— Тебе не кажется, что в этом доме стало слишком тихо с тех пор, как папа ушел? — спросила она как-то раз у брата.
— Тихо было всегда, — сказал Тобиас.
— Раньше мы не слышали тишину, — сказала Канделария.
— Просто раньше она так не кричала.
Поначалу никому в семье, казалось, не было дела до того, что он занялся выращиванием галлюциногенных грибов, — у Тобиаса лучше получалось затевать новые проекты, чем доводить их до конца. Так бывает со слишком умными людьми: им очень быстро становится скучно, поэтому они редко заканчивают то, что начали. Канделария пришла к такому выводу после того, как брат самостоятельно выучил четыре языка. Правда, она не могла проверить, насколько хорошо он ими овладел, потому что сама знала только испанский. Но это оказалось неважно, потому что скоро Тобиас увлекся Индией и та поглотила все его внимание. Канделария не знала, хинди ли привел его к грибам, или грибы к хинди, но брат вдруг проникся не только языком этой страны, но и медитацией, пением мантр и вегетарианством.
До Индии он был помешан на Эдгаре Аллане По, но этот период закончился быстрее, чем ожидалось: по его собственным словам, Тобиас уже выучил наизусть все произведения. Впрочем, это Канделария тоже не могла проверить, потому что не представляла, насколько обширно творчество По. А до По у него был этап натуралиста-любителя, когда он открыл три вида орхидей и два вида ядовитых лягушек, — по его словам, всех их назвали в его честь и написали об этом в журнале «Сайенс джорнал», и если бы ему не наскучили изыскания, он непременно открыл бы еще много других видов, ведь если что и рождалось в изобилии в этих горах, так это орхидеи и лягушки. Канделария тогда единственный раз пожалела, что ее исключили из школы: ее познаний в английском не хватило бы, чтобы прочитать эти предполагаемые статьи. Но это мало ее заботило, потому что она была еще в том возрасте, когда старшие братья — кумиры и все, что они делают и говорят, принимается без малейших сомнений.
Но больше всего из навязчивых идей Тобиаса Канделарии запомнилась одна из первых, когда он узнал, что дон Перпетуо принадлежит к вымирающему виду на грани полного исчезновения. Тобиас объяснил, что нужно найти ему пару, чтобы предотвратить окончательное вымирание двояких ара (так он предпочитал именовать этот вид), иначе, сказал он, скоро таких попугаев можно будет увидеть только на фотографиях. «Представляешь, Кандела, это, возможно, последний представитель своего вида, а мы тут сидим и смотрим, как он стареет, не оставляя потомства», — часто говорил он ей, и при этом лицо его приобретало такое обеспокоенное выражение, какого она раньше у него не видела.
Канделария тогда даже не понимала, что значит «вымирающий вид», но скоро усвоила, как важно ей тоже делать озабоченное лицо всякий раз, как брат заговаривает на эту тему. Лучше всего тогда было то, что он стал брать ее с собой в экспедиции на гору: попугай сидел у него на одной руке, Канделария вцеплялась в другую. Прежде они никогда не уходили так далеко от дома и не побеждали такую суровую природу. В своих поисках им приходилось перебираться через незнакомые ручьи и залезать на незнакомые деревья. Они пытались подражать крикам попугая в надежде, что им ответит кто-то помимо эха. Ходили там, где не было тропинок, встречали оцелотов, плотоядные растения, болота, которые могли засосать их с головой, и лотосы такой величины, что можно на них стоять и не тонуть. Во всяком случае, так говорил ей Тобиас, держа ее за руку, чтобы она не боялась. Рядом с ним ей никогда не было страшно, потому что старшие братья способны одолеть любую опасность — иначе не решались бы рождаться первыми. Они так и не нашли даже следа других двояких ара, но у Тобиаса не было повода сказать, что он возвращался из экспедиций с пустыми руками, потому что в большинстве случаев он нес Канделарию, умирающую от усталости.
А иногда возвращался с полным рюкзаком грибов.
На той же самой горе ему попался какой-то необычный вид грибов, которые Тобиас посчитал галюциногенными и решил выращивать дома — улучшать и окультуривать их. Его страсть к грибам вначале вроде бы никого не тревожила, но потом, когда она вышла из-под контроля, больше всех удивилась Канделария, потому что брат показал себя таким, какой он есть, а не таким, каким его воспринимала она. Она много раз видела, как брат что-то затевает и потом бросает, но грибами он увлекся настолько, что в день, когда под дребезжание капель дождя ушел отец, Тобиас не захотел пойти с ним, а уселся под лавр и погрузился в самый долгий транс, какой испытывал. Он продолжался с тех пор, как ушел отец, и до того дня, когда у жаб выпучились глаза, хотя открылись они только после того, как луна стала снова полной.
Так было не всегда. Иногда Тобиас оставлял грибы в покое, и тогда к нему возвращалась ясность ума. Канделария снова начинала для него существовать, когда ее не заслоняли грибы. Его глаза смотрели на нее. Его губы произносили ее имя. Он называл ее Канделой, утверждая, что в таком сокращенном имени больше мощи, больше напора. «Только искры не хватает, чтобы ты воспламенилась», — однажды сказал он ей. Но она не поняла. Некоторые вещи она поймет, только оглянувшись на них в будущем.
Поскольку невозможно было предсказать, сколько продлится период ясности, Канделария всюду ходила за братом, как собачка, боясь выпустить его из вида. Ей нужна была помощь Тобиаса, чтобы вернуть себе дом. Она хотела и дальше слушать звуки. Воображать, что это песни. Она уже немного устала ждать отца и сама бы отправилась на его поиски, только не знала, куда, как да и когда найти на это время. В тот вечер они сидели у бассейна, уже превратившегося в пруд с мутной водой. Они собирались обсудить ремонт дома и решить, откуда взять деньги, но в итоге заговорили об отце. Внизу, на болоте, пели лягушки.
— Ты ушел бы с ним, если бы он тебя позвал? — спросила Канделария.
— А он позвал, но я не захотел. Я ему больше не верю.
— И куда он ушел? — продолжала допытываться Канделария.
— Наверняка искать китов, которые на самом деле поют.
Канделария никак не могла понять, знает он, где теперь отец, или нет, говорит ли всерьез или просто ради того, чтобы говорить. Они замолчали, и каждый сделал собственные выводы, но спрятал их в той части разума, где хранятся выводы, с которыми не хочется соглашаться. Оба были босиком, болтали ногами и бередили отражение луны, как будто застрявшее в этой мутной густонаселенной воде.
— Я, когда плаваю в пруду, все время закрываю глаза, — вдруг сказала Канделария.
— Зачем? — спросил Тобиас, одерживая улыбку.
— Чтобы не бояться.
— Вода такая мутная, что без разницы, открывать или закрывать.
— Как раз поэтому, — сказала Канделария, — зачем открывать глаза, если все равно ничего не видно…
— Как раз поэтому, — сказал Тобиас, — зачем закрывать глаза, если все равно ничего не видно…
Канделария ненадолго задумалась и пришла к выводу, что под водой все-таки лучше закрывать глаза; еще не пришло время ей понять, что правильно делать как раз наоборот и что именно на те вещи, которые не хочется видеть, надо смотреть широко раскрытыми глазами. Чтобы сменить тему, она энергично заболтала ногами и спросила:
— А если сильно взболтать воду, как думаешь, получится освободить луну из этого пруда?
— Думаю, что лучше смотреть на небо. А еще думаю, что лучше всегда держать глаза открытыми.
Оба подняли взгляд и стали смотреть на луну. Свободная, одинокая, подвешенная высоко-высоко в бескрайней ночи. Вдалеке продолжали петь лягушки. Но теперь Канделарии показалось, что их пение звучит как жалобный стон.
Настолько же естественно, как росли внутри дома деревья и расползались корни лавров. Настолько же естественно, как тянулись под землей норы броненосцев и плодились в пруду пиявки. Настолько же естественно скоро стало присутствие Габи де Рочестер-Вергары в Парруке. Канделария наблюдала за ней и пыталась понять: то ли эта женщина приспособилась к окружающей обстановке, то ли обстановка приспособилась к ней. У нее был редкий талант к подражанию, она умела быть и заметной, и незаметной в зависимости от того, чего требовали обстоятельства. Стоило ей открыть рот и заговорить, она будто всех гипнотизировала. Никто не оспаривал ее слова, никто не решался углубляться в эти простые и меткие замечания, которые она роняла с такой же легкостью, как птицы роняют перья, когда линяют. Эти замечания будили воображение у всех, кто их слышал, и не оставляли места для неоспоримых истин.
Она ухитрялась все время выглядеть безупречно, хотя у нее было всего два платья, оба белые. И она по-прежнему не снимала туфли, хотя знала, что мать и Тобиас посмеиваются над тем, как она упорно ходит на каблуках по такой неровной местности. Тереса даже хотела одолжить ей сандалии, но гостья отказалась. Она была любезна, но не до такой степени, чтобы другие позволяли себе излишнюю фамильярность. Ее утонченность вызывала много вопросов, которые никто не решался ей задавать, а если и задавали, то знали, что она изящно уйдет от ответа.
— Скажите, Габи, вы замужем? — однажды спросила у нее мать за обедом.
— Разумеется, Тереса. Я трижды выходила замуж и трижды овдовела. Должен же у женщины быть дома кто-то, с кем можно поспорить.
— Поспорить?
— Приятно же видеть лицо мужа, когда разгромишь его вескими доводами, вам так не кажется?
— Доводами? — переспросила Тереса, явно задумавшись, были ли у нее самой когда-нибудь свои доводы.
— Хотя, пожалуй, можно обойтись и без доводов. Чтобы побеждать мужчин в спорах, достаточно овладеть одним мастерством: пропускать мимо ушей то, что они говорят, — сказала Габи. — Впрочем, «мастерство» — это еще сильно сказано. Большинство мужчин так глупы, что даже Канделария их переспорит.
— А как вы три раза овдовели?
— Вот для этого, знаете ли, и вправду нужно мастерство, Тереса. И как любое мастерство, его нужно шлифовать, чтобы дойти до совершенства. На данный момент я могла бы назвать себя настоящим мастером, и тем не менее, как вы наверняка заметили, продолжаю искать растения, которые обеспечат более действенный, более чистый результат. Должно же быть какое-то растение, которое не оставит никакого следа, не выдаст причастных своими ботаническими эманациями.
Все задумались над ее словами, но никто ничего не понял, потому что Габи была мастер не только в области ядовитых растений, но и в том, чтобы замаскировать любую истину так, чтобы она осталась незаметной или была похожа на детскую игру. Пока сотрапезники искали смысл в ее словах, а Канделария старалась запомнить слово «эманации», чтобы потом посмотреть его в словаре, Габи как ни в чем не бывало продолжала жевать свой шпинат. Она каждый кусочек пережевывала по двадцать раз, прежде чем проглотить. Канделария подсчитала, когда наблюдала за тем, как гостья ест. Она знала, что так делают для того, чтобы обмануть мозг и не съесть слишком много калорий. Габи при этом совсем не напоминала корову, жующую жвачку, напротив, оставалась такой же утонченной, даже когда делала самые заурядные вещи: жевала, опускалась на колени перед растениями, чтобы их исследовать, или ловила мышей на корм Анастасии Годой-Пинто.
Все тайком за ней наблюдали, пытаясь понять, в чем кроется ее природное изящество, откуда берется очарование, которое делает ее такой привлекательной. Дело было в сочетании противоположных качеств: гостья вызывала отвращение и интерес, сочувствие и страх, уважение и насмешку. И все это одновременно. Окружающие не знали, чувствовать себя в безопасности или в опасности, прятаться от нее или сделаться ее союзниками, вышвырнуть ее на улицу или уложить в собственную кровать. Канделария ясно понимала, что испытывает к ней восторженный интерес. А вот мать с братом ощущали угрозу и потому не упускали возможности принизить Габи, зная, что это для них единственный способ почувствовать свое превосходство. Между собой они называли гостью падшей женщиной, чудачкой, беглянкой, но в ее присутствии робели и не могли употребить ни единого прозвища, которыми награждали ее за глаза.
В отсутствие отца, заметила Канделария, между матерью и братом появилось какое-то сообщничество. Сначала ей не нравились саркастичные комментарии, которые они отпускали по поводу отца, а теперь они точно так же себя вели с Габи. Однажды особенно влажное утро заставило деревянные столбы в доме скрипеть сильнее обычного. Когда Габи при всех упомянула об этом за завтраком, Канделария объяснила: как рассказывал отец, древесина издает такие звуки, потому что это язык, на котором общаются между собой деревья, выросшие в одном лесу.
— Вот вы и услышали фантастическое объяснение, — перебил Тобиас с той дурацкой усмешкой, которую Канделария так ненавидела. — А настоящее хотите услышать?
— Нет, — сказала Габи. — Мне нравится фантастическое.
— Я хочу услышать настоящее, — сказала Канделария.
— Не надо, солнышко, в этом нет необходимости, — сказала Габи.
— Рассказывай! — потребовала Канделария, вскочив на ноги и повернувшись к брату.
— Столбы скрипят из-за того, что папа рубил деревья, пока они еще были зеленые. Отправлять древесину на просушку было дорого. А покупать уже просушенную — еще дороже. Короче говоря, дерево жалуется, потому что папа лентяй и жадина.
— Довольно, — сказала Габи.
— Нет, это нас всех касается, — сказал Тобиас. — Сырая древесина очень неустойчивая, она легко может искривиться и сломаться.
Канделария выбежала прочь. Прежде чем скрыться среди деревьев, она оглянулась и увидела, как Габи встала перед Тобиасом, чтобы влепить ему пощечину. Она подумала, что надо бы научиться давать пощечины, чтобы не убегать каждый раз, когда обстановка становится невыносимой. Правда, сейчас она не попыталась досчитать до тридцати, и это, наверное, что-то значило. Может быть, сцена с пощечиной отпугнула у нее желание плакать. Она спустилась к ручью и села на камень, подумать обо всех вещах, которым нужно научиться. Габи не всегда будет рядом, чтобы за нее заступиться.