Она долго не могла уснуть, а когда наконец уснула, ей снились кошмары, в которых на нее смотрела игрунка. Еще не рассвело, когда до нее донесся далекий стон, и она не поняла, в самом деле его слышит или он ей только снится. Она немного почувствовала себя своим братом. А потом, когда рвота погнала ее в туалет, — немного своей матерью, а еще чуть позже, когда сдирала кожу с кончиков пальцев, пока не выступили капельки крови, — немного Факундо. Может, не так уж велика разница между тем, чтобы сдирать кожу и рвать на себе волосы. Лежа без сна, Канделария опять услышала стоны и на этот раз побежала будить Факундо. Они поругались. Он обозвал ее помешанной, сумасшедшей. Сказал ей, что она девочка с буйным воображением, а ей было обиднее слышать, что ее назвали девочкой, чем буйной. И тут снова раздался стон. Очень далекий, очень приглушенный, но оба его услышали.
— Черт! — сказал Факундо. — Я не знал, что убить так трудно.
— Трудно, когда опыта нет, — сказала Канделария, вспомнив Габи. — Пойду за фонарем, мы не можем ее так оставить, — добавила она, с трудом закончив фразу.
Прежде чем выйти, Канделария зашла на кухню, взяла нож и дала его Факундо со словами:
— Надо бить в сердце, потому что череп очень крепкий.
На лице Факундо отразилась тревога, рука, оставшаяся свободной, рвала волосы.
— Я не могу, кардинальчик.
— Я тоже.
Они молча посмотрели друг другу в глаза и увидели там отражение собственной боли. Острое лезвие ножа блестело в руках Факундо. Ветер донес до них страдание игрунки, облеченное в стоны. Им было так грустно, что у обоих в глазах стояли слезы.
— Идемте, — сказала Канделария.
— Черт, да не могу я, — сказал Факундо и вернул нож Канделарии.
Она взяла его в свои веснушчатые руки. Подумала, что, когда режешь помидоры, держишь нож иначе, совсем не так, как держишь его, чтобы кого-то убить. Он казался тяжелее, острее. Они вышли медленно, чтобы дать глазам привыкнуть к темноте, и поспешили сквозь темную ночь. Луны не было, и если бы не фонарь, они бы даже собственных рук не разглядели. Вдалеке совка что-то предвещала песней. Палая листва хрустела под их нерешительными шагами. Они даже не знали, где идут. Но стоны постепенно становились все громче.
Когда они пришли на место, то обнаружили нескольких грифов, дремлющих вокруг. Птицы ждали, пока рассветет, чтобы продолжить пир. Обезумевшие мухи не переставали жужжать. Запах был еще более невыносимый, чем днем. Канделария почувствовала, что у нее дрожат руки. Они посветили на игрунку и увидели изуродованную ударами голову с закрытыми глазами. Светлячки чертили линии в воздухе. Факундо наступил на лужицу крови, которая натекла вокруг изуродованного тельца, и огорчился, что на обуви останутся пятна. Канделария погладила игрунку одной рукой, а в другой зажала нож, понимая, что не сможет его вонзить. Она даже не знала, где конкретно находится сердце. Игрунка открыла глаза и посмотрела на нее. Закрыла глаза, потом снова открыла и, не переставая глядеть на нее, издала предсмертный хрип. Глаза у нее остались широко открытыми.
— Теперь точно умерла, — сказал Факундо с облегчением.
— И последнее, о чем она подумала, это что я воткну в нее нож, — посетовала Канделария.
— Ты смогла бы, кардинальчик?
— Конечно, смогла бы, — солгала она.
По пути домой она задумалась о том, что важнее казаться храбрым, чем быть таковым, и что очень мало кому удается узнать о своих подлинных слабостях. Она была уверена, что человек, который хорошо ее узнает и будет рядом, не пытаясь ее переделать, — это сто́ящий человек, потому что ложь ей определенно не по душе, хотя иногда кажется такой необходимой.
После того как мать высекла всем камням глаза резцом, который подарил ей Факундо. После того как набрала пару килограммов и щеки у нее стали цвета гибискуса. После того как она под стать камням или яйцам яванской курицы покрасилась в темный, чтобы черты лица стали более выразительными. И после того как состригла сухие кончики и стала собирать волосы в высокий хвост, похожий на лаву, которую извергает вулкан после долгого сна. Только после всего этого мать однажды надела красное платье и вышла на балкон с такой величественностью, какой никто в ней не подозревал. Сильное тело, прямая осанка, серьезный взгляд, устремленный на пейзаж, который, казалось, смотрит на нее в ответ. Черные камни в комнате глядели на мать с тыла, а изобилие растений снаружи бросало вызов впереди. Или наоборот. Зависело от того, с какой стороны смотреть. Возвышенная и недостижимая у себя на балконе, откуда ей было видно всё и всем было видно ее, она включила на полную громкость ту самую оперу, которая, по ее словам, ускоряла рост растений.
Накануне она несколько дней постилась, употребляя в пищу только то, что выросло из земли, делала дыхательные упражнения и принимала ванны с содой и рутой. Она натирала все тело медом, оставшимся от нашествия пчел. В полнолуние спала под открытым небом, чтобы зарядиться энергией луны и заново настроить магнитные поля организма. Она долгое время не прикасалась к электрическим приборам и не пользовалась искусственным освещением. Она в полной мере выдержала обет молчания и простояла на голове достаточно, чтобы насытить кислородом все до единого уголки мозга. Она заявила, что достигла заветной «окончательной и полной детоксикации», и это стоило отпраздновать.
Только-только выглянуло солнце, и из-за косых лучей мать, если смотреть из мощеного дворика, казалась плывущей в воздухе, а может быть, она и в самом деле плыла, потому что никто не может пережить подобное очищение от токсинов, не превратившись в существо эфирное и неуловимое, как семена, которые слетают с одуванчиков и свободно парят в воздухе. Факундо и Канделария были снаружи и вместе побежали смотреть, что происходит. Музыка резонировала так, что у эха появилось собственное эхо, и если прислушаться, можно было почувствовать, как под землей рыщут броненосцы и дрожат корни деревьев. Казалось, цветы цветут пышнее и птицы поют громче. Все в Парруке как будто заразилось этим коллективным опьянением. Донья Перпетуя так странно извивалась на ветвях араукарии, что Факундо испугался, не устроила ли она налет на яблоню и не наелась ли зернышек. «Для птиц они смертельны, потому что в них содержится цианид», — объяснил он, и тогда уже извиваться начала Канделария, вспомнив, сколько раз угощала яблоками ворона.
В этот же день Канделария увидела первые капли крови у себя на трусах. Такие красные, такие красноречивые, такие непристойные. Было всего несколько капелек, но ей показалось, что она истекает кровью и скоро уже не сможет это скрыть. Сначала она запаниковала. Потом устыдилась. Легла в гамак, повязав свитер вокруг пояса, чтобы никто не заметил, но бегала в туалет каждые пять минут. Там она подолгу сидела, разглядывая собственную кровь, испытывая одновременно отвращение и непонятный восторг. Она подумала о бывших одноклассницах: интересно, со всеми ли это уже случилось.
Тайна менструации — великая тайна. Сначала никто не хочет, чтобы менструация начиналась, а потом она почти незаметно превращается в обязательную тему разговоров на перемене. Девочки с редкостной щедростью делятся тампонами, а когда встаешь из-за парты, непременно надо спросить соседку сзади, не протекла ли. Иногда — потому что подозреваешь такую вероятность, а иногда — просто чтобы дать понять одноклассницам, что ты уже женщина и можешь испачкать школьную юбку. И тогда все наперебой начинают предлагать свитер, чтобы повязать на пояс, потому что мало по каким вопросам женщины проявляют столько солидарности, как по поводу красного пятна там, где не надо. Вдруг это становится самым важным на свете. Нужно истекать кровью, чтобы быть женщиной. Нужно пятнать трусы.
Самое странное, что еще несколько месяцев назад каждая из них бесилась, если подружка без спроса брала ручку из ее яркого пенала, была маленькой эгоисткой, убежденной, что ей принадлежит весь мир и что где-то ее поджидает принц на белом коне, готовый расстелить ковер, чтобы она не запачкала ноги. Но вместо принца пришло кровотечение, с которым придется мириться до тех пор, пока она не станет иссохшей старухой и ей не перестанут оглядываться вслед. Неприятное кровотечение, которое надо скрывать от мужчин, зато их, женщин, оно немного сближает и впервые в жизни заставляет задуматься о разнице между полами. Внезапно почти все начинают говорить об одном и том же и отпрашиваться с физкультуры, ссылаясь на спазмы и головную боль. Мир делится на тех, у кого уже начались месячные, и на тех, у кого еще нет. И тем, у кого не начались, остается только по-дурацки улыбаться на переменах и гадать, почему их тело не торопится продемонстрировать то, что раз и навсегда причислит их к разряду женщин. Только в этот момент и по этой причине Канделария пожалела, что не ходит в школу. Кровоточить в школе было хорошо и безопасно. А вот дома, при Факундо, нет. Она подсчитала: через десять дней ей исполнится тринадцать. «Тринадцать», — произнесла она вслух. Это число казалось ей красивым, хотя люди утверждали, что оно несчастливое.
Понимая, что не сможет долго скрывать кровотечение, она поднялась рассказать матери. Опера продолжала заряжать воздух пронзительными звуками. Присмотревшись к растениям, можно было увидеть, как они потягиваются и танцуют под музыку. Войдя в комнату, Канделария застыла рядом с камнями, такая неподвижная, что ее саму можно было принять за камень. Она не помнила, чтобы геометрия материнской спины была так совершенна. Возможно, Факундо прав: ее мать — царица улья, и тогда сама она не более чем трутень. Мать убила всех своих соперников, чтобы царить, в том числе и мужчину, который служил ей парой. Может быть, избавляясь от токсинов, мать избавилась заодно и от последних отголосков отца, от хлебных крошек, от воспоминаний.
Канделария задумалась: а что, если мать с самого начала была в доме главной, а ее кажущаяся хрупкость — не щит, а оружие, с помощью которого она манипулирует окружающими. Вот о чем она размышляла, пока смотрела на спину матери и с завистью разглядывая изгибы ее тела. Она хотела бы быть такой же стройной. Хотела себе такие же длинные ноги и чтобы платья на ней сидели бы так же красиво. Нелегко принять, что родители полны жизни и желанны. Что их изношенные тела по-прежнему обладают тем, что зовется красотой. Канделария заметила, какой могущественной мать выглядит в красном платье, а ее густые темные волосы доказывают, что она еще способна на вулканическое извержение. Она смотрела, как мать сосредоточенно разглядывает пейзаж с балкона, такая воздушная, такая неприступная, и осознает, что растения крепнут благодаря ей, а может быть, чувствует себя такой же непостижимой и неукротимой, как музыка. В такие моменты ее мать была песней. У всех нас бывают такие моменты, но отдаваться им с должной серьезностью удается редко. Ее мать наконец освободилась от мужчины, который ее затенял, и сочинила собственную мелодию, а такое происходит не каждый день.
Канделария несколько раз ее окликнула, но мать не услышала, потому что каждым нейроном слушала собственную музыку и наслаждалась свободой, которую давало ей чувство, что она смогла сочинить ее сама. Канделарии вдруг стало неловко стоять там, ощущая, как кровь вязкой ниточкой стекает по ноге. Ей хотелось убежать, но она боялась по пути столкнуться с Факундо. Она не хотела, чтобы он ее такой видел. Неизвестно почему, но ей страшно захотелось расплакаться. На этот раз она досчитала до двадцати двух, прежде чем появилась первая слеза, и это был настоящий триумф. По опыту она знала, что первая слеза открывает путь остальным. Достаточно было дать ей волю, чтобы следующие покатились без контроля и без меры. Сама того совсем не ожидая, она расплакалась, сев на корточки, потому что садиться нормально в таких обстоятельствах ей показалось неудобно. Когда закончилась ария, мать повернулась, чтобы включить ее еще раз, и увидела Канделарию, свернувшуюся и беззащитную. Она увидела, что дочь уставилась на следы крови, похожие на дороги, которые никуда не ведут, и сказала:
— Дочка, это просто значит, что в твоей жизни многое переменится.
— Еще больше?
— Да, и главное — не наделать глупостей, как большинство…
— Глупостей вроде влюбленности? — перебила Канделария, потому что связывала понятия «быть женщиной» и «быть влюбленной». У некоторых женщин уходит много времени на то, чтобы понять, что можно быть женщиной, не влюбляясь. А многие, так никогда этого и не поняв, проводят всю жизнь в поисках спутника, которого, быть может, и не существует, соглашаясь на меньшее, чем заслуживают, или ожидая значительно большего. У Канделарии еще будет возможность усвоить, что ее лучший спутник — это она сама.
— Глупостей вроде беременности, — сказала мать.
Канделария удивилась, зачем забегать так далеко вперед, но не стала уточнять, а просто попросила:
— Только никому не рассказывай.
За обедом мать была в необычном возбуждении. После детоксикации у нее проснулся бешеный аппетит. Она приготовила фаршированные грибы, испекла кукурузный хлеб и поставила на стол вино, хотя сама его почти не пила. Канделария наконец-то впервые надела одно из платьев, которые Габи ее заставила купить, и это частично вернуло ей уверенность, совсем пошатнувшуюся из-за утренних событий. Платье было такого же цвета, как тучи, которые когда-то расстреливал Санторо. Она бы с удовольствием надела что-то поярче, например желтое, потому что желтый больше соответствовал ее характеру, но сегодня темные цвета ее успокаивали.
Она собрала волосы в хвост, оставив спину открытой, и немного расстроилась, когда увидела свое отражение в окне. Тут она ничего не могла поделать: спина у нее была не такая ровная, как у матери. И вообще, если разбирать в деталях, она должна была признать, что мать превосходит ее во всем. Канделария почувствовала небольшую зависть, или даже большую, настолько, что ей стали приходить в голову странные предвзятые мысли о матерях, но ни одна из них не соответствовала реальности, которая была у нее перед глазами: мать красивее, чем она. Нет, это неправильно. Обычно ведь наоборот: это дочери должны вызывать у матерей ностальгию о том, чем те когда-то обладали и чего уже никогда не вернут. Матерям полагается знать, что они старые, что они приносят в жертву красоту и тело ради детей. Что они поглощаются и пожираются детьми и теряют индивидуальность, так что никто в итоге не может даже сказать, где начинается ребенок и кончается мать. Когда успели поменяться роли?