К книге
Мои семнадцать...БАБИЙ ВЕК Повесть. Обида на всю жизнь. 6
54%
БАБИЙ ВЕК Повесть. Обида на всю жизнь. 6
50

Они встретились на косогоре над прудам. Нюра не узнала его сразу: идет какой-то демобилизованный, идет почему-то из села, а не в село, идет с узелком в руке и — улыбается ей издалека. Нюра не узнала его, может быть, потому, что он был в светлом, в последний раз Нюрой же выстиранном обмундировании, был побрит, подстрижен и выглядел молодо, празднично.

Нюра остановила лошадей, впряженных в сеялку.

— Куда это ты двинулся, парень? — спросила она и почувствовала, как и ее лицо раздвигается в улыбке во всю ширь.

— Хотел убежать от тебя, да вот…

— От меня не убежишь! Нет, правда, куда ты?

— Обед тебе несу.

— Господи! Я же говорила: не надо, управлюсь к обеду, сама заеду домой. Охота бегать!

— Ребята выгнали. Говорят, нести надо, мамка есть хочет.

— Не ври-ка. Они не стали бы раздумывать — сами бы гурьбой понесли.

— Они понесли, да я их на пруду оставил. С дедушкой. Разохотились к вечеру рыбки на щербу наловить.

Нюра свернула лошадей с дороги к близкой опушке березника. Те с ходу сунулись щипать молодую колючую зелень, им так не терпелось, что они даже не давались распрягаться. Евдоким присел под березой, в ее жидкой тени, и принялся осторожно распутывать свой узелок.

— Батюшки! Сколько они навертели!

— Чтоб горяченьким донести до тебя.

Он подал Нюре ложку, кусок хлеба, подвинул поближе горшочек и долго вертел им, устанавливая надежно.

— Айда со мной! — предложила Нюра.

— Да ешь, ешь. Я ел.

— Да ведь по глазам видно, что хочешь. Айда-а-а!

— Я, конечно, могу…

— Ну и нечего тогда задаваться. На! — Нюра сунула ему ложку.

Оправдываясь в том, что было понятно и без слов, Евдоким пояснял между делом:

— Я так наголодовался за эти годы, что ем даже во сне. Ем, а сытости нету…

В горшке была густерня — картошка пополам с мясом, соленой свининой, но особенность этого блюда была в том, что бульон был как бы отдельно, жидкий и прозрачный. (Обычно ведь деревенская пища бывает такая — разомлевшая в печи — сплошное поросячье месиво.)

— Алешка готовил?

— Он, — Евдоким кивнул. — Это, говорит, суп-половинки — мамка любит.

— А знаешь, ведь он сам выдумал этот «суп-половинки»!

— Да ну?

— Честно. Прихожу однажды с работы, он и вываливает в миску это душистое объеденье. Я оторваться не могу, знай нахваливаю да выспрашиваю…

Ложка переходила из руки в руку. Евдоким ел так старательно, истово, самозабвенно, как это может только человек, перенесший долгую, истощающую голодовку.

— Вкусно ведь, правда?

— Ничего, — нехотя отозвался Евдоким. И устыдился, заоправдывался: — Я столько баланды выхлебал… О вкусноте просто некогда было думать… И незачем…

Говорил Евдоким тихо, вполголоса, словно прислушиваясь к себе или остерегаясь чего-то такого, что помимо воли могло проскочить в его словах.

— Что ты так смотришь на меня? — спросил он настороженно, даже не взглянув на нее.

— Уж очень интересно ты разговариваешь, будто сам у себя воруешь.

— Если бы ты знала, как я маюсь… Если бы я заговорил сейчас так, как привык говорить наш брат, пленный да заключенный, ты бы… Одна матерщина… Листва с берез облетела бы. Трава пожухла бы… Как все равно что забыл русский язык и теперь с трудом вспоминаю его.

Нюра отвалилась в сторону и, прикрыв глаза локтями, из-под них украдкой наблюдала за Евдокимом. Нет, только если смотреть на него вот так, из-под приспущенных век, он выглядел помолодевшим, праздничным. Стоило приоткрыть глаза шире, и явственно проступала необратимая усталость всего лица, словно жизнь безжалостно царапнула своими острыми когтями по щекам, поперек лба.

Кусочком хлеба Евдоким досуха очистил внутренность горшка, съел этот кусок, с явным сожалением прислушиваясь к тому, как и его не стает во рту. Тут он увидел бутылку с остатком чая, сдобренного молоком и толикой меда, вновь повеселел и уже взялся было за чай, да спохватился, посмотрел на Нюру:

— Может, ты еще…

— Нет-нет! — торопливо отозвалась Нюра, присела. — Пей!

— Ты, наверное, очень устаешь? — спросил Евдоким, заминая свою неловкость. — Все время в работе…

Нюра рассмеялась.

— Чего ты смеешься?

— Я устаю, когда ничего не делаю. День безделья для меня хуже всякого наказания.

— Ничего, скоро я пойду на работу. Тебе легче, может, будет. Скоро, скоро. Да чего — скоро! Завтра же и пойду в правление. Нате, мол, прибыл из долгосрочного отпуска в ваше полное распоряжение. Примут?

— Куда они денутся! — пошутила Нюра, хотя у нее вдруг не стало охоты ни шутить, ни смеяться. Ее охватило какое-то беспокойство, смутное, необъяснимое.

Евдоким неторопливо, с усердием и тщательностью, будто это была невесть какая важная работа, собирал и связывал свой узелок. Нюра продолжала исподтишка следить за ним. Временами ей вдруг начинало казаться, что она видит этого человека впервые, что она никогда до этого и слыхать о нем ничего не слыхала, и только случай свел их здесь, в чистом поле, под березкой, заставил по-братски разделить обед.

Нюра повернулась и села так, чтобы Евдокиму не было видно ее лица. Одна из лошадей, Пегуха, привязанная к пеньку, в тяге за лучшей травой звонко натянула вожжи, и пенек треснул, вывернул наружу всю свою трухлявость.

— Даже страх берет, — заговорил наконец Евдоким, — в первый раз за все эти годы по своей доброй воле, по своей доброй охоте буду работать. Без окрика. Без команды. Чудеса…

— Ну, командовать-то найдется кому. Пошлют ко мне — я же и буду помыкать тобой.

— На это согласен с моим великим удовольствием!

Обманутая ощущением свободы, Пегуха резво закружилась в березах, вожжи быстро запутались в них, коротко натянулись и заставили ее биться захлестнутой передней ногой. Евдоким сходил, распутал лошадь. Вернувшись, остался стоять перед Нюрой, внимательно, без улыбки всматриваясь в ее лицо.

— Нюра… А почему ты никогда не спросишь, как я жил там?

— Разве у больного о здоровье спрашивают? — попыталась Нюра отшутиться известной поговоркой, но сама себе показалась противной и резковато добавила: — Опомнишься — расскажешь сам.

Евдоким задумчиво кивнул.

— Это правда. — Опустился на траву, еще раз кивнул: — Да, это правда. — И тут же с размаху ударил по земле обоими кулаками. — Эх, если бы рассказать да забыть обо всем! Я бы все, все рассказал! Но ведь только растравишь душу!..

Он широко развел руки!

— Вот это все, все вот это — в немецком плену наяву снилось! На тебя орут, тебя бьют, аж искры из глаз, а ты пруд этот видишь, его водой смываешь кровь с лица! Поднимаешь камень на плечи, аж в глазах темнеет, а ты все равно видишь ими — вот эту свою Ольховку, вот эти поля!

Евдоким закрыл ладонями лицо. А когда отнял руки, в глазах его стояли слезы.

— Заберешься на ночь на нары и не поймешь, снится это тебе или видится: всю ночь пашешь эти поля, засеваешь их, убираешь урожай, какой только в сказках бывает. Эх, какие сады я развел здесь, на этих голых косогорах, какие дома понастроил!

Евдоким посмотрел Нюре в глаза, жалко, вымученно улыбнулся и лег ничком на землю, заговорил в траву, глухо и неразборчиво:

— И вот теперь… когда я дома… когда мне… А, да что там! Теперь мне во сне и наяву видится моя каторга! Только каторга, и больше ничего!

Он резко поднял голову.

— И мне страшно: осталось ли во мне хоть что-то… нормального, что ли? Может, я давно уже спятил и сам не замечаю этого? Может, я ни на что уже не годен — только блажить? Ведь бывает же — перегорает человек?..

Нюра осторожно отвела взгляд. И вправду в его глазах мельтешило что-то болезненное, надрывное.

— Я понимаю, — заговорил Евдоким хриплым голосом, — я заслужил эту мою кару. Я не в обиде на Родину, что она встретила меня не хлебом-солью… Столкнусь с добрым человеком — радуюсь, как только в детстве мог и умел радоваться. Увижу доброе на земле — так бы и припал к ней. И хочется, ведь хочется же увидеть на этих косогорах цветущие сады!

Евдоким тяжело приподнялся на руках и сел, подвернув под себя ноги. Коротко, виновато взглянув на Нюру, он попытался улыбнуться, но вдруг весь передернулся, побелел лицом, длинно и непонятно для Нюры выматерился, а потом с внезапным пугающим спокойствием пояснил:

— А вот нарвусь на подлого, недоброго человека — и сам зверею… Тут уж нет никакого моего терпения, пот для меня никакого закона.

«Господи! Да ведь почти то же самое говорил мне когда-то Иван Михайлович, здесь же, в этом березничке!» — ужаснулась Нюра и услышала:

— Что с тобой, Нюра?!

Она смотрела на него в упор, слышала его вопрос и не могла ни ответить ему, ни отвести глаза.

Кто в чью жизнь ворвался, он — в ее, или она — в его?

— Да что с тобой?!!

И кому какой ценой расплачиваться за это? Ах, не все ли равно! Главное, она приняла этого человека, как раньше и его детей. Она за него в ответе на всю остальную жизнь.

Предыдущая главаГлава 50 из 92Следующая глава