Она вспомнила, что когда-то любила бывать в комнате у брата. По правде говоря, она не знала большей радости, чем ночевать у него. Брат стелил себе на старом надувном матрасе, а ей уступал кровать, а заодно свой запах и осязаемый след своего присутствия в виде вмятины на тюфяке — он все время спал на одной половине кровати. Брат рассказывал ей на ночь страшные истории, чтобы она боялась и просила взять ее за руку. Раньше она думала, что руки у Тобиаса огромные и надежные. Такие руки, в которых страх умирает. Теперь они были грязные, все в ранках и мозолях. Под ногти намертво забилась грязь. Канделария подумала, что теперь даже самая страшная история не заставит ее схватиться за эти руки.
Она наблюдала за Габи с чувством, которому не могла найти имени, но это не мешало ему стоять комом в горле. Она не могла ни исторгнуть его, ни проглотить. И не могла его игнорировать. Это чувство не оставляло ее, за каким бы окном она ни сидела на корточках. Когда Габи приходила к Тобиасу, Канделария видела, как она стоит рядом с ним, не рискуя никуда опустить ни зад, ни туфли. Видно было, что ей неловко среди этого беспорядка и что ее, пожалуй, обескураживает орлиная маска с изогнутым клювом, похожим на крюк. Однако Габи всеми силами старалась сохранять нейтральное выражение лица, как человек, которому нужно одолжение, и он заставляет себя быть снисходительным к другому и закрывать глаза на то, что в ином случае счел бы неприемлемым. У больного Габи все время сидела, внимательно наблюдая за ним. Она не сводила с него глаз, думая о чем-то своем.
Со временем встречи Габи и Тобиаса перестали проходить в замкнутом пространстве его комнаты. Теперь Канделария видела, как они вдвоем углубляются в заросли на горе, и поскольку ей они присоединиться к прогулкам не давали, она себя убеждала, что они очень глупо смотрятся вместе: бескрылый орел, путающий сон с явью, и женщина, у которой одна нога на сантиметр короче другой, так что она может ходить только в своих специальных туфлях. На горе они пропадали часами, а под вечер возвращались с новыми растениями, разноцветными лягушками и неведомыми грибами.
Борясь со скукой, Канделария шпионила за сеньором Санторо, который к этому времени уже достроил стену вокруг своей комнаты, установил датчики движения, вкопал несколько рядов кольев, натянул между ними проволоку, а по ней пустил четочник. Лиана уже разрослась, щедро удобренная компостом, который производили черви в глубоких ямах, оставшихся от самозакапывания Санторо. Иногда он повторялся и лез в уже готовую яму, но чаще рыл новую. Очень скоро четочник раскрыл свои коробочки и выставил напоказ ярко-красные, почти рыжие семена; Канделария стала собирать их и нанизывать бусы, которые день ото дня становились все длиннее.
Невзначай она начала завоевывать доверие Эдгара после того, как однажды он сидел рядом и ей пришло в голову угостить его недоеденным яблоком. Увидев, с каким удовольствием ворон его клюет, она стала отдавать ему все свои яблочные огрызки. К счастью, яблоне-дичку, которую Габи пересадила под окно, удобрение пошло на пользу, и ее цветы уже превратились в яблочки, мельче обычных, но необыкновенно вкусные. Так что половину времени Канделария подглядывала, а половину — объедала яблоки с дерева, не дожидаясь, пока белки растащат их и, может быть, рассуют по веткам рядом с дозревающими авокадо.
Когда ей надоедало смотреть в окна, она искала общества матери, но убеждалась только, что в ее обществе еще скучнее. Если мать не лежала в пруду в окружении пиявок, то сидела у себя в комнате в окружении камней, у которых теперь помимо глаз были еще и рты, нарисованные красной помадой — подарком Канделарии. Она подумала, что мать не хочет понять, что из одного еще не следует другое, что обладать ртом и говорить — совсем разные вещи. Получалось странно: мать придумывала себе фантазии, чтобы жить, в то время как Канделария разрушала те фантазии, которые так старательно придумывал ее отец.
Так она поняла, что взрослеет, а вот мать, наоборот, стареет.
Крылья разбудили Канделарию в тот неопределенный час, когда достаточно темно, чтобы считать, что еще ночь, но вместе с тем уже достаточно светло, чтобы можно было утверждать, что уже светает. Это не было похоже на крылья дона Перпетуо, который, пролетая над головой, поднимал такой ветер, что взъерошивал ее рыжие волосы. Это не было похоже ни на пчелиную суету, ни на возбужденное хлопанье крыльев ворона, когда сеньор Санторо подзывал его криком. Нет. Это не было похоже ни на какие крылья, которые могла припомнить Канделария. Это был мягкий шелест, щекотный. Шелест цвета летнего неба. Голубой с одного края. Бурый с другого.
Он появлялся и исчезал, чтобы снова появиться и исчезнуть.
Шелест был голубой, такого же оттенка, который просачивался сквозь витражи и падал на плитки в патио. Непредсказуемый, как летние дожди или как путь листьев, падающих с дерева и отдающихся на волю ветра. Шелест был нежный, как вздох, и резвый, как танец. Он был почти как игра. Как праздник жизни. Шелест опустился ей на нос. Потом пропал. Коснулся ее руки. Ее лба. Пощекотал ей большой палец на ноге.
Раскрыть, закрыть. Блестящий, матовый.
Он напомнил ей, как покачиваются створки окон, через которые она подглядывает за постояльцами. Или как сходятся и расходятся руки, когда аплодируют. Вместе, врозь, вместе, врозь. Шелест запутался в ее растрепанной косе. Голубой на рыжем. Пощекотал ей лицо и босые ноги, вольные, как рыбки в ручье.
Она наконец как следует открыла глаза и обнаружила, что шелестит не одна пара крыльев, нет, в этом она ошибалась. Шелестело множество пар крыльев одновременно, повисших в пустом пространстве между кроватью и потолком. Нескончаемый шелест крыльев перемешивал воздух, которым она сейчас дышала. Крылья были бесчисленны, как всё, что невозможно сосчитать, и выросли в промежутке от одного до другого полнолуния. Но они не всегда были бабочками: сперва они были яйцами, потом гусеницами, а потом куколками. И наконец у них выросли крылья, обрекая их быть бабочками со всем хорошим и всем плохим, что влечет за собой самоопределение. Вот что за крылья шелестели голубым по всей комнате. Крылья, которые напомнили ей, сколько миновало времени.
Она подумала обо всем, что произошло с одного полнолуния до другого. И о том, чего не произошло. За это время в Парруке появился призрак, о котором она не знала ничего, даже имени. Габи звала его Борха, но Канделария, честно говоря, так и не поняла, имя это, фамилия или прозвище. За это же время орел без крыльев, который был у нее за брата, что-то затеял со змеиной женщиной. За это же время Эдгар начал доверять Канделарии, а может, просто пристрастился доедать за ней огрызки яблок. Произошло и правда немало, но не то, чего она ждала больше всего. Отец так и не вернулся. Больше никаких головастиков и никаких куколок. Она больше не будет отмерять время. Ей больше некого ждать.
Канделария встала с кровати и раскрыла все окна, чтобы выпустить бабочек. Их голубые крылья стали еще ярче в свете солнца, только-только показавшегося из-за крон деревьев. Голубой. Бурый. Голубой. Бурый. Трудно было проследить одним взглядом за движением этих крыльев. Она пошла за ними следом и шагала вверх по склону, пока они оставались в поле зрения, но неожиданно все бабочки куда-то исчезли и она осталась одна на вершине горы. Она посмотрела вокруг и подумала, что так, должно быть, выглядел мир, когда его только изобрели. Зелень отсвечивала всеми цветами радуги, а в долине внизу листву еще обнимал туман. В воздухе стояли ароматы, сильные, как запах новых вещей. В кронах деревьев завывали обезьяны и пели птицы, потому что с незапамятных времен обязанность обезьян и птиц — приветствовать новый день. Сегодня. Всегда. Каждый день, как последний.
Потом она поняла, что не одна тут. Бескрылый орел смотрел в пустоту, а может быть, это пустота смотрела на бескрылого орла. Канделария не была уверена, знает ли брат, что птицам для полета нужны крылья. Она в последнее время вообще ни в чем не была уверена. Что, если у них обоих есть крылья, просто они еще об этом не знают? Что, если жить — значит бросаться в пустоту, только чтобы проверить, есть ли у тебя крылья? Что, если ее брат спит, а она только сон внутри его сна? Неподалеку послышался звон кроличьих колокольчиков. Они бренчали все тише, это уже даже не напоминало песню. Лисы и пчелы постепенно истребляли кроликов. Может быть, скоро ни одного не останется. Она попыталась подумать о чем-нибудь другом, чтобы не прийти к выводу, что в этом виноват только ее отец. Надев на кроликов колокольчики, он обрек их на съедение лисицам, а вторжение пчел произошло из-за дефектов крыши. Паррука — не лучшее место для кроликов. И для слабых.
Она медленно подошла к Тобиасу, потому что орлы обычно сторонятся людей, к тому же, когда она в прошлый раз застала его врасплох, он из-за нее лишился зуба. Она набросилась на него со спины, схватила за ноги, и оба повалились на землю. Они оказались клюв к носу. Тобиас открыл глаза и посмотрел на нее, словно не узнавая. Его взгляд через отверстия в маске как будто снова стал человеческим. Длинный изогнутый клюв, который раньше пугал, вдруг показался ей нелепым.
— Что случилось? — спросил Тобиас.
Канделария подумала, что в последнее время он только об этом и спрашивает.
— У тебя же нет крыльев! Ты что вообще собирался сделать?
— Я смотрел на орлов, — сказал он и указал на горизонт.
Это была правда. Два огромных орла облетали горы дозором. Они сели рядом и стали смотреть на птиц, не говоря ни слова. Канделария заметила, что им даже не нужно было махать крыльями, чтобы оставаться в полете. Их место было в небе, а когда ты по-настоящему нашел свое место, не нужно прилагать усилий, чтобы туда вписаться.
— Ну и неважно, что у тебя нет крыльев. Я думаю, они тебе не нужны, — сказала Канделария.
— Еще как важно. Но в конечном счете какая разница, что кому нужно в этой жизни? — сказал он и посмотрел на сестру. Когда его глаза опустились к ее шее, он впился в нее взглядом, как когтями. — У тебя что, бусы из четочника?
— Да, я сама нанизала.
— Но… в смысле, где ты взяла семена?
— Санторо посадил его у своей стены, там уже полно коробочек.
Едва дослушав, брат поправил маску и бросился домой. Она провожала его взглядом, пока он не скрылся из виду точно так же, как бабочки. Только доносились от подножия горы постепенно отдаляющиеся крики:
— НАШЕЛ! НАШЕЛ!
Плохие вещи почти всегда творятся в темноте, подумала Канделария, наблюдая за тем, что происходило этой ночью в комнате брата. У Тобиаса горел свет, на спиртовке булькало какое-то варево. Разноцветные лягушки прыгали в импровизированных аквариумах, мутных от испарений в воздухе. К вещам, валяющимся на полу в монументальном беспорядке, прибавились пустые коробочки четочника. Габи приходила и уходила, уходила и приходила то в одну комнату, то в другую. Канделария еще не видела ее такой взволнованной. Когда Габи была у Тобиаса, они почти не разговаривали, наверное, потому что давно уже обсудили, что им друг от друга нужно. Потом она шла к Борхе и там точно так же молчала, но с другим собеседником. Канделария видела, как она пару раз пыталась прилечь, но скоро вставала, и сон так и не успевал к ней прийти, а Анастасия Годой-Пинто — свернуться у нее в ногах. Канделария сливалась с темнотой, пряталась в углах, маскировалась в тенях. Она знала все слепые зоны в доме. Она научилась двигаться с такой же осторожностью, как змея. Она была невидима, как добрые духи, которые, по словам отца, проникают в дом сквозь витражи, хотя она так ни разу их и не встречала.
Перед рассветом Тобиас позвал Габи и отдал ей варево, над которым трудился. «Вы уверены? Все произойдет очень быстро, у вас не будет времени передумать», — сказал он, и Канделария, догадываясь, что сейчас случится что-то важное, воспользовалась отсутствием Габи, чтобы проскользнуть под кровать к Борхе. Оттуда она видела, как Габи вернулась, медленно, будто хотела оттянуть встречу, и встала у кровати больного. Снизу были видны только лодыжки, одна рядом с другой, очень близко друг к другу, совершенно неподвижные. Один каблук и в самом деле был выше другого, чтобы компенсировать хромоту, и вблизи разница казалась огромной. Туфли были очень изношенные, скоро ей понадобятся новые. Канделария услышала, как стакан поставили на тумбочку у кровати и Габи потерла руки в нерешительности. Услышала лязг поцелуя. Услышала шепчущий голос.
— Ты готов?
— Готов. Не будешь спрашивать, виновен ли я? — спросил Борха.
— Нет нужды, я и так знаю ответ, — сказала Габи.
— Я знал, что ты знаешь. Тебя не обмануть. Сбереги рукопись. Когда-нибудь она будет стоить больших денег. Я знаю, тебе такое по душе.
— Кто-нибудь в колонии узнал правду? — спросила Габи.
— Не думаю. Художники никогда ничего не знают. Они не умеют думать ни о чем, кроме себя самих.
— Прощай навсегда, Эмилио Борха.
— Прощай навсегда, Мирейя Сандоваль, — сказал Борха и выпил содержимое стакана.
— Ты знаешь все мои имена, не зови меня так, ты же знаешь, что это мое нелюбимое.
Но именно это имя осталось на губах у Борхи, это были последние слова, которые он произнес — может быть, потому, что Габи носила это имя, когда они познакомились, подумала Канделария под кроватью, застывшая и неподвижная, как лед. Все равно не узнать. С Габи, или Мирейей, или как бы ее ни звали, никогда ничего нельзя было знать наверняка. Еще Канделария задумалась, что же это за рукопись такая, которая может стоить много денег. Рукопись — это же такая книга или что-то вроде черновика? Тут она засомневалась и решила, что потом посмотрит в словаре, нет ли у слова «рукопись» какого-то особенного значения. У нее и так уже было на очереди несколько слов для словаря, но она вспоминала о них только в критические моменты, вот как сейчас, когда пряталась под кроватью и не могла сбегать в библиотеку за словарем. Слабый кашель Борхи оторвал ее от размышлений. Глядя на красные туфли, почти касающиеся ее лица, Канделария принялась делать выводы из той обрывочной информации, что у нее была.