— Никогда в жизни не видел столько колибри, — заметил он. — А это, между прочим…
— Давайте поскорее, — перебила его Канделария. — Что мы, целый день идти будем?
Парадоксальным образом, ее рассердило, что он на нее не смотрел. Хотя если бы смотрел, она тоже рассердилась бы. С недавних пор она могла рассердиться на совершенно противоположные вещи.
Она ускорила шаг, чтобы побудить Факундо идти быстрее, но его, казалось, интересовали только птицы. Он наблюдал за ними почти что с благоговением. С восторженным интересом, который в другом человеке показался бы ей чудесным, но не в нем. Как могла какая-то дурацкая птица поглотить все его внимание?
Она остановилась подождать его в мощеном дворике. Ей показалось, Факундо не было несколько часов. Она огляделась вокруг, почти желая, чтобы дона Перпетуо не оказалось рядом, чтобы он не украл у нее главную роль. Потом остановила взгляд на сорняках, которые снова проросли между камней, и вспомнила про Тобиаса. Она так и несла его в руках. Канделария раскрыла ящичек, как будто так могла почувствовать его присутствие более явно. Она хотела рассказать ему, как везде полезли сорняки, но испугалась, что Факундо увидит, как она разговаривает с неодушевленной деревяшкой, — это было не в ее духе и слишком в духе ее матери, — и захлопнула ящичек. Коротая время, Канделария принялась разглядывать стройные ряды муравьев-листорезов, которые ползали через дворик друг за другом, никогда не останавливаясь, никогда не нарушая заведенный порядок, который гнал их все время одними и теми же путями. Она подумала о том, что было бы, если бы каждый муравей сам выбирал, куда идти.
Когда Факундо наконец появился, он прошел мимо нее, поглощенный изумлением и ожиданием, которые не дают сосредоточиться ни на чем, кроме вызвавшего их предмета. Он медленно перешагнул порог, будто портал в другой мир, и воодушевлялся все больше по мере того, как открывал для себя каждый уголок дома. Как раз в этот момент солнце ударило в витражи, и купол запылал как факел. Факундо уважительно перешагивал через корни, очень стараясь на них не наступить. Полюбовался лимонным деревом, сплошь увешанным плодами, а потом остановился перед манго, которое так разрослось, что приходилось задумываться, как быть, когда верхние ветки достигнут потолка.
— Надо проделать отверстие в крыше, — сказал он.
И Канделария подумала, что с таким человеком, как Факундо, пожалуй, могла бы найти общий язык.
— Знаешь, как я себя чувствую, кардинальчик? Как птица, только что выпущенная из клетки, в которой прожила всю жизнь. Это место больше всего похоже на свободу.
— На свободу? — переспросила Канделария.
— Да, я никогда прежде не видел дома, где было бы так мало ограничений.
— Мало ограничений?
— Ну, в данный момент единственная граница, которую я вижу, это потолок, но я уверен, что мы можем это исправить.
Канделария стала озираться, удивляясь, как два человека могут настолько по-разному видеть одно и то же место.
На то, чтобы просто подняться по ступенькам, у них ушло много времени, потому что Факундо не переставал любоваться лианами, обосновавшимися на перилах. Он вглядывался в каждый шаг растительных щупалец, которые сплетались в подобие лесенки, чтобы забираться все выше и выше. Каждый побег служил опорой для следующего, а тот для следующего за ним. Дверь в комнату матери стояла приоткрытой, и Канделария тихо постучалась, прежде чем войти, почти желая, чтобы мать была на прогулке. Факундо увидел из коридора несколько круглых черных камней, которые заставили его воскликнуть:
— Да они же точь-в-точь яйца яванской курицы!
— Это моей матери, — сказала Канделария с некоторым облегчением, увидев, что в комнате никого нет.
— Стало быть, они принадлежат царице-матери. Странно, что царица покинула улей. Где она?
— Ищет еще камни, — сказала Канделария, думая о пчелах.
— Царицам всегда мало того, что у них есть, — сказал Факундо и взял в руки несколько камней, чтобы рассмотреть поближе. Когда он вернул их на пол, они покатились. — Знаешь, почему дом покосился, кардинальчик?
— Из-за землетрясения, наверное.
— Нет, это потому, что броненосцы задели фундамент. Похоже, он не особенно устойчивый, потому что его ставили, когда древесина была еще сырая, это сразу заметно.
— А это хорошо или плохо?
— Это так, как есть. Понимаешь? С животными невозможно бороться. Они были тут раньше нас. Поэтому живут себе без комплексов, как будто весь мир принадлежит им. А мы, наоборот, все время навязываем свою волю, потому что знаем, что никто и ничто нам не принадлежит.
Канделария уставилась на него, как будто только что поняла, что солнце всходит по ночам, и он, заметив ее несогласие, спросил:
— Ты мне не веришь?
— Верю, просто я раньше это так не воспринимала, — сказала она и погрузилась в долгое молчание.
— Почему ты вдруг так притихла, о чем задумалась, кардинальчик?
— О том, что ведь солнце и правда всходит ночью, только в других местах, где нам его не видно.
С появлением Факундо в Парруке воцарилось спокойствие, какого давно не бывало. Смех гостя повсюду отдавался эхом, напоминая о том, как в самые счастливые времена дом наполняли мелодии. Канделария заметила даже, что настроение матери изменилось. Та с первого же взгляда оценила Факундо так же высоко, как золотые самородки, которыми сеньор Санторо некогда расплачивался за комнату. Она вдруг стала общительной и приободрилась. Ради него она вставала с кровати, чтобы готовить свои фирменные блюда из самых свежих ингредиентов, собранных в саду и огороде. Она обожала кричать: «Факундо, Факундо!» — и видеть, как он спешит к ней на помощь, в чем бы та ни заключалась. Начиная с того, чтобы срывать фрукты с верхушек деревьев, удобрять растения и раскладывать всюду бананы для привлечения птиц, и заканчивая тем, чтобы снимать слизняков с салата и других огородных растений. Война со слизнями была бесконечной. Они втроем собирали их вручную в пакет, который потом сжигали.
— Мне хватает того, что приходится делить салат с чачалаками, — сказала мать, как будто оправдывая массовое истребление, которому подвергала бедных слизней.
— По этой логике мы должны бы и белок истреблять, потому что мне обиднее делиться авокадо, — заметила Канделария, чтобы выставить мать в дурном свете перед Факундо.
— Придумала, равнять слизняка с белкой, дочь! Слизни, наверное, ничего не чувствуют, они же, считай, из одной слизи состоят. Потому так и называются: слиз-ня-ки.
— А как ты равняешь салат с авокадо, мама?
— Ну-ка, ну-ка, — примирительно вмешался Факундо, — это вопрос эстетической и гастрономической ценности. Почему мы истребляем слизняков, а белками — любуемся? Ответ в том, что авокадо нам нравятся больше, чем салат, а белки нам кажутся красивее слизней. Мы преклоняемся перед красотой, потому что она не требует объяснений.
И так каждый раз — после вмешательства Факундо все трое замолкали, и спор умирал естественной смертью.
Сами того не ожидая, они превратились в маленькую семью, в которой Факундо играл нейтральную роль: в свои тридцать он был слишком молодой, чтобы выступать в роли отца, но слишком взрослый, чтобы быть ребенком. Ко многим вещам он относился с почти детским энтузиазмом, зато в других делах проявлял стариковскую мудрость и дипломатичность. Он с комфортом занимал промежуточное положение между двумя крайностями, умея достичь взаимопонимания с матерью и дочерью и уделить им внимание, которого каждая требовала. Если мать хотела собирать камни, Канделария предлагала отвести его посмотреть гнезда оропендол[10] а если погулять тянуло Канделарию, мать тут же затевала самый сложносочиненный обед, какой только могла придумать, чтобы удержать Факундо поближе к дому. Они постоянно соперничали, но он находил такое решение, чтобы ни та, ни другая не чувствовала себя победительницей.
Казалось, обеим общество Факундо было необходимо, как ветвям деревьев необходимо солнце. Ни та, ни другая не могла объяснить магнетического воздействия, который он на них оказывал. Им просто хотелось больше. Больше разговоров, больше прогулок, больше вопросов, которые заставляли их думать. А получив свое, они понимали, что хотят еще больше. Больше внимания, больше похвал, больше заботы. Обе требовали того, чего у них давно не было. А получив это, словно расцветали, прорастали, наливались. Они расширяли свои владения, напористые, как лианы, которым неведомо, как страдают обвитые ими перила, поскольку перила об этом молчат. Им хотелось все больше, еще чуточку больше. Они были требовательны и бесцеремонны, как дождь, который не спрашивает у луга разрешения пролиться на него. Факундо удовлетворял все их требования, потому что они отвечали ему тем же. Он уделял им внимание, чтобы получить его, предлагал заботу, потому что знал — этим обяжет их позаботиться о нем. Он был гостем и паразитом одновременно. Но так вели себя все трое, и поэтому их треугольник с первого дня был равносторонним. И равенство сохранялось, потому что каждый угол с силой тянул на себя, чтобы удовлетворить собственнее потребности.
Энтузиазм Факундо был заразителен. Он содержал себя в безупречном порядке и чистоте. Брюки у него никогда не были мятыми, потому что он сам гладил их каждый раз перед тем, как надеть. Все его рубашки выглядели как новенькие, а под вечер казались такими же свежими, как утром, даже после того, как он лазал на деревья собирать фрукты, вешать домики для птиц или изучать дона Перпетуо в его естественной среде обитания. Складывалось впечатление, что он вообще не потеет. И это при том, что он по несколько раз в день отжимался, чтобы сохранить твердость мускулов. Он мыл даже подошвы обуви. Стирал одежду еще до того, как она испачкается, обязательно мылся, прежде чем одеться, а потом еще раз вечером, перед сном. Больше всего он был озабочен своими волосами: то и дело приглаживал их, не мог пройти мимо окна, не посмотрев на свое отражение, чтобы убедиться, что каждая прядь на своем месте. Подметать входило в обязанности Канделарии, и она заметила, что выпавшие волосы Факундо попадаются по всему дому даже чаще, чем ее собственные, а это было непросто, но когда попыталась пошутить на эту тему, Факундо не засмеялся.
Она начала пытаться совладать со своими вросшими ногтями после того, как присмотрелась к рукам Факундо. Они у него были почти женские — такие мягкие и ухоженные. Она начала стесняться растительности на своем теле, потому что у него не только был идеально выбритый подбородок, он и на всем теле удалял волосы. Она никогда не видела, чтобы мужчина так делал, думала, эта привычка ограничивается женским миром и профессиональными пловцами. Дело в том, что Факундо, похоже, не выносил вида ни одного торчащего волоска, потому что сразу бросался его выщипывать с почти болезненной одержимостью, и Канделария задумалась, что волосы на теле — это, наверное, неправильно и ей тоже надо их удалять. Она попросила разрешения у матери — не потому, что хотела узнать ее мнение, а потому, что ей нужны были бритвы.
Еще ее стало чрезмерно заботить, как сочетается ее одежда, просто потому, что она видела, как тщательно он подбирает наряд. В одежде Факундо был дерзок, но никогда не пересекал границу, отделяющую эстетство от экстравагантности. Если сравнивать с птицами, то он был как солдатский ара с его ярким зеленым оперением, переходящим в синий на концах крыльев, и красными акцентами на хвосте и голове, а не как красный ара, у которого желтый цвет пытается перекричать синий, а тот, в свою очередь, спорит с красным.
Канделария жалела о своем зеркале, но ни за что бы сама в этом не призналась, а никто ее не спрашивал. Теперь она смотрелась в зеркало в гардеробе у матери и оттого, что так часто к ней ходила, в конце концов начала примерять ее одежду, просто чтобы посмотреть, не доросла ли до нее. Они проводили так целые часы, переодеваясь и обсуждая всякие незначительные вещи. Они никогда не говорили ни о Тобиасе, ни об отце. Тех как будто никогда не существовало. Канделария прежде понимала слово «убить» как принцип, а не как действие. И она, и ее мать «убили» двух мужчин в своей семье, просто прекратив их вспоминать, говорить о них, называть их имена. Факундо несколько раз пытался расспросить о подробностях, но к этому времени обе уже научились переводить разговор на другую тему. Те двое уже не были собой: они были тенями, призраками, безымянными существами.
В тесноте гардероба они играли в подруг, но на самом деле постоянно соперничали. Временами они прибегали к древней женской тактике и критиковали друг друга, чтобы принизить.
— Если не будешь за собой следить, задница скоро не влезет ни в одно платье, дочь.
— Это ты к чему: чтобы я научилась блевать или чтобы начала носить платья?
— Может, прежде чем беспокоиться о своей заднице, лучше научилась бы уважать окружающих.
— С языка сорвала, мама. Хоть в чем-то мы с тобой согласны.
— С тобой невозможно разговаривать.
— Ого, мы согласны уже в двух вещах, это прогресс.
Факундо вставал рано утром, чтобы развесить микрофоны на деревьях и записать пение птиц. Остаток дня он проводил в попытках выучить записанные звуки. Дождливыми вечерами Канделария с матерью его проверяли, просили подражать той или иной птице и ни разу не добились, чтобы он ошибся, даже когда они его разыгрывали. Он знал о солдатских ара больше, чем о самом себе, и они всегда будут помнить, как он познакомился с доном Перпетуо по приезде в Парруку.
Он распаковывал свои пять чемоданов, полных одежды, перекладывая ее в шкаф, как вдруг услышал один из характерных криков попугая и сломя голову бросился на поиски птицы. Канделария последовала за ним, втайне пожелав, чтобы кто-нибудь когда-нибудь так бежал и к ней. И, едва увидев, как мать глядит на Факундо, тоже стараясь не отставать от него, поняла, что и та жаждет того же самого. Они застали попугая на гваяковом дереве, поедающим цветы и одновременно дерущимся с желтоногим дроздом, который вознамерился свить гнездо на одной из веток. Факундо поднял взгляд, увидел его в вышине, такого внушительного, такого явственно зеленого, и вцепился руками в волосы. Канделария заметила, как он изменился в лице, как задрожали у него губы, а потом выступили слезы, но ничего не сказала, чтобы не портить момент. Зато мать, которая часто молчала, когда надо было говорить, и говорила, когда надо было промолчать, похоже, решила избавить гостя от неловкой необходимости признать, что он прослезился, а может, просто не придумала ничего оригинальнее, чем спросить: