Канделария рассматривала все это молча, охваченная неудобным чувством, которому не могла найти названия. В какой-то момент она ощутила, что посреди мира, находящегося в непрерывном движении, она застоялась, как вода в пруду. Даже камни шевелились, когда их снимало с места течением или когда мать в наказание поворачивала их к стене. А Канделария, наоборот, как будто была вкопана в эту землю под ногами, и она поняла, что если не начнет двигаться, то пустит корни, которые обрекут ее на вечную неподвижность.
Она посмотрела на мать, лежащую на воде в пруду, отдавшуюся пиявкам, лишенную базовой потребности интересоваться чем-то новым или менять то, что не нравится. Мать по инерции исполняла простейшие жизненные функции, лишь бы ничем себя не тревожить, потому что у нее внутри уже давно не полыхала та искорка, которая заставляет человека приходить в движение. Золотые самородки и опера еще могли иногда на нее подействовать, но неспособны были обеспечить стабильное и длительное улучшение настроения. Канделария еще не знала этого, но как раз такая искра жгла ее саму изнутри и вызывала неудобное чувство, побуждавшее двигаться непонятно куда и искать неизвестно что.
Это ощущение, будто она прикована к земле, заставило Канделарию остановиться на полпути и броситься к ручью. Габи голышом плавала против течения. На берегу лежали белое платье и нижнее белье, очень аккуратно сложенные. Канделария обратила внимание, что размер лифчика был вдвое больше, чем у ее матери, а трусики — вполовину меньше. Рядом с платьем стояли красные туфли. Канделария ни разу не видела ее без них и подозревала даже, что Габи и спит прямо в туфлях.
Она остановилась на берегу и стала смотреть, как Габи ныряет и выныривает, ударами ног поднимая брызги на несколько метров вокруг и закручивая маленькие водовороты. Она и не представляла, что в ногах этой женщины может быть столько силы, и подумала, вдруг это они так радуются свободе, потому что избавились от туфель. Влажная кожа Габи блестела и здоровым цветом напоминала корицу. Всем своим видом эта женщина олицетворяла торжество жизни. После приезда в Парруку лицо у нее стало более сияющим, грудь — более упругой, живот — более плоским. Канделарии неловко было видеть других голыми, и сама она не могла ни при ком раздеться, но почему-то сейчас не отрывала глаз от Габи, воображая, что ее собственное тело когда-нибудь, и довольно скоро, будет выглядеть так же.
Она продолжала смотреть на гостью и размышлять, как бы уговорить ее отправиться вместе с ней на поиски отца. Эта мысль давно крутилась у нее в голове, но вдруг превратилась из идеи в реальную возможность. Искра у нее внутри уже горела, уже заставляла понять, что все двигается, когда живое, и что умереть необязательно значит, что сердце перестало биться, — иногда для этого достаточно перестать двигаться.
Канделария заметила, что животные и даже растения движутся в поисках солнечного света, воды и других вещей, которые им нужны, чтобы удовлетворить свои потребности. Вот и ей обязательно тоже надо двигаться, если она хочет когда-нибудь удовлетворить свои. Несомненно, Канделарии нужен был спутник, чтобы отправиться искать отца, потому что она сомневалась, что сможет в одиночку предпринять такое путешествие в неизвестность. Возможно, таким спутником как раз могла стать голая женщина, которая сейчас энергично перебирала ногами в воде. Женщина, с которой она уже дважды видела полнолуние, но так и не почувствовала, что достаточно хорошо ее знает, ведь Габи, по правде говоря, из тех, кого никогда не узнаешь как следует.
Увидев ее, Габи помахала, чтобы тоже забиралась в воду. Они вместе поплавали с тем чувством соучастия, какое может объединить женщин, только когда они одни и их никто не видит, и только за занятием, напоминающим им о детстве. Канделария сквозь воду увидела на дне затона круглый камень из тех, какие собирала мать. Задумалась, достать его или нет. Решила, что раз нет отца, который вырезал бы на нем глаза, то и в камне нет никакого интереса; по правде говоря, эти дурацкие камни, что с глазами, что без глаз, ее вообще не интересовали. Она оставила его лежать на дне, среди ила и пресноводных рыб. Тем более, если бы она захотела его достать, пришлось бы нырнуть и открыть глаза под водой, а этого ей делать не хотелось. В конце концов, если не рассказывать матери, то получится, как будто она и не видела камня, и у ее бездействия не будет никаких последствий. Канделария давно ни с кем не обсуждала то, что клокотало у нее внутри, и уверилась, что это делать необязательно, — можно жить и ни с кем не делиться своими мыслями. Все равно каждый целиком занят собственной жизнью и собственными делами. Может, и ей пора было заняться своими.
Из воды они вылезли, покрывшись гусиной кожей и со сморщенными пальцами, как у стариков. Легли рядом на камень, гладкий и прогретый за день солнцем. Пользуясь тем, что Габи прикрыла глаза, Канделария рассмотрела пятно у нее на груди, и оно показалось ей более красным, чем раньше. Она расслабилась после купания, а еще больше — от солнца, которое проникало сквозь кожу прямо до ледяных костей. Вслед за Габи она прикрыла глаза, потому что именно это мы делаем в моменты величайшего наслаждения, чтобы ничто постороннее от него не отвлекало. Но она продолжала думать про пятно и через некоторое время спросила:
— Это ожог?
— Не может у меня быть никаких ожогов, солнышко, я все время мажусь солнцезащитным кремом. В тридцать лет уже приходится думать о морщинах и…
— Пятно, — перебила Канделария, — это ожог?
— Пятно — это пятно, — сказала Габи. — Родимое пятно, — добавила она, прикрыв его ладонью. — Мне нравится думать, что это карта какого-то дальнего края.
— А зачем вы его закрываете?
— Затем, чтобы никто не добрался до дальнего края раньше меня.
— Вы надолго останетесь в Парруке? — спросила Канделария.
— Не знаю, солнышко. Мне тут так нравится, что не хочется двигаться. Редко доводится испытать такое спокойствие, дойдя до этого жизненного этапа.
— Разве плохо дойти до какого-то жизненного этапа?
— Бывает и хуже.
— А что хуже? Дойти до вот этого жизненного этапа?
— Или не дойти.
— Вы глаза открываете?
— Конечно, солнышко, я тысячу раз тебе говорила, надо жить с широко раскрытыми глазами. С закрытыми никуда не дойдешь, даже нет смысла пытаться.
— В воде… Я спрашиваю, вы в воде глаза открываете? — продолжала допытываться Канделария.
— Конечно, открываю, чтобы видеть.
— А я не открываю, чтобы не видеть.
Канделария задумалась, открыть сейчас глаза или нет, и потом стала думать, в какие края ведет пятно и до каких жизненных этапов можно дойти. Еще подумала об отце и после этого сделала глубокий-преглубокий вдох, решившись попросить Габи о том, чего так желала:
— Я хочу, чтобы мы вместе отсюда уехали и чтобы вы со мной отправились искать моего отца.
— Это он должен тебя искать.
— Я уже устала ждать, когда он меня найдет.
— А если он не хочет тебя видеть?
— А если с ним что-то случилось?
— Мы бы знали. Таковы дурные новости — всегда в конечном счете дают о себе знать. Не переживай, солнышко, это того не стоит.
— Значит, вы со мной не пойдете? — сказала Канделария и встала. У нее участилось дыхание, а лицо раскраснелось под цвет волос.
Быстрым шагом она направилась туда, где лежали вещи Габи, схватила туфли и закинула их подальше, одну — в одну сторону, другую — в противоположную. И побежала к дому. У дверей она обернулась на ручей и увидела, как Габи заворачивается в полотенце и идет выручать туфли. Канделария заметила в ее походке что-то ненормальное и вдруг поняла, что легкая хромота, на которую она обращала внимание раньше, не такая уж легкая — без туфель это стало видно. Она поняла, что и в этом теле есть место для дефекта и диспропорции. Оказывается, не такой уж безупречной была Габи, но, по крайней мере, она нашла выход из затруднительного положения, пусть ради этого и требовалось никогда не расставаться с каблуками, специально сделанными так, чтобы компенсировать недостатки ее ног. Может быть, как раз из-за этого дефекта она и стояла так уверенно, и ходила так, будто все дороги принадлежат ей. Это о том, чтобы казаться, а не быть, подумала Канделария. Все-таки в жизни важнее всего, получается, иметь уверенность в себе.
Уродство Габи заставило Канделарию задуматься о том, что все, кого она водружала на алтарь и кому поклонялась, оказались низвергнуты. Теперь алтарь был пуст и пустым, вероятнее всего, и останется, потому что падение кумиров юности лишь подтверждает, что люди бывают безупречны и достойны поклонения только в голове у тех, кто их идеализирует. Кто-то всю жизнь ищет, кому поклоняться, а кто-то, как Канделария, более склонен принимать истины, которые не всегда хочется видеть. Может, не такая уж хорошая это была идея — требовать, чтобы Габи вместе с ней отправилась искать отца. Хромым и больным ведь тяжело даются долгие и непредсказуемые дороги, подумала она. И очень постаралась себя в этом убедить, чтобы заглушить чувство недоумения из-за того, что ей не удалось убедить Габи.
Санторо вернулся из деревни с полной машиной стройматериалов. Тяжело нагруженный пикап, и без того разваливающийся, опасно качался из стороны в сторону. Санторо с застывшим на лице серьезным выражением, закусив нижнюю губу, вел машину очень осторожно, наверняка опасаясь, что его враги повредили тормоза, чтобы он слетел с какого-нибудь утеса. Канделария выбежала ему навстречу, не столько из любопытства увидеть, что он купил, сколько чтобы убедиться, что среди всего этого груза материалов будет зеркало, которое она ему заказала.
— Похоже, Эдгар, — сказал он, указывая ей на зеркало, — что Канделария теперь в том возрасте, когда она не верит словам матери, что она самая красивая девочка на свете, и хочет убедиться собственными глазами.
— Я не девочка, — сказала Канделария, удивленная не только его словами, но и торжественностью, с которой он их произнес.
Зеркало было больше нее. Оно вмещало все ее тело, и еще оставалось место, на вырост. Канделария хотела попросить сеньора Санторо помочь повесить его на стену в комнате, но, увидев, что он занят разгрузкой материалов из пикапа, решила, что лучше попросит Тобиаса. Она остановилась перед закрытой дверью в комнату брата и впервые в жизни постучалась — робко стукнула один раз, как будто в дверь к незнакомцу. Она постучала еще раз, потому что ответа не было, потом два раза и вдобавок позвала: «Тобиас, Тобиас». Ничего. Третья попытка тоже осталась без ответа, и Канделарией овладело отчаяние, порожденное ее воображением, которое торопилось изобрести самые страшные сценарии, едва что-то шло не так, как ожидалось. Сдавшись перед тревогой, она нарушила приказ Тобиаса никогда не входить к нему без стука. Канделария медленно, как будто против своей воли, повернула ручку, и дверь подалась. Заглянув в щель приоткрытой двери, она увидела кусочек сцены, которая разыгрывалась в комнате.
Первое, что она увидела, обводя комнату взглядом от потолка до пола, были ноги брата в том месте, где полагалось находиться голове. Второе, что она увидела, была задравшаяся рубашка, обнажившая живот и дорожку черных жестких волосков, которая начиналась от пупка и исчезала в штанах. Канделария продолжала вести взгляд вниз и дошла до маски. В ее отверстия были видны закрытые глаза. Она предположила, что брат уже давно вот так стоит на голове, судя по красноте той части лица, которую не закрывала маска. Она несколько раз позвала его по имени, но не смогла разбудить. Она топала. Хлопала в ладоши. Но все без толку. Тогда она решила сделать то, что однажды уже сработало: взяла кастрюлю с пригоревшими остатками какой-то дряни и начала стучать по ней ржавыми ножницами, которые нашла в хаосе на его столе.
Брат грохнулся на пол, как мешок цемента, и очень медленно открыл глаза. В обрамлении белых перьев маски они выглядели красными и крошечными. Он смотрел на сестру не моргая, похожий на умирающего орла. Тобиас не мог говорить, но попытался, и между губами натянулись нити густой слюны, не порвавшиеся, даже когда он раскрыл рот настолько широко, что челюсть хрустнула. При падении у него сломался зуб и отлетел куда-то в бардак. А длинный изогнутый клюв удивительным образом уцелел благодаря несравненной твердости глины, из которой его вылепили.
Канделария проанализировала новую пустоту, нарушавшую симметрию челюсти. Никогда прежде она не присматривалась к зубам брата, но теперь, из-за этой пустоты, не могла отвести от них взгляда. Ее удивило, что такая мелочь, как зуб, способна изменить лицо до такой степени, что неловко смотреть. Хотя она уже знала, что именно в такие моменты и нужно пошире открывать глаза, но сейчас предпочла их закрыть, потому что ей не нравилось то, что она видела: брат лежал на полу, раскрыв рот, будто собирался проглотить ее целиком, демонстрируя пустоту, которую сам даже не осознавал. Брат на полу, раненый орел, струйки крови под носом. Она всегда очень любила Тобиаса, восхищалась им, ставила его превыше всех остальных, но теперь ее чувства граничили с отвращением, презрением, равнодушием. Она не прикоснулась бы к нему даже кончиком пальца, брат стал для нее никем и больше ничего не значил в ее жизни.
— Что случилось? — спросил Тобиас, когда смог наконец разорвать нити слюны и выговорить несколько слов.
— Не знаю, — сказала Канделария, — это я тебя хотела спросить.
— Я тоже не знаю, — сказал Тобиас. — Помню только, что небо было на полу, а пол был на небе, но отрадно видеть, что все вернулось на свои места.
Он попробовал встать, но ноги его не слушались, и он упал обратно на пол. Попытался снова — и снова упал. И еще раз с тем же успехом. Канделария наблюдала за происходящим, вытаращив глаза, в крайнем изумлении. Она была в ужасе. Она понимала, что должна протянуть ему руку и помочь, но ей совсем не хотелось к нему прикасаться, противно было даже думать о том, что падший орел вцепится в ее тело, чтобы встать. Когда-то она с радостью обнимала его, даже если он был весь потный, прыгала на него сверху, чтобы разбудить поутру, несмотря на запах изо рта. Она вспомнила, как собственным гребешком расчесывала ему волосы, какими бы грязными они ни были, и мазала ему спину репеллентом, даже когда ту усыпали прыщи. Каких-то пару лет назад их совместные экспедиции на гору заканчивались тем, что он нес ее на руках. На самом деле она чаще притворялась, что слишком устала, только чтобы он ее понес. В то время для нее не было на свете лучшего места, чем на руках у брата. А теперь все стало иначе.