— Вон она! — сказала Канделария, указывая на одну из деревянных балок.
— Кто знает, как давно она туда забралась, — сказала Габи, вставая, — а я-то ее ищу… Спускайся, дурочка, спускайся, — обратилась она к змее, но Анастасия высунула язык и не сдвинулась ни на миллиметр.
— А говорите, ручная, — насмешливо сказала Канделария.
— Иногда я думаю, что это она меня приручила. — с улыбкой сказала Габи, но не стала больше уговаривать змею, потому что уже привыкла, что та единственная, кто не обращает на нее внимания. Может быть, это ей и нравилось в Анастасии: змея позволяла себе с ней не соглашаться, хоть и зависела от нее даже в таком важном аспекте, как пропитание.
Габи взяла тетрадь с заметками, которую держала на тумбочке у кровати, и вышла довольная, листая свои записи и бормоча что-то о снотворном цветке, который недавно обнаружила и который радикально изменит ее образ действия. Канделарии это словосочетание показалось странным, то ли потому, что Габи сопроводила его подмигиванием и дурацкой улыбкой, то ли потому, что у действий такой женщины, как она, всегда есть прискорбные последствия. В любом случае, Канделарии некогда было об этом размышлять, потому что там, на тумбочке, лежала рукопись. Она смотрела на нее несколько секунд не моргая. Чувствовала, как кровь бежит у нее в жилах, чувствовала, как теплый воздух входит в нос и выходит, чувствовала то волнение, которое испытываешь, когда наконец сбывается желание. Ей хотелось схватить рукопись своими толстыми пальцами и запереться у себя, чтобы прочитать ее. Она задумалась, будет ли это воровством, и ради своего душевного спокойствия решила, что нет, ведь она просто берет ее почитать.
Рукопись была прямо перед ней, ничем не прикрытая, на том же самом месте, где и прежде, только теперь сверху не лежала тетрадь с ботаническими заметками. Рукопись с пылинками и царапинами на кожаном переплете, где наверняка еще оставались последние отпечатки пальцев Борхи. Рукопись с покоробившимися страницами, с чернилами, расплывшимися от переездов с места на место и от течения времени. Шесть шагов отделяли Канделарию от рукописи, сто восемьдесят страниц — от того, чтобы перелить ее содержание себе в голову, пять часов — оттого, чтобы прочесть ее от начала и до конца, если ни на что не отвлекаться. Она не считала это воровством, нет, она не воровка. Она попыталась украсть деньги, это да, но ее первое покушение на преступление не увенчалось успехом. Канделария знала одно: рукопись она вернет сразу, как только прочитает, так же, как решила вернуть деньги. Но сейчас важно было вовсе не то, что она знала, а то, чего она не знала. Чего же она не знала?
Что ее жизнь больше никогда уже не будет прежней.
И что впервые за все свое существование она поймет истинное значение слов «больше никогда».
Она должна была насторожиться еще тогда, когда пруд помутнел, но не насторожилась. Или когда стало разлагаться тело Эмилио Борхи, уже несколько дней гнившее в земле. Или когда кролики погибли один за другим. Или когда исчезли пчелы. Да хотя бы когда бабочки обратились в бегство. Все вокруг Канделарии словно готовило ее к тому, что скоро должно было произойти, как будто к такому можно приготовиться. Когда событие уже произошло, легко проследить признаки, связать концы с концами, объяснить предчувствия. Но после того, как все случилось, обычно уже ничего нельзя сделать.
Если бы Анастасию Годой-Пинто не потянуло на высоту, Габи не попросила бы ее помочь с поисками и не ушла бы потом со своей тетрадкой ботанических записей, оставив комнату пустой, чтобы Канделария могла вернуть деньги и забрать рукопись. И если бы ничего из этого не произошло, она не смогла бы ни взять ее — на время, разумеется, — ни прочитать сто восемьдесят страниц за пять часов без перерыва, молясь от абзаца к абзацу, чтобы Габи ее за этим не застала.
Она никогда не читала так много, так быстро и хотя бы наполовину с таким интересом. В рукописи Борха рассказывал от первого лица о том, как совершил убийство, настолько жестокое и настолько литературное, что до конца его дней за ним с одинаковым рвением гонялись полиция и издатели, а это, в свою очередь, сделало описанную историю — его историю — культовой книгой, а самого Эмилио Борху — одной из самых разыскиваемых персон. Все это было самым подробным образом запечатлено в книге. В словаре все правильно говорилось, стоит почаще туда заглядывать, подумала Канделария. Книга захватила ее полностью, и это еще до того, как она дошла до финала и прочла фразу, изменившую ее жизнь. Одна-единственная фраза, две строки, тринадцать слов, которые написал Эмилио Борха, тот самый, чью щеку она потрогала через несколько секунд после его смерти, тот самый, кого сейчас ели черви на дальнем краю Парруки, тот самый, чьи отпечатки пальцев еще оставались на кожаном переплете, который она по-прежнему держала в руках. Фраза, написанная его собственной рукой в самом конце: «Эта книга основана на реальных событиях и была написана там, где поют киты».
Вот эту фразу, эту последнюю фразу она никак не могла теперь выбросить из головы. Эта фраза вытеснила все прежние воспоминания. Отдавалась эхом повсюду. То, что раньше было отдельными нотами, вдруг стало складываться в мелодию. Вся эта информация давно была у нее перед глазами. Только поначалу очень нечеткая — как будто входишь в темное помещение после долгой прогулки на солнце и надо подождать несколько минут, пока зрение не привыкнет. Правда была на самом виду, как рукопись на прикроватной тумбочке или змея, свернувшаяся на потолочной балке. Может быть, все, что мы ищем, и так у нас перед глазами, просто мы не замечаем.
Тобиас знал эту правду с самого начала. Она была в этом уверена. Два жабьих поколения и одно поколение бабочек она тосковала по отцу, потому что сводный брат скрыл от нее правду. Она припомнила, как в ответ на ее вопросы он отшучивался, якобы не зная, куда ушел отец. «Наверное, искать китов, которые и вправду поют», — сказал он однажды насмешливо. А оказалось, такое место есть на самом деле. Борха был там, скрывался и писал книгу, и что-то ей подсказывало, что отец там же. Еще одно предчувствие. К нему стоило прислушаться, особенно теперь, когда первое предчувствие завело ее так далеко.
«Удобнее жить, объединившись с себе подобными, — сказал ей однажды отец. Она помнила этот разговор наизусть и чувствовала себя дурой, что не поняла его смысл раньше: — Лисы с лисами, пчелы с пчелами, больные в больницах, сумасшедшие в сумасшедших домах, рабы в офисах, художники в художественных колониях». Надо выяснить, нет ли какой-нибудь колонии художников поблизости от того места, где поют киты, — но где поют киты? Существует ли такое место? Когда она задавала себе такие вопросы, ее охватывало тревожное ощущение, что все смеялись над ее наивностью прямо ей в лицо. От этой мысли у нее закипала кровь.
Разъяренная, она вышла из своей комнаты, положила рукопись на то самое место, откуда взяла, и побежала искать Тобиаса. Она хотела посмотреть ему в глаза и снова задать тот же самый вопрос, чтобы запомнить, как выглядит взгляд, скрывающий половину истины. Чтобы научиться отличать правду от шуток. Она нашла его лежащим в траве и наблюдающим за парой орлов, которые кружили в небе. Он лежал так неподвижно, что казался мертвым.
— Где папа? — спросила она.
— Я сто раз тебе говорил, не знаю. Наверняка ушел искать китов, которые по-настоящему поют…
— И где эти киты?
— Ну, в море.
— Море очень большое, Тобиас, должно быть конкретное место.
Это смех, этот проклятый смех, который не сдержал Тобиас, ускорил трагические события, начало которым было положено секундой позже. Смех, символ радости, совсем скоро стал означать ровно противоположное. Канделария прекрасно знала, как смеется Тобиас, и была уверена, что усмешка у него на губах выражает не веселье, а издевку. Это был смех, смакующий информацию, которая вертится на кончике языка и отчаянно нужна другому человеку. Да, именно этот намек на смех из-под маски, смех, в котором не хватало одного зуба и было слишком много горячности, должен был вот-вот изменить жизнь обоих.
Канделария нагнулась и попыталась сорвать с брата маску. Они стали бороться. Он вскочил и с силой ударил ее кулаком в челюсть. Она толкнула его на острый камень, и тот рассек ему затылок. У Тобиаса по спине потекла струйка крови, пачкая белую рубашку. Он провел кончиками пальцев по этой теплой дорожке, спускавшейся по спине, и когда увидел, что они окрасились в красный, его лицо исказилось смятением, которое так хорошо знакомо было Канделарии, потому что ее лицо менялось точно так же, стоило увидеть хоть капельку крови.
Пока она трогала свою челюсть, пытаясь оценить степень повреждения, Тобиас набросился на нее со всей яростью своего тела. Оба упали на землю. Они были так близко друг к другу, что каждый вдыхал воздух, выдыхаемый другим. Длинный крючковатый клюв коснулся ее рта. Тобиас сдавил ей шею и провел по щекам своими красными липкими пальцами. Она задыхалась под тяжестью душившей ее руки. Из последних сил она ударила его ногой, и это его заставило ослабить хватку. Канделария воспользовалась возможностью и побежала прочь, а Тобиас, несмотря на рану, кинулся следом.
Этот путь, отмеченный красным, закончился для Тобиаса раньше. Канделария продолжала бежать, хотя за ней уже никто не гнался, и роняла красные зернышки четочника с бус, порвавшихся в драке. Она остановилась, еще чувствуя в теле действие адреналина, побуждавшего бежать дальше. Огляделась вокруг. Никогда еще она настолько ясно не чувствовала, что осталась одна.
Канделария осторожно пошла назад тем же путем по рассыпанным красным зернышкам своих бус. Она думала, что Тобиас мог прятаться в кустах и в любой момент на нее прыгнуть. Она шла медленно, озираясь по сторонам, чувствуя угрозу в шевелящихся ветках, в животных, укрывшихся в листве, в собственной тени. Она не сумела бы сказать, какими звуками был пронизан в этот момент воздух Парруки, потому что слышала только стук собственного сердца в груди. Она почувствовала, как немеет челюсть. У нее пересохло во рту, а лицо стянуло от следов, которые Тобиас окровавленными пальцами оставил на ее коже. Убегая, она даже не смотрела, куда наступает, и теперь поняла, что исколола себе ноги об острые камни и упавшие с деревьев ветки. Однако боли она не чувствовала — только нарастающую тревогу и «бум-бум-бум» своего сердца, заметавшегося в груди, как дикая лошадь.
Дорожка из четочника соединилась с дорожкой крови, которую оставлял за собой брат, у самого пруда. Канделария увидела красное на мраморном бортике. Вода была странно неподвижна. В ней что-то плавало. Она закрыла глаза, потому что не желала видеть, что это. Она крепко зажмурилась, потому что одно дело — желания, а совсем другое — реальность. А реальность была перед ней, плавала на поверхности мутной воды. Она догадывалась, что произошло, — такое всегда знаешь еще до того, как увидишь своими глазами. Реальность лежала окровавленной спиной вверх. Канделария не видела ни лица, ни глупой орлиной маски, но, без всякого сомнения, это был Тобиас. Тем не менее разум пытался убедить ее в обратном, говорил, что надо посмотреть на лицо, чтобы опознать мертвого. Как будто брата нельзя узнать по подошве или по изгибу спины, сколько бы она ни пыталась подчеркнуть дистанцию, называя его сводным братом. Ничто не двигалось, кроме прядей волос, похожих на листья сорной травы, и двух жаб, которые плавали вокруг. Они казались красноватыми. У него все еще текла кровь. Пиявки, воодушевленные пиршеством, начали осваивать его голову в том месте, где он ударился, сперва о камень, а потом о мраморный бортик пруда, в котором в конце концов и утонул.
Окаменевшая, как киты, которые наблюдали за ней своими гранитными глазами, она снова и снова открывала и закрывала глаза, рассчитывая, что, когда их откроет, все будет выглядеть иначе: не так кроваво, не так дико, не так мертво. Потом ее затрясло, у нее подкосились ноги, и она упала на землю, расшибла колени и ладони, но не заметила этого. Дальше она почувствовала, что горит внутри. Чистым огнем, чистым пламенем, чистой болью. Этот огонь раскалял ее слезы, и они, вытекая, пылали так, что она чувствовала, как они прожигают дорожки у нее на коже. О том, чтобы посчитать до тридцати, она даже не вспомнила. Иногда это не имеет смысла. Она потревожила рукой поверхность воды, только чтобы увидеть тело в движении и притвориться, что оно еще живое. Она хотела прыгнуть туда, но ей казалось, что перед ней бездонная пропасть. Именно тогда зародился панический страх перед водоемами, который будет сопровождать ее с этих пор. Она закричала, и птицы покинули ветви деревьев. Она закричала, и яблоня уронила наземь свои плоды. Она закричала, и густые тучи рассеялись в небе, как рассеивались от выстрелов сеньора Санторо.
— Я УБИЛА ЕГО, УБИЛА!
Она кричала и шлепала израненными руками по кровавой воде. И чем больше кричала, тем больше рвалась внутри. А чем больше рвалась внутри, тем больше ей хотелось кричать.
Первой появилась Габи. Она обняла Канделарию со спины, сдерживая дрожь ее тела, успокаивая надрыв ее криков. Санторо бросился в воду и вытащил неподвижное тело Тобиаса на бортик пруда. У него были фиолетовые губы и открытые глаза, испуганные, как будто он осознавал, что умер. Тереса появилась, пока Санторо пытался вернуть его к жизни, делая массаж сердца и искусственное дыхание рот в рот. Мать была еще бледнее, чем он, с такими же лиловыми губами и широко раскрытыми испуганными глазами.
Санторо попытался вернуть Тобиаса к жизни, потом еще и еще раз, потому что, едва он прекращал, Канделария умоляла его попробовать снова, и он продолжал, только чтобы поддержать в ней надежду, потому что иногда надо продолжать что-то делать, даже если знаешь, что это напрасно. А когда сеньор Санторо все же прекратил, она сама взялась делать массаж сердца и сперва аккуратно надавливала на нужную точку, а затем стала бить его кулаками в грудь с такой яростью, которой раньше никто в ней не видел. Тобиас сотрясался с каждым ударом, а после затихал от прикосновения ее губ, вдыхавших в него воздух, и она снова начинала колотить его с еще большей силой, только чтобы снова увидеть иллюзию движения.