Муженко был моим товарищем по гимназии. Он тоже был ростовец, сын начальника почтово-телеграфной конторы в Ростове. В те годы в Ростове не было гимназии, и мы учились в Таганроге.
Муженко был хилый на вид мальчик с нездоровым цветом лица. Всегда чистенький, хорошо одетый, тихий, редко отрывался от учебника, подзубривал во время перемен и никогда не принимал участия в обычных шалостях наших. В большом порядке у него были книги и тетради. Учился, не проявляя каких-либо способностей, но всегда получал удовлетворительные отметки за добросовестное исполнение обязанностей, за старание учиться, за большое внимание и наилучшее поведение. Таким он был всегда. Прозвали его «барчучок», и кличка осталась за ним до окончания гимназии. Ни с кем он не дружил, вне гимназии редко с кем встречался, ибо в свободные дни уезжал в Ростов. Он относился к товарищам прилично, а к нему относились как-то безразлично, ибо он не состоял в каком-либо кружке, которые в высших классах гимназии всегда существовали.
По окончанию гимназии о Муженко забыли. Отца его уже не было в Ростове, почему и мы не встречали нашего товарища «барчучка». Мои ближайшие товарищи и я поступили на юридический факультет в Петербургский университет. Медики — Чехов, Савельев, Зембулатов и другие — поступили в Московский университет. Мы знали, кто пошел в Военно-медицинскую академию и в другие университеты, но Муженко мы забыли, потому что он проходил юридический факультет в Харькове, куда никто из таганрогских гимназистов не поступил.
Спустя лет двенадцать-четырнадцать после начала моей практики к нам был назначен товарищем прокурора Муженко. Встретились без особой радости. Он оказался таким же чистеньким, аккуратно прилизанным, с тем же землистым цветом лица, та же манера говорить, и только вместо гимназического ранца носил портфель, немного возмужал, отрастил реденькую бородку, но всегда был занят, как в гимназии. Он овдовел, жил с дочерью и сестрой, пожилой девицей. Его можно было встретить только в суде. Говорил он мне, что всегда обременен работой, не успевает выполнить нужное и удивляется Турунову (товарищ прокурора), который всюду бывает.
Выступал Муженко часто. Говорил плавно, долго и нудно по каждому делу. Ни единой отвлеченной мысли, полное отсутствие малейшего подъема — точно никакое дело его не захватывало. Безмерно мучил себя и свидетелей расспросами, чем наводил тоску на присяжных и угнетал суд. Случалось, после бесцветного долгого допроса свидетеля защита одним-двумя вопросами убивала выводы Муженко, а он спокойненько начинал сначала вести канитель и часто содействовал оправданию подсудимого. Оправдательные приговоры всегда его поражали, а их было много. Помню, я слушал защиту моего помощника, который выступал впервые. Судили человека, забравшегося на чердак и укравшего сушившееся там белье, причем он обломал крошечный замочек, которым чердак был заперт. Белье полностью нашли, подсудимый просидел восемь месяцев до суда и на вопросы отвечал:
— Дюже был голодный и полез.
Его оправдали. Присяжные заседатели согласились с доводами защиты, что подсудимый — жалкий, тупой, проголодавшийся человек и что он отсидел восемь месяцев. Утверждение же прокурора, что предварительное сидение не наказание за содеянное зло, можно приравнять к несчастному карасю, которому одинаково тяжко быть зажаренным на масле или в сметане. Муженко подошел ко мне и своим дребезжащим голосом сказал:
— Ваш помощник идет по плохому пути, ибо считает безнаказанно допустимым ломать замки и воровать.
И, не выждав моего ответа, бесшумно ушел.
Раздражал он председательствующего Евстигнея Никифоровича Хмельницкого. У них бывали столкновения, и Муженко сообщал прокурору о некоторых действиях председательствующего, подрывающих авторитет обвинителя.
Приведу два курьеза, происшедшие в заседаниях суда.
Крестьянин судился за нанесение тяжкой раны соседке во время ссоры. Удар нанесен вилами. Подсудимый утверждал, что он оборонялся и ударил, когда соседка пошла на него с вилами. Женщина выздоровела. Место нахождения раны было спорное, и можно было заключить, что удар нанесен не сзади, хотя потерпевшая утверждала, что удар ей нанесен сзади, что она убегала от нападавшего. Имелось заключение врача, и в суд вызывался эксперт, но Муженко по обыкновению пошел по раз избранному пути и вцепился в свидетельницу, точно нет способа бесспорно установить место поранения. Подробненько расспросив, как возникла ссора и прочее, Муженко насел:
— Куда он вас ударил?
— По заду.
— А вы точно укажите, куда ударил?
— Да по заду.
— Ну покажите куда?
(Несомненно, ожидал, что она покажет рукой.)
Баба робко стала поворачиваться к суду, поднимая юбки, чтобы оголить зад. Хорошо увидел бы суд, а Муженко сидел в стороне.
Хмельницкий ласково:
— Покажите, матушка, прокурору. Он просит, к нему повернитесь.
Публика и присяжные громко захохотали. Суд объявил перерыв. В совещательной Муженко уткнулся в свои записи — совсем как пред уроком в учебники.
После второго курьеза Муженко долгое время не выступал, а оставался «камерным товарищем прокурора». Произошло следующее. Парень деревенский обвинялся в убийстве односельчанина. Муженко обвинял — я защищал. Вкратце сущность дела такова.
Под праздник парни и девчата собрались на гулянку (посидки) в хате солдатки, где обычно собирались. Парни повздорили, задрались, и больше других приставал покойный. По словам следователя, он был задира. Он ударил подсудимого, и между ними началась драка. Их разняли. Вечеринка опять наладилась, но подсудимый спустя некоторое время ушел. Компания гуляла поздно, многие захмелели, и все разошлись. Утром нашли «задиру» мертвым на улице, голова его была разбита дрючком. Следователь удовлетворился событием ссоры между парнями и вывел заключение, что подсудимый ушел с вечеринки, подкараулил покойного и нанес ему тяжкое увечье, от которого последовала смерть. Косвенных улик было мало, прямых — никаких.
Муженко составил тягучий и бездарный обвинительный акт, вызвал человек четырнадцать парней, бывших на вечеринке, и потянул скучный допрос, не выяснявший больше, чем несколько строк, выше мной написанных, о сущности обвинения. Муженко «утопал» в этом, по его мнению, «громком деле». Ввели свидетелей, которые чоботами[457] подняли такой стук, точно вогнали табун жеребят, и начался допрос свидетелей. Муженко вцепился в первого свидетеля, приставал, задавал на разные лады одни и те же вопросы о вечеринке, о ссоре и проч. Парень смущался в непривычной обстановке, временами вовсе умолкал, потел, многих вопросов не понимал, утомился, а Муженко настойчиво:
— Что вы делали на вечеринке?
— Музыку гралы.
— А еще что делали?
— Еще балакалы.
— Ну что еще делали?
— В карты гралы.
Приставал и приставал. Парень выдавливал ответы.
— А еще что делали?
Парень набрал воздуху и крякнул:
— Ще горилку пили и дивок лапали.
Хохот в публике и среди присяжных. Хмельницкий позванивал, приговаривая:
— Прошу публику вести себя тише, здесь не театр.
Прошли все свидетели обвинения, и каждому задавались одни и те же вопросы. Боже, как было тягостно. Скучно! Отдыхали — и снова то же самое.
Наконец, остался один свидетель, вызванный защитой. Свидетели, вызванные подсудимым или защитой, по мнению Муженко, всегда были клятвопреступники, лжецы, подкуплены, подговорены, и с ними надо «воевать», уличать их ложные показания, поймать путем ловкого обстоятельного допроса. В слушавшемся деле обвинение уже было значительно подорвано, почему Муженко налег на свидетеля, вызванного защитой. Свидетель приблизительно показал: он — давний знакомый и кум отца подсудимого. Они лет пятнадцать жили в селении Новобатайск, а затем расселились в новых хуторах. Ежегодно они едут в Новобатайск на престольный праздник[458], и в тот же день там большой базар. Свидетель всегда приезжает в дом отца подсудимого накануне «престола», ночует, а на рассвете едут вместе в Новобатайск. И в этот раз он приехал засветло и удостоверяет, что подсудимый возвратился рано домой. Мать спросила его, чего пришел так рано, а он сказал, что поссорился с товарищами и ушел. При свидетеле подсудимый лег спать, и спали они втроем в одной комнате. На рассвете отец разбудил сына, чтобы помог запрягать, и вместе пили чай.
Все это было рассказано с подробностями, складно, языком неглупого хохла, человека, пожившего среди людей и знающего себе цену. Муженко взыграл и взял на подозрение приезд в день преступления в дом подсудимого и об этом мучил свидетеля вопросами, зачастую обидными. Свидетель давал обстоятельные ответы, совершенно правдивые. Несколько раз свидетель недоуменно посматривал на Муженко и неоднократно говорил:
— Та я ж вам казав уже.
Затем начался допрос по поводу часа возвращения домой подсудимого.
— Почему вы знаете, что было рано, когда подсудимый возвратился?
— Було рано, мы ще спаты не полягалы.
Муженко разгулялся:
— А который был час?
— Часов не знаем.
Началось приставание:
— В каком часу это было?
А мужик свое:
— Ще спаты не полягалы — значит, було рано.
— Да как же вы знаете, когда ложиться спать?
Мужику надоело, видно, приставание и недоверие, и он сказал:
— У нас примета есть.
Вцепился:
— Какая примета? В чем, скажите, может, хорошая, — и прочее, и прочее.
Мужик ответил:
— Да така примета: як бздыться, то и спыться, а як хочется сраты, то треба вставаты.
Нетрудно себе представить, какой поднялся хохот. Звонок председателя, угроза вывести не влияла. Хохотали присяжные заседатели. Пришлось объявлять перерыв. Я зашел в совещательную (нам разрешалось). Муженко углубился в чтение своих заметок. Хмельницкий ходил по комнате.
— Какой богатый язык, сколько народной мудрости и наблюдательности! — сказал он и смачно повторил «примету».
Муженко, как я выше сказал, несколько месяцев состоял «камерным товарищем прокурора», а потом опять зажурчал в заседаниях, ибо не было обвинителей, была пора оскудения во многих судах.
Таков был Муженко, пребывавший товарищем прокурора в Ростове-на-Дону лет пятнадцать.
Возвращаюсь к рассказу о прохождении в присяжные поверенные в особом порядке.
В глубине души я был весьма доволен, что буду принят в сословие, хотя меня несколько оскорблял[459] «исключительный порядок производства», но в те годы еврею оставалось креститься или уходить из адвокатуры. Евреи научились приспособляться и примиряться.
Прошло более месяца. Я не имел сведений о положении моего дела и не знал, пошло ли представление к министру. В палате у меня не было знакомых. Беспокоить Кривцова не хотел. Председатель нашего суда порадовался за меня, получив запрос, и не задержал ответа.
В суде моими делами заведовал служащий в канцелярии. Он вел списки, давал сведения и прочее. Этот чиновник сообщил мне, что обо мне ведется какая-то переписка в прокурорском надзоре, что прокурор в отпуску по случаю болезни — его оперируют в Харькове. Муженко исполняет должность, и он требовал из архива какие-то дела:
— Если нужно, постараюсь узнать, в чем дело.
Мне стало неприятно: Муженко дает обо мне отзыв, отвечает на личный запрос прокурору… и что-то ищет в делах, которые я вел.
Должен сказать, что я очень охранял мою деятельность и мое имя. Я не вел конкурсных дел, увечных против железных дорог и пароходств. Одно время многие адвокаты занялись взысканием переборов с железных дорог[460], приобретая в собственность на имя подставных лиц квитанции, но и от этого я был далек. Моя деятельность была на виду, никогда не вызывала нарекания, почему как только я прошел в присяжные поверенные, то в первом общем собрании был избран в члены совета и всегда избирался до смутного времени.
Еще прошли недели две. Был я в суде и узнаю, что прокурор возвратился. Зашел к нему проведать и узнать, дан ли ответ на запрос обо мне. Увидев меня, прокурор взволновался и громко спросил:
— Вы знаете, что сотворил Муженко в мое отсутствие?
— Догадываюсь, какую-нибудь глупую гадость.
— Не знаю, как мне поступить. Хотел писать Набокову, но сегодня получил приглашение к нему на совещание. Вызваны все прокуроры округа, и я с ним поговорю. Боюсь, не опоздаю ли, прошло столько времени.
Поговорили на эту тему, и я сказал, что поеду в Новочеркасск. Эта неожиданная неприятность оскорбила меня, но оставить «на волю божью» все же не хотел и покатил к Кривцову, которому передал мою беседу с прокурором. Кривцов со свойственной ему горячностью решил ехать со мной в палату немедленно. Прибыли. Я остался в коридоре (старое здание бывшей полиции). Кривцов пошел к Набокову, вскоре вышел, а я один прошел в кабинет. Набоков принял меня, как мне показалось, холодновато.
— Хорошо, что вы приехали. Палата задержала представление о вас, решив выслушать ваше объяснение. Подождите в приемной, пойду поговорить со старшим председателем, как мы поступим.
Затем курьер передал мне приглашение старшего председателя пройти к нему. В кабинете застал обоих, просили сесть. Крашенинников:
— Палата получила наилучшие отзывы о вас председателей Таганрогского и Новочеркасского судов и прокурора Новочеркасского суда, но от прокурора Таганрогского суда получила чрезвычайно неприятный для вас отзыв. Вначале он относится к вам с большой похвалой, а заканчивает сообщением о характере вашей деятельности прямо преступном. Я потребовал из суда дела, на которые указывает прокурор. Он прислал, но они очень громоздки, и у меня еще нет досуга заняться ими. Не скрою от вас, что вам вменяется в вину (он взял бумагу прокурора и прочитал) «содействие евреям Осипу и Матвею Елицерам, преданным суду по обвинению в захвате и присвоении недвижимого имения путем подлога, оправдаться, для чего Волькенштейн явился по своей инициативе, без вызова суда и дал показание против потерпевшего в деле, бывшего своего клиента. Елицеры были оправданы». Затем вы содействовали еврею Лещинскому, обвинявшемуся в поджоге своего имущества с корыстной целью, уклониться от суда и следствия.
Выслушав эту подлую и нелепую чепуху, я улыбнулся, сказав, что это не писал прокурор суда. Крашенинников поднес к близоруким глазам бумагу и подтвердил, что не рассмотрел мелко написанные «и. д.[461]» и что подписал Муженко. Тогда Набоков сказал:
— Странно, что на конфиденциальный запрос лично прокурору, запрос, не требующий срочного ответа, не касающийся судебного дела, отвечает заместитель на несколько дней. В чем же, собственно, дело? Какие это были действия, не вяжущиеся с мнениями о вашей деятельности ваших товарищей по профессии, но и с блестящими отзывами судов и отдельных судебных деятелей?
— Разрешите мне, — сказал я, — вкратце изложить, в чем дело. Более двадцати лет тому назад были преданы суду Елицеры, которых я не знал. Накануне слушания этого дела один из защитников, присяжный поверенный Недзвецкий, был в съезде мировых судей и говорил с бывшими там коллегами об этом деле. Кто-то из присутствующих адвокатов очень неодобрительно отнесся к личности потерпевшего в деле Ивасенко, на что я, шутя, отозвался: «Прошу вас в моем присутствии деликатнее относиться к моему доверителю». Недзвецкий поинтересовался узнать, по какому делу я был поверенным Ивасенко. Я указал, что утверждал его в правах наследства к имуществу матери и к недвижимому имению в Ростове. В результате нашего разговора Недзвецкий просил меня дать ему копии производства, если они сохранились, зашел ко мне и прочел. В тот же день, как оказалось, защитники подали суду прошение (выездная сессия) о вызове меня в качестве свидетеля и указали, конечно, подробно, в подтверждение каких обстоятельств. Рано утром я получил записку от обоих защитников, что суд признал мои показания существенными, но что я не могу быть вызван повесткой вследствие позднего времени, почему предоставляет защите право самим доставить меня в суд. Они очень просят меня быть в суде, иначе придется хлопотать об отсрочке заседания. Был я тогда очень молод, почему считал своею обязанностью не создавать осложнений в деле и пошел в суд. Я показал, какие действия совершил от имени Ивасенко в суде, Ивасенко подтвердил правильность моего показания. Имело ли мое показание существенное значение для защиты, не знаю, так как речей не слушал, прения были ночью. Все сказанное видно будет из протокола судебного заседания.
Второе деяние, вменяемое мне в вину, дело Лещинского, который обвинялся в поджоге. Я его защищал. Накануне первого заседания суда ко мне пришла жена Лещинского с сообщением, что муж заболел (ущемление грыжи), явиться в суд не сможет, о чем она утром получит удостоверение врача-хирурга, ординатора городской больницы Царукова. Посоветовал пригласить полицейского чиновника, в присутствии которого врач составит свидетельство, которое она при прошении представит в суд, где я буду. Так и сделали. Товарищ прокурора Смирнов (не Петр Федорович) заявил, что он получил точное сведение, что Лещинский сегодня утром шел по направлению к дому своего защитника, почему просит освидетельствовать немедленно Лещинского в присутствии городового врача, и если он здоров, то доставить его в суд приводом. Суд оставил это ходатайство без удовлетворения, дело слушанием отложил, назначив его к слушанию на следующую сессию. Через три недели дело слушалось, и Лещинский был оправдан. Обращаю внимание, что по вопросу о болезни Лещинского я не дал объяснения.
— Чем вы объясняете, — обратился ко мне Крашенинников, — такую формулировку Муженко ваших, видимо, совершенно законных действий?
— Отнюдь не думаю, что умышленное желание повредить мне руководило Муженко. Он мой товарищ по гимназии, наблюдаю его последние годы и считаю, что, по его мировоззрению, он считает, что выполнил свою обязанность. — И я охарактеризовал Муженко.
Слушали, пожимали плечами.
— Удивляюсь, — сказал Набоков, — откуда Муженко почерпнул сведения по делу Елицер?
Я объяснил:
— Думаю, что Муженко в бытность секретарем харьковского прокурора суда[462] мог случайно узнать о деле. Ивасенко подал на меня жалобу в совет присяжных поверенных, обвиняя меня в том, что, будучи его поверенным, я дал показания против него. Совет оставил жалобу без последствий, признав, что я решительно ни в чем не уличал Ивасенко, а лишь показал о судебном действии — утверждение в правах наследства. Попутно совет высказал взгляд, что такого рода показания не могут считаться разглашением профессиональной тайны. Муженко, надо полагать, узнал об этом деле, заинтересовался фамилией бывшего товарища и, как очень аккуратный, записал в свой дневник «на память».
Откланялся.
Узнал потом, что палата запросила вновь прокурора, от которого был получен надлежащий ответ, и все дело отправлено министру. С Муженко встретился в суде. Он, конечно, узнал от прокурора, какое впечатление произвело сообщение о моей деятельности. Подошел:
— Вы, Лев Филиппович, надеюсь, не обижаетесь на меня, я не мог скрыть, я выполнял мою обязанность…
Ответил, что и я выполню мою обязанность, чтобы оградить мое имя, и, может быть, подам на него жалобу за опорочение меня в официальной бумаге к начальству (дело Елицер) и за ложный донос по делу Лещинского, если не получу удовлетворения в другом порядке.
Муженко, спокойненько, тихим голоском:
— У вас нет основания, моя переписка — конфиденциальная.
Вскоре Муженко получил перевод на ту же должность в Усть-Медведицкий суд, захолустный, вдали от железных дорог, в степях Донской области. Муженко уехал в Харьков к своему бывшему начальству и получил там назначение. Уехал он из Ростова ни с кем не прощаясь, даже не сказав об отъезде. Все прошло в бумажном порядке. Я его больше не встречал.
Министр утвердил представление. Я получил повестку суда явиться для привода к присяге. Был судебный день. Было много товарищей, приехали близкие друзья. По создавшемуся у нас обычаю в таких случаях после привода к присяге нового присяжного поверенного в адвокатской комнате выпивали стаканчик шампанского. В перерыве забегали члены суда выпить и куснуть. Пили хорошо, пришлось исключить из доклада остатки дел, когда милый Софроний Иванович, докладывая дело, не мог произнести слова «загорелись подшипники», а, поправляясь, говорил «попишкины» и «попишники». Повеселел и другой член суда. Председательствовавший предложил адвокатам исключить дела из доклада. Перекочевали мы в отель, где кутнули изрядно. Получил подарки — значки присяжного поверенного, несколько штук. Дальнейшая моя деятельность давала мне много радостей.
Так, в муках приходилось пробиваться в сословие в то время, когда христианин проделывал механически стаж и входил в сословие. Таково было положение юристов-евреев в так называемой царской России. Враги евреев кричали: евреи весьма способный народ, куда их ни впусти, задавят коренное население. Невольно выработанную евреями «самооборону», чтобы существовать, нашу необходимость «приспособиться» враги считали «способностями».
Считаю, что русские евреи — народ малоспособный, и это нетрудно доказать многими примерами во всех областях знаний и искусств. Мы присоединились к просветительному движению в [18]60-х годах. Возьмем показной пример — адвокатуру. Евреи свободно вошли в нее. Явились вскоре имена: Спасович, Муромцев, Плевако, Потехин, Карабчевский, Андреевский, Хартулари и еще, и еще, не перечесть. Евреи дали одного хорошего компилятора, Пассовера, не оставившего ни единой печатной строчки. Во всех больших городах христиане проявляли больше творческой способности. Конечно, мне скажут: а Куперник, а Блюменфельд? Но ведь это уже, так сказать, второй сорт, как Урусов, Шереметевский, Миронов, Стойкин, Казаринов и еще, и еще, не счесть. Да, мы имели практику, но это уже иная способность. Евреи проникли в большом количестве в печать, а кого дали? Очень посредственных рядовых газетных деятелей и ни единого писателя. В расцвет Горького, Чехова, Андреева и еще, и еще — ни одного еврея-беллетриста, ни единого писателя для сцены. Нелепый анекдотист Юшкевич и Минский.
Евреи будто музыкальный народ, но в России они дали нескольких исполнителей чужих сочинений. Свободное творчество! Перечислите имена от Глинки, Мусоргского, Чайковского, Аренского, Стравинского, Глазунова и еще, и еще. Еврей не написал даже вальса. Приезжий немецкий еврей Рубинштейн Антон написал слабого «Демона», малоизвестного «Фераморса»[463]. В расцвет оперных певцов и певиц можем назвать некрупные имена двух-трех певцов, как Давыдов, Медведев и обчелся, а в это время взошел Шаляпин, Яковлев, Собинов и еще. А певиц сколько? Две-три малоизвестные еврейки. Художества, рисование, видимо, совсем не еврейское дело. Грустный Левитан, представитель грустной еврейской жизни, дал несколько пейзажей, нагоняющих «романтическую грусть», и больше никого. Антокольский давно развенчан.
Купцы тоже неважные. Ссылаются обычно на черту оседлости, ибо вне черты оседлости евреи не могли проникнуть. Но и в черте евреи ничего серьезного не создали. Масса торговала готовым платьем, да «монополии» — водочные склады и мелкая торговля. Укажут Бродского — это уже второй сорт после Харитоненко, Бобринского и других. Меня всегда удивляли ростовские евреи. Ростов — бывшая черта оседлости[464], был маленький городишко, но географически хорошо лежал. Пришли люди и завязали дела. Из мужиков вышли крупные фабриканты: Асмолов, Кушнарев, Панченко, Чурилин, Максимов… Прямо не перечесть. Единовременно пришли евреи: Рыссы, Шендеров, Коган — водка и водка. Не заводы, а склады и кабаки. Армяне оказались пред купцами-евреями гениями. Среди массы миллионеров ни единого богача-еврея. Мелкие торговцы, менявшие вывески. Когда начало развиваться мельничное дело, то появились Солодов, Посохов, Парамонов и… обанкротившиеся Рыссы[465].
О врачах — говорить нечего. Евреям не давали клиник, но и вольнопрактикующие врачи-христиане всюду превосходили евреев.
А теперь евреям дали свободу в «бывшей России». Выползли Гохбаум, Коган и другие «ученые». Антисемитизм в Совдепии большой, и новое обвинение — «всюду пролезают». Во время переживания тяжких невзгод люди находят утешение, когда придумывают виновников и мстят им. Евреи для сего подходящий материал.