем, едва ли все это продлится долго. По двум причинам. Люди вскоре начнут мыслить урывками. Хлесткими репликами. А реклама будет резать наши мысли на ленточки.
Любезный рот открывался и закрывался. Зубы белые, ровные.
Фредерика задумалась.
– Мы играем в визуальные игры. У нас есть блуждающие мультяшные существа и прозрачные экраны. Цыплята, яйца и Шалтай-Болтай собственной персоной.
– И вы гадаете, вижу ли я их?
Он прошелся кончиками пальцев по очертаниям горшка Пикассо, который взяли с собой.
– Я все-таки животное визуальное. Я размещаю гештальт этого существа – плоть и перья – на геометрических плоскостях. Мне приходится приучать себя думать пальцами. Здесь – где грудки – все гладко, а здесь глина шероховатая. На стыках, где человеческий изгиб переходит в птичий, пальцы удивляются. Но думаю я глазами.
Элвет Гусакс деловито и бесшумно прошел по ковру и сел по другую сторону от Фредерики.
– Хотите увидеть то, что вижу я? – неожиданно произнес Хедли Пински и протянул Фредерике свои тяжелые очки. – Взгляните на джин с тоником.
Сначала она посмотрела ему в глаза. Бледно-голубые, огромные зрачки и глазные яблоки. Он улыбнулся.
Фредерика надела очки, теплые от его кожи.
Джин-тоник представился кобальтовой пещерой с головокружительными лестницами, утопающими в голубых арктических морях – чернила и вода. В животе что-то сжалось, дыхание перехватило.
– Вы не видите того, что видит он, – вмешался Элвет Гусакс. – У вас-то зрение нормальное.
Фредерика сняла очки и вернула их когнитивисту.
– Как будто побывала под ледяным покровом.
– Поэтому я и предложил джин с тоником.
Подошел Уилки. Обратился к Пински:
– В пятидесятых я в течение недели проводил эксперимент с оборачивающими линзами. После них мутило куда сильнее, чем я предполагал. Затем я провел серию экспериментов с цветными линзами. Насыщенный взгляд. По десять дней на каждый цвет.
– Да, я читал.
– Вы когда-нибудь хотели попробовать разные цвета?
– Мне нравится голубой. Его мне и прописали.
В лифте Элвет Гусакс взял Фредерику за локоть:
– Можно вас на пару слов?
– Меня дома сын ждет.
– Я знаю, вы не хотите услышать то, что я собираюсь сказать. Но – всего пара слов.
– И вы туда же?
Он усмехнулся. Они направились к выходу по бесконечным закругляющимся коридорам телецентра. Когда они оказались во внутреннем дворе, начало смеркаться. Гусакс указал на здание:
– Мне всегда казалось, что это оборонительное укрепление. Огражденное стеной, чтобы держать мир на расстоянии. И радиотелевизионный центр, и этот новый цилиндр – как две башни у Толкина. Внутри множество ходов и лабиринтов, а на вершине – красное недреманное око. Вот к мрачной башне Роланд подошел[46]. Оно все обращено вовнутрь. Стеклянные стены смотрят внутрь.
– Но из него обращаются ко всему миру.
– Она испускает мыслелучи и бестелесные голоса, показывает лица-призраки, очень-очень правдоподобные. У многих моих пациентов телевидение вызывает тревогу. Безумцы знали о радиоволнах задолго до Эдисона и Маркони. Вы не разрешите, Фредерика, поговорить с вами о Небесных Близнецах?
– Моя личная жизнь – мое личное дело.
– Да, но у близнецов личной жизни нет. А личная жизнь Зага – это мое дело.
Фредерика повернулась к нему, темнота сгущалась, вокруг – красноватый свет натриевых ламп Уайт-Сити на темно-синем небе.
– Отстаньте, пожалуйста. Мне не по душе все эти религиозные штучки, в которые ввязался Пол-Заг, оба брата. Мне это чуждо. И очень не нравится.
– Вы только послушайте себя, дамочка. Такие дряблые словечки в разговоре о духовных силах! Происходит нечто необыкновенное – меняется миросозерцание человечества, открываются пути к духовной силе, а вы: «мне не нравится», «мне не по душе».
Передразнил он ее не очень похоже и продолжал улыбаться. На сероватой лысой макушке играли красные и золотистые огоньки.
– Возможно, самые заурядные слова – самые подходящие, – отозвалась Фредерика.
По телу пробежала дрожь. Ноги подкашивались. Гусакс электризовал, как все харизматичные личности. Он был внушителен и магнетичен, одновременно притягивал и отталкивал. Не волшебник, подумала она, а гном. Румпельштильцхен.
– Я знаю, вы хотите как лучше.
– Не знаете. Даже не представляете. Но вы чувствуете, что я прав.
– Нет. Я вообще не хочу об этом думать. Понятно вам? Я хочу домой к сыну.
– Подумать все равно придется. И вам понадобятся друзья и союзники.
– Постараюсь справиться своими силами.
– Такая маленькая, совсем одна и в полном неведении, – произнес Гусакс.
Подъехало черное такси. Фредерика залезла в машину.
– Можно поехать с вами?
– Нам точно не по пути.
Она захлопнула дверь. Он улыбался, маленькие зеркальца на рубашке сверкали в свете фар, которые освещали его голову-луну. Пронеслись, и он остался в темноте.