К книге
Последний выстрел камергераЧасть первая 1833 год. Глава вторая ВАЛАХИЯ
31%
Часть первая 1833 год. Глава вторая ВАЛАХИЯ
4

…Глухая полночь! Все молчит!

Вдруг… из-за туч луна блеснула —

И над воротами Стамбула

Олегов озарила щит.

— Не устали еще, сударь мой?

— Ничего, я привык путешествовать…

Признаться, слова эти, а главное — жизнерадостный тон, которым они были произнесены, дались Федору Тютчеву с некоторым трудом.

Давали о себе знать почти трое суток, проведенных в седле. Тем более что неровная, узкая, постоянно петляющая дорога то и дело предпринимала настойчивые попытки выскользнуть из-под лошадиных копыт куда-то вниз или вообще исчезнуть за очередным поворотом.

Собственно, и дорогой-то ее называть не следовало — во всяком случае, с точки зрения человека европейского, избалованного чистотой, аккуратностью и порядком.

— Скоро стемнеет. Переночуем в деревне.

Драгунский офицер, сопровождавший Тютчева от самой австрийской границы, хотя и был ему почти ровесником, однако выглядел намного старше своих лет — очевидно, пышные, густого пшеничного цвета усы придавали его лицу, обветренному и загорелому от постоянного нахождения под открытым небом, солидность. К тому же офицерский походный мундир его украшали Владимир четвертой степени и две серебряные медали — «За Персидскую войну» и «За Турецкую войну». В общем, по всему было видно, что человек этот хоть и молодой, но бывалый…

— Штабс-капитан Иванов-четвертый, честь имею! — представился он при первом знакомстве. — Сергей Петрович… — И, не дожидаясь обычного в таких случаях вопроса со стороны штатских лиц, пояснил: — Четвертый, потому что в одно со мной время служили в полку моем еще три Ивановых, чинами и выслугой старше…

— Тютчев Федор Иванович, коллежский секретарь. Числюсь по дипломатическому ведомству.

После обмена рукопожатиями Тютчев показал глазами на боевые награды штабс-капитана:

— Вы, я вижу, здесь не новичок?

— Да уж, пожалуй…

Довольно скоро выяснилось, что спутник Тютчева тянет лямку армейского офицера в этих краях с двадцать первого года. Прошел от начала и до конца всю персидскую кампанию, сумел отличиться в бою под Нахичеванью, а на последней войне против турок уже командовал эскадроном. Из-за штыкового ранения, полученного при взятии Варны, принужден был оставить полковую службу и теперь состоял офицером для поручений при генерале Павле Дмитриевиче Киселеве.

Впрочем, гораздо охотнее, чем о военных действиях и походах, рассказывал Иванов-четвертый о непродолжительной жизни своей в городе Кишиневе, где находилась когда-то ставка русского главнокомандующего. Причем заметно было, что впечатления, оставшиеся именно от этого периода его биографии, составляли наиболее яркую и приятную страницу воспоминаний драгунского штабс-капитана.

— Помнится, к нам тогда Пушкин приехал — так я с ним как вот с вами теперь разговаривал… Слава Пушкина в Кишиневе, надо сказать, гремела тогда исключительно между русскими, молдавский же образованный класс знал только, что поэт есть такой человек, который пишет поэзии. И проживал там один местный боярин, не то чтобы знатный, но очень богатый, державший открытый дом для наших офицеров. И была у этого боярина дочка — создание, надо сказать, красоты исключительной, а оттого-то — с характером и с запросами… Боярину же требовался зять, непременно русский и непременно влиятельный, сильная рука которого поддержала бы семейство в предвидении войны с турками и сопутствующих войне беспорядков. Так вот, пристроил он к небольшому своему дому огромную залу, разрисовал ее, как деревенский трактир, и стал давать балы за балами, вечера за вечерами… — Штабс-капитан помолчал, улыбаясь каким-то своим приятным воспоминаниям, потом продолжил: — Поначалу-то, нужно сказать, Александр Сергеевич на боярскую дочку особенного впечатления не произвел — сами знаете, и молодые девицы, и даже замужние дамы значительно большее предпочтение в своих чувствах отдают тем, у кого мундир красивее да стать повиднее, а не тем, кто умеет гусиным пером по бумаге водить.

Тютчев кивнул, демонстрируя собеседнику абсолютное понимание и согласие:

— Очень меткое наблюдение!

— Нужно сказать, что Пушкин по приезде остановился в доме наместника. Кажется, в двадцать втором году или около того произошло в Кишиневе сильное землетрясение: да такое, что стены у дома треснули и раздались в нескольких местах, а сам наместник принужден был даже вовсе выехать. А Пушкин, представьте себе, остался в нижнем этаже!

— Неужели? — изобразил неподдельное удивление Тютчев. Собственно, эту историю, довольно давнюю, он уже знал из рассказов и писем своих петербургских знакомых, однако перебивать очевидца было бы с его стороны невежливо и неумно.

— Честью клянусь, сударь мой! Тогда в Пушкине было еще много странностей — к примеру, он носил ногти длиннее, чем у китайцев. Или же, пробуждаясь ото сна, имел привычку усаживаться голым на постели и стрелял из пистолета в стену… Чаще всего я видал Александра Сергеевича у некоего господина Липранди, человека вполне оригинального по острому уму и жизни. К нему собиралась за картами и веселой беседой вся военная молодежь, в кругу которой предпочитал находиться Пушкин. Случались, нужно сказать, и поединки… — Штабс-капитан Иванов-четвертый развел руками. — Как же в мирное время без этого? Стрелялись обычно верстах в двух от Кишинева, на запад. Представляете ли, сударь мой? Подъехав к фруктовому саду, противники восходят на гору по извивающейся между виноградными кустами тропинке. На лугу, под сенью яблонь и шелковиц, близ дубовой рощицы, вымеряется поле, а между тем дуэлянты сбрасывают с себя платье и становятся на места… Вот здесь-то два раза дрался и сам Пушкин, но, к счастью, дело не доходило даже до крови, после первых же выстрелов его противники предлагали мир, а он принимал его.

— Очень благородно.

— Да, сударь мой, разумеется… Я не был ни на одном из его поединков секундантом, но однажды оказался свидетелем ссоры. И, надо сказать, признаюсь, что Пушкин не боялся пули. В то время как в него целили из пистолета, казалось, что он, улыбаясь сатирически и смотря на дуло, замышлял очередную злую эпиграмму на стрелка и на его неминуемый промах. — Штабс-капитан почувствовал, что несколько отклоняется от основной линии своего повествования, и поспешил исправить положение: — Так вот, вернемся к нашему боярину и к его своенравной красавице дочери. Пушкин так был пылок и раздражителен от каждого неприятного слова, так дорожил чистотой мнения о себе, что однажды, когда при обществе, собравшемся на очередной прием в доме ее отца, эта девица, не поняв шутки, сказала ему какую-то дерзость, он немедленно направился прямо к хозяину дома. «Вы должны отвечать за дерзость дочери своей», — заявил он бедняге. Но боярин в свою очередь, надо сказать, вполне резонно заметил, что он не отвечает за женские глупости. «Так я вас заставлю знать честь и отвечать за нее!» — вскричал тогда Пушкин, и оскорбление, нанесенное ему боярской дочерью, отозвалось на лице хозяина дома пощечиной…

— Чем же закончилась эта история?

— Поединок не состоялся. Наместник принес официальные извинения боярину от имени российских властей и даже, кажется, выплатил ему какую-то денежную компенсацию — но с тех пор, к сожалению, местные жители стали дичиться не только самого Пушкина, но и всех нас. Балы как-то сами собой прекратились, а потом и я со своим полком отбыл поближе к границе…

Разговор этот между Тютчевым и сопровождавшим его офицером состоялся в первый же вечер на постоялом дворе какой-то богом и людьми забытой деревушки, где им пришлось остановиться на ночлег. С тех пор они успели побеседовать на множество тем, одинаково интересных обоим — и, наверное, прежде всего потому, что более делать в пути было решительно нечего.

Княжество Валашское, основанное лет за шестьсот до описываемых событий легендарным Раду Негру, по большей части располагалось на чрезвычайно плодородной равнине, постепенно понижающейся от Трансильванских Альп к Дунаю. Долина эта орошалась многочисленными реками и горными потоками, благодаря чему жители княжества со времен Средневековья славились виноделием, сельским хозяйством, поделочным лесом, а также торговлей, распространившейся от берегов Черного моря до Западной Европы.

Однако погода в той части Валахии, которую местные жители называли Олтенией и которую выбрал для своего путешествия дипломатический чиновник Федор Тютчев, в конце августа явно оставляла желать лучшего — повсеместная пыльная духота, время от времени перемежающаяся проливными дождями, просто не давала возможности любоваться красотами окружающего ландшафта.

— Господи, ну откуда же здесь столько грязи!

— Известное дело… а как же без этого…

Справедливости ради следует отметить, что доверие между сопровождающим офицером и штатской персоной, которую поручено было оберегать драгунскому штабс-капитану, установилось не сразу — поначалу Иванов-четвертый, нисколько не обманувшийся незначительным чином Федора Тютчева, держал себя перед ним с нарочитой и демонстративной почтительностью. Однако теперь, по прошествии времени, проведенного вместе, они уже сблизились настолько, что штабс-капитан даже позволил себе поинтересоваться:

— Отчего же вы из Европы по морю-то не отправились, Федор Иванович? Сейчас на море, должно быть, благодать…

— Укачивает меня сильно, любезный Сергей Петрович.

Не объяснять же драгунскому штабс-капитану, что с недавних пор все прибрежные города сплошь кишели шпионами и военными наблюдателями, так что русскому дипломату было практически невозможно подняться на борт отходящего судна, чтобы об этом сразу же не сообщили в Лондон, Париж или Вену.

— Ну, что же… вам виднее.

По тону офицера чувствовалось, что он не слишком поверил такому объяснению, однако дальнейших вопросов на эту тему задавать не стал: у каждого свой приказ, своя служба, свое начальство, которому, как обычно, виднее.

В сопровождение Тютчеву, помимо драгунского штабс-капитана, выделены были две пары конных аргамаков, то есть участников местной вооруженной милиции, созданной по приказу русского губернатора и находившейся у него в подчинении. Выглядели аргамаки впечатляюще и воинственно — в лиловых бархатных кафтанах и в кованных из серебра позолоченных кирасах, перепоясанные пестрыми турецкими шалями. На голове у каждого из них, на турецкий же манер, красовалась намотанная чалма, из-за пояса торчала рукоять ятагана, а на руку был наброшен кисейный, шитый золотом платок, которым они, раскуривая трубку, предварительно обтирали мундштук…

Таким образом, вместе со слугой Тютчева, меланхоличным неаполитанцем по фамилии Каччионе, не понимавшим ни слова ни на одном языке, кроме собственного диалекта, в общей сложности всадников было семеро. Какого-то особого, пристального внимания подобная кавалькада вызвать ни у кого из жителей княжества не могла — в этих краях даже во времена относительного затишья между очередными военными действиями не было принято передвигаться поодиночке.

По установившемуся порядку, двое аргамаков обычно следовали впереди, на некотором удалении. Еще двое, в компании слуги-неаполитанца, образовывали подобие арьергарда, несколько отставая от офицера и его спутника — так что доверительному разговору между штабс-капитаном и Тютчевым посторонние уши помешать не могли.

— Хотите совет, сударь мой? — Сергей Петрович Иванов-четвертый чуть придержал свою лошадь, чтобы поравняться со спутником. — Никогда не упоминайте при здешних жителях о двух вещах. Во-первых, о том, что вы русский…

— Простите? — Федору Тютчеву показалось, что он ослышался.

— …а во-вторых, никому не рассказывайте, что вы едете в Греческое королевство.

— Помилуйте, но отчего же я должен скрывать свое происхождение перед валахами? Мы же их, кажется, освободили от османского ига?

— Ну да… оно, конечно, так… освободили… — кивнул драгунский офицер. — Только вот, сударь мой, отнюдь не все здесь отвечают нам за это благодарностью…

Судя по неожиданным для Тютчева, но, впрочем, вполне убедительным объяснениям штабс-капитана, за несколько столетий непростого существования под Оттоманской Портой местное население в значительной степени сжилось со своими поработителями, переняло их обычаи — и, так сказать, притерпелось. Сложившийся уклад жизни здесь был нарушен совсем недавно, после введения в Молдавию и Валахию русского экспедиционного корпуса.

Победоносные войска наши, с кровопролитными боями занимавшие Дунайские княжества под командованием графа Палена, а затем генерала Желтухина, подвергли местных жителей притеснениям и реквизициям, неизбежным в военное время — причем зачастую с ними обращались как с подданными завоеванного государства.

Разумеется, после заключения Адрианопольского трактата мирная жизнь православного населения в княжествах начала постепенно налаживаться: местные господари получили больше самостоятельности и даже право создавать свои собственные вооруженные силы, а у Порты в пользу Валахии были отторгнуты все города на левом берегу Дуная. Мусульмане, проживавшие в княжествах, были выселены за границу, к тому же купцам и крестьянам не требовалось в дальнейшем снабжать съестными припасами Константинополь, турецкие крепости и арсеналы…

При этом русские войска продолжали занимать страну, и в довольно скором времени осмелевшие под защитой их штыков жители Дунайских княжеств — или, как они себя называли все чаще, румыны — уже не столько радовались избавлению от турецкого гнета, сколько с нетерпением ожидали того момента, когда родина их освободится и от русской опеки.

Причем последнее стремление было еще сильнее первого.

В так называемом образованном обществе, особенно между местными дворянами и купцами, распространялись идеи о том, что страна их непременно должна быть независимой. Некоторые даже требовали, чтобы Молдавия и Валахия, население которых имеет одно и то же происхождение, говорит на одном и том же языке и преследует одинаковые интересы, слились в одно государство! Более того, они мечтали о воссоздании великого румынского отечества путем присоединения к нему всех тех его провинций, которые находились в руках Австрии и России — Трансильвании, Буковины, Бессарабии…

— Поверите ли, сударь? В канцелярии губернатора имеются уже достоверные сведения об образовании среди молдаван и валахов неких тайных обществ, имеющих целью подготовку, а в случае надобности и осуществление переворота против России. Причем, нужно сказать, средства, необходимые для этой преступной затеи, заговорщики принимают не только от турок, но и от англичан…

Удивлению Тютчева не было предела:

— Чего же им еще надобно?

— Да леший их знает, Федор Иванович… отъелись немного, нужно сказать, вот и осмелели.

Вне всякого сомнения, так называемый Органический регламент, разработанный генералом Киселевым, утвержденный народными представителями и действовавший на территории Валахии и Молдавии уже второй год, фактически представлял собой конституцию этих Дунайских княжеств. Он предусматривал выборность господарей и депутатов, а в каждом из княжеств законодательная власть, а также контроль над действиями администрации принадлежали общему собранию, избираемому на пять лет — иными словами, Органический регламент даровал местному населению многое из того, о чем валахи и молдаване не могли бы даже и помышлять при турецком султане…

Более того, из разговоров с некоторыми коллегами по дипломатическому ведомству Федору Тютчеву было известно, что государь совсем недавно предлагал Порте уступить ему княжества в возмещение военной контрибуции, которую Порта еще не выплатила России, и что только сопротивление Франции, Англии и Австрии не позволило ему добиться от султана этой уступки.

— Духота, однако… — Федор Тютчев повел плечами, стараясь отлепить от кожи мокрую почти насквозь рубаху.

— Да, под вечер опять будет ливень, это уж непременно! — Драгунский штабс-капитан поглядел на небо. После нескольких часов, проведенных с утра в седле, он, кажется, вовсе не чувствовал себя утомленным.

— Успеем ли мы до ночлега, Сергей Петрович?

— Надобно постараться, сударь мой.

И они пришпорили лошадей, нагоняя скачущих впереди аргамаков…

* * *

Деревенский постоялый двор, под кровом которого Федор Тютчев со спутниками вынуждены были на этот раз заночевать из-за проливного дождя и темноты, опустившейся на равнину, не имел никакого отличия от других заведений подобного рода — тараканы, грязь, скудное освещение, кислый запах давно не мытого мужского тела, сырой одежды и жареного лука.

Хозяин, впрочем, оказался весьма дружелюбен. Пока аргамаки расседлывали лошадей и задавали им корма, а слуга-неаполитанец заносил вещи Тютчева в комнату на втором этаже, он предложил дорогим гостям скоротать время до ужина за домашним вином и курительной трубкой.

Вслед за хозяином гости прошли в диванную — нечто вроде, отдельного кабинета, занавешенного красной суконной полостью.

— Прошу вас, господа офицеры…

Возможно, подобное гостеприимство объяснялось местными традициями или причиной его было отсутствие на постоялом дворе других путешественников — во всяком случае, через пару минут на столе уже появились кувшин и два стакана.

— Прекрасное вино, господа офицеры…

От предложенного табака Тютчев вежливо отказался, зато штабс-капитан с удовольствием принял чубук и специальное медное блюдечко, поданное хозяином.

Вино оказалось простым, но действительно довольно приличным, а вот от табачного дыма у Тютчева сразу же защекотало в носу — да так, что он даже не смог удержаться и громко чихнул.

— Ваше здоровье, сударь!

— И ваше здоровье, Сергей Петрович!

После первого же стакана Федор Тютчев вернулся к вопросу, который собеседникам не удалось обсудить по дороге:

— Вот вы давеча упомянули о том, что мне не следует говорить при местных жителях о поездке в Грецию… Отчего же?

— Здесь не любят фанариотов, — ответил Иванов-четвертый.

— Но ведь не все же греки — фанариоты? — удивился Тютчев.

Вообще-то, фанариотами называли, по наименованию стамбульского квартала Фанара, где располагалась резиденция греческого патриарха, представителей греческого духовенства и торгово-денежной аристократии. Фанариоты пользовались значительными привилегиями и, по традиции, занимали высокие посты в администрации Османской империи.

— А тут, нужно сказать, в простом народе между греками не делается различия. — Драгунский штабс-капитан промокнул усы тыльной стороной ладони. — Известно ли вам, сударь мой, к примеру, что турецкий султан именно из греков назначал господарей и чиновников для управления Дунайскими княжествами?

— Да, я знаю, но…

— А про убийство Тудора Владимиреску слышали?

— Признаться, нет, — развел руками Тютчев. — Кажется, читал что-то такое…

— Ну как же, как же! Мы тогда еще в Кишиневе стояли…

Поняв, что драгун опять обратился к приятным для него воспоминаниям, его собеседник налил себе еще вина и приготовился слушать.

— Кишинев, нужно сказать, в двадцать первом году кишел народом… Вместо двенадцати тысяч жителей тут было уже до пятидесяти тысяч на пространстве четырех квадратных верст, представляете? Он походил уже более не на город, а на стечение народа на какой-нибудь местный праздник, где приезжие поселяются кое-как и где целые семьи живут в одной комнате. Но не один Кишинев наполнился выходцами из Молдавии и Валахии, население всей Бессарабии по крайней мере удвоилось — оттого, сударь мой, что жители бежали под наше покровительство от ужасов военного возмущения. В каждом дому, имеющем две-три комнаты, жили переселенцы… — Штабс-капитан Иванов-четвертый мечтательно закатил глаза под потолок. — Ах, какие там были женщины, особенно гречанки из родовитых семей! Бывало, смотришь на их божественную красоту — и кажется, что сама Эллада в образе божественной девы появилась на земле, чтобы вскоре исчезнуть навеки. И прежде было приятно жить в Кишиневе, но прежде были будни перед настоящим временем — а тут вдруг стало весело даже до утомления. Новые знакомства на каждом шагу… Окна даже дрянных магазинов обратились в рамы, окаймляющие женские головки; черные глаза этих живых портретов всегда были обращены на вас, с которой бы стороны вы ни подошли, так как на портретах была постоянная улыбка. На каждом шагу, нужно сказать, загорался разговор о делах греческих: участие было необыкновенное! Новости разносились как электрическая искра, князья и бояре разъезжали в венских колясках из дома в дом с письмами, полученными из-за границы. Можно было выдумать какую угодно нелепость о победах греков и пустить в ход — всему верили, все служило пищей для толков и преувеличений. Однако же во всяком случае мнение очень часто делилось надвое: одни радовались успехам греков, другие проклинали греков, нарушивших тучную жизнь бояр в Дунайских княжествах. И тогда уже молдаване, нужно сказать, вообще желали успеха туркам и радовались от души, когда фанариотам резали головы, ибо в каждом видели будущих господарей своих. Помнится, построена была зала клубная, открыли также театр немецкой труппы актеров, балеты давали… — Сообразив, что несколько увлекся, драгунский офицер вернулся к основному повествованию: — Между тем в Молдавии дела шли, нужно сказать, очень плохо — у греческого главнокомандующего не было войска, у начальника его штаба не было текущих дел. В составляемую Ипсиланти гвардию, которую он гордо называл «бессмертным полком», шли только алчущие хлеба, но не жаждущие славы; весь же боевой народ — арнауты, пандуры, гайдуки, гайдамаки и талгари — нисколько не хотел быть в числе этих самых бессмертных и носить высокую мерлушковую шапку-кушму, украшенную «Адамовою головой». Гораздо было им привольнее в шайках Тудора Владимиреску, имя которого мы узнали впервые еще в феврале, когда умер господарь Валахии. Этот Тудор Владимиреску, по слухам, был когда-то простым солдатом, однако довольно скоро сумел возглавить в Дунайских княжествах возмущение против турок. Вся Малая Валахия, все эти места, в которых мы сейчас находимся, оказались в его руках, а в конце марта он овладел и Бухарестом. Тогда князь Ипсиланти уже перешел Прут и находился в княжествах, однако, нужно сказать, силы его отряда были не слишком значительны — не более четырех-пяти тысяч сабель. К тому же, повстречавшись с греческим отрядом Ипсиланти, предводитель валашских повстанцев, по слухам, объявил ему: «Ваша цель совершенно противоположна моей. Вы подняли оружие на освобождение Греции, а я — на избавление своих соотечественников от греческих князей. Ваше поле не здесь, а за Дунаем; вот вы боритесь с турками, а я буду бороться со злоупотреблениями»… — Штабс-капитан вздохнул: — Что же оставалось делать князю? Отступив на Тарговишты с целью приблизиться к австрийской границе, через которую он думал тогда бежать, Ипсиланти потерял еще несколько недель, в то время как турки уже наводняли Дунайские княжества своими войсками. Подозревая измену со стороны валахов, передвижения которых у него в тылу показались ему подозрительными, князь Ипсиланти приказал схватить Владимиреску и казнить его без суда… Этот, нужно сказать, насильственный и весьма недостойный поступок окончательно восстановил местное население против греков — валахи и молдаване до сих пор видят в нем мученика и героя. Многие из них покинули ряды повстанцев, а некоторые перешли даже на сторону турок…

Федор Тютчев слушал рассказчика с искренним интересом, даже не думая его перебивать.

— Таким образом, Ипсиланти оказался не в своей тарелке — его маневры против турок не удались, и он принужден был оставить поле чести, предав вечному проклятию дунайских бояр и их народ… Остаток его армии противник преследовал до переправы через Прут под Скулянами, где и произошел последний бой. Я сам, сударь, собственными глазами видел, как, истощив последние силы, сбившись в кучу, греческие повстанцы побросали оружие, побежали к переправе, смешались с переправляющимся народом — но турки ринулись к реке и воздержались только готовностью русской батареи, установленной на нашем берегу. А между тем испуганные беглецы кинулись вплавь через реку, и многие тонули, подстреливаемые турецким огнем…

В этот момент полог откинулся, и босая неопрятная цыганочка с всклокоченными волосами подала на подносе еду: мясо, овощи и какую-то желтую кашу.

— Однако же, вот тебе и Земфира… — покачал головой Федор Тютчев, когда суконная занавеска опять опустилась и собеседники остались наедине.

Штабс-капитан согласился, что эта служанка не слишком похожа на романтическую красавицу, описанную поэтом Пушкиным, и посчитал необходимым пояснить:

— На самом деле, нужно сказать, что цыгане, это несчастное племя рома́, истинные потомки плебеев римских, в обыденной жизни не столь милы… Они издавна находятся в собственности бояр, между тем как сами молдаване и валахи — народ вольный, зависящий только от земли. В этой местности есть несколько цыганских деревень, однако по большей части они живут на краях селений в землянках, платят владетелю червонец с семьи и время от времени отправляются табором кочевать. Они или ковачи, или певцы-музыканты, играющие на скрипицах или кобзах, и почти каждая деревня нанимает постоянно двух или нескольких цыган-музыкантов для хороводной пляски, которую здесь называют джок, по воскресеньям и на время свадеб. Почти каждый боярин также содержит у себя несколько цыган в качестве дворни и для развлечения. Представляете ли, сударь мой? Служанки в лучших домах ходят босиком, повара — чернее вымазанных смолою чумаков, и если вы сильно брезгливы, то не смотрите, как готовится обед в боярской кухне, это страшно! Их самих-то, нужно сказать, кормят одною мамалыгой или мукой кукурузною, сваренною в котле густо, как саламата. Ком мамалыги вываливают на грязный стол, разрезают на части и раздают — а кто опоздал взять свою часть, тот имеет право голодать до вечера. По праздникам прибавляют к обеду их гнилой брынзы. Зато не нужно мыть тарелок во время обедов боярских — эти несчастные вылижут их начисто.

— Весьма любопытно. — Переложив к себе в тарелку кусок баранины, жаренной с луком и с пряностями, Федор Тютчев напомнил драгуну, на чем тот прервал свой рассказ о взаимоотношениях местных жителей с греками: — Так что же произошло здесь впоследствии, Сергей Петрович?

— В сущности, нужно сказать, этим только, исключая нескольких битв в оградах укрепленных монастырей, и закончилась экспедиция Ипсиланти в Валахии. А для Дунайских княжеств наиболее осязательным результатом авантюры, затеянной греками, было опустошение их турецкими войсками — хотя, впрочем, именно Валашское восстание и положило конец власти фанариотов… В награду за верность турецкий султан вернул княжествам автономию, которой они пользовались до восстания, и новые господари были назначены Портой уже не из константинопольских греков, а из здешних бояр — так что к моменту появления наших войск мирная жизнь здесь уже успела восстановиться и большинство населения было довольно установившимся положением.

— Да, наверное, — согласился Тютчев. — История человечества всегда учила нас тому, что за военные и политические возмущения обычно платят невинные люди. Знаете ли вы, любезный Сергей Петрович, что при известии о вторжении греков под предводительством Ипсиланти в Дунайские княжества, а особенно при известии о греческой революции мусульманский фанатизм вспыхнул во всей Оттоманской империи ярким пламенем? Константинопольский патриарх был повешен во всем своем торжественном облачении, а восемьдесят епископов или архимандритов были умерщвлены возбужденной толпой. Многие православные церкви подверглись разграблению или разрушению, тысячи ни в чем не повинных христиан погибли насильственной смертью…

— Упокой, Господи, души рабов твоих! — перекрестился драгун.

По окончании ужина та же цыганка подала каву — турецкий кофе, молотый в пыль, сваренный крепко и неотстоявшийся, а также два стакана холодной воды. По местному обычаю, кофе был подан в крошечных фарфоровых чашечках без ручки, вставленных внутрь серебряных плошек.

Собеседники уже собирались отправиться спать, когда их внимание привлекли топот и громкая речь, послышавшиеся из-за занавеси.

— Что там такое? — поинтересовался штабс-капитан у хозяина, почти сразу же появившегося в диванной.

— Не извольте беспокоиться, господа офицеры… не извольте беспокоиться…

Больше от него ничего не удалось добиться, однако через откинувшийся полог Федор Тютчев и штабс-капитан успели разглядеть довольно многочисленную компанию, человек из десяти, располагавшуюся за длинным столом. Одеты все они были на один манер, не слишком богато, однако с претензией на некоторое щегольство: в узорные теплые куртки, в рубахи с расстегнутым воротом, остроносые туфли и шаровары. На голове у каждого красовалось нечто вроде чалмы, намотанной по-турецки, а за широкими кушаками виднелись ятаганы и пистолеты, украшенные серебром.

Вела себя эта компания довольно бесцеремонно, ничуть не стесняясь ни самого хозяина, ни даже арнаутов, которые вместе со слугой Тютчева ужинали по соседству.

— Вот пропасть, — процедил сквозь зубы драгунский офицер. — Талгари…

— Что это значит, Сергей Петрович? — понизив голос, спросил дипломат, которому тут же передалась тревога штабс-капитана.

— По-нашему это значит — разбойники. Шайки их составляются в основном из различного сброда, почитающего для себя войну единственно достойным мужчины занятием. Некоторые из них довольно храбро сражались с турками во время восстания и с тех пор не имеют вкуса к мирной жизни. Теперь они промышляют тем, что разъезжают отрядами по деревням, не делая различия между турецкими и русскими землями, берут дань, пируют в корчмах, разбойничают на дорогах — и почти всегда остаются безнаказанными, потому что местное население не столько боится их, сколько почитает своими защитниками.

— Были случаи, когда они нападали на русских?

— От этой публики, сударь мой, следует ожидать всего самого худшего… — уклонился от прямого ответа драгунский офицер. Попросив собеседника оставаться на месте, он поднялся, поправил саблю и вышел из диванной, чтобы отдать необходимые распоряжения: — Значит, дислокация у нас будет такая…

Выслушав приказ начальника, арнауты, накормленные и напоенные за счет Федора Тютчева, тут же отправились ночевать на конюшню — во-первых, селить их на постоялом дворе, в нумерах для господ, было бы непозволительной роскошью, а во-вторых, сегодня следовало особо внимательно присматривать за лошадьми, составлявшими в этих краях едва ли не единственное богатство.

Слугу Тютчева, смышленого и расторопного неаполитанца, драгун отослал наверх, велев позаботиться о горячей воде и постелях — для этого ему потребовались лишь несколько простых жестов да парочка междометий.

— Может быть, желаете еще кофию или вина, сударь мой? — проявил заботу о своем спутнике штабс-капитан, возвратившись в диванную.

— Нет, благодарю вас, Сергей Петрович… — отказался Тютчев.

Спустя несколько минут они уже поднимались по лестнице, старательно делая вид, что не замечают опасную компанию, расположившуюся по соседству и, как по команде, прекратившую разговаривать между собой после их появления.

Разбойники же, напротив, ничуть не скрываясь, рассматривали путешественников — и в бесцеремонных их взглядах не читалось особого дружелюбия.

Впрочем, обошлось…

Уже перед сном, с некоторой опаской укладываясь на простыню, густо покрытую крохотными клопиными точками, Федор Тютчев поинтересовался, отчего же с таким послужным списком штабс-капитан не попросится о переводе в гвардию или, по меньшей мере, в какой-нибудь из столичных полков.

— Перевестись-то нетрудно. Да только чего там хорошего, сударь мой? — пожал плечами Иванов-четвертый, удобнее перекладывая подушку в своей постели. — Жизнь в столицах сами знаете, какая дорогая, в особенности для гвардейского офицера. А доходов я никаких, кроме жалованья, нужно сказать, не получаю, родового имения нет — зато вот жена есть и детишки малые… — Он подул на свечу, догоравшую возле изголовья кровати, и закончил уже в темноте: — Спокойнее здесь как-то. Люди проще. Да и свободы, сударь мой, больше.

Первым, от медленного и протяжного скрипа дверных петель, проснулся штабс-капитан:

— Кто там?

— Тише, тише, господа… — отозвался из темноты мужской шепот и пояснил, опережая звук курка, взведенного драгунским офицером: — Это я, господин штабс-капитан. Федор Иванович, вы не спите?

— Нет уже, — отозвался Тютчев, удивленный значительно более, чем испуганный. — Что случилось?

— Не зажигайте света!

— Какого черта происходит? — выругался офицер. Произнес он это, впрочем, не повышая из предосторожности голоса. — Вы кто такой?

— Слуга я… слуга, неаполитанец.

— Так вы же по-русски не понимаете?

— Понимает, — подтвердил Федор Тютчев, не считая сейчас, кажется, необходимым вдаваться в более подробные объяснения. — Не хуже нашего с вами понимает…

Очевидно, произошло нечто исключительное, если человек, на протяжении всего пути через Австрию и Балканы игравший роль наемного лакея, вынужден был раскрыть свое инкогнито.

— Что случилось? Где сумка?

— Сумка у меня, не беспокойтесь.

— Какая еще сумка? — совсем некстати поинтересовался драгун.

Вопрос, разумеется, был пропущен мимо ушей и мнимым неаполитанцем, и его господином.

— Господа, вы пока одевайтесь и приготовьте оружие. Только тихо! А я тем временем стану рассказывать…

Оказывается, роль дорожной прислуги, выпавшая на долю загадочного спутника русского дипломата Федора Тютчева, помимо некоторых неудобств имела и вполне определенные преимущества. Так, например, арнауты в его присутствии нисколько не стеснялись обсуждать многое из того, что не должно было предназначаться для посторонних ушей. Познания его в валашском языке были не слишком значительны, однако даже их оказалось вполне достаточно, чтобы из разговора, подслушанного несколько минут назад на дворе, понять: арнауты, находившиеся в распоряжении штабс-капитана, вступили в сговор с разбойниками! И теперь они дожидались только распоряжения главаря шайки, чтобы напасть на путников, не подозревающих об опасности, перебить их сонными и разграбить принадлежащее им имущество…

— А что же хозяин? — с неожиданным для самого себя хладнокровием поинтересовался Тютчев, пытаясь нащупать в темноте, на полу, второй сапог.

— Судя по всему, эта каналья тоже рассчитывает получить свою долю…

— Сколько их может быть, господа?

— Наверное, с дюжину, — прикинул Иванов-четвертый. — Если еще посчитать с арнаутами…

— Кажется, они сами не станут вмешиваться, — постарался припомнить подробности услышанного разговора мнимый неаполитанец. — Они просто побудут в сторонке и за это получат какую-то часть добычи.

— Ну и мерзавцы, однако!

— Я принес пистолеты из вашего саквояжа. Вот, держите-ка один… — Человек, игравший до недавнего времени роль слуги, убедился, что Тютчев взял в руки оружие так, чтобы не выронить, и посоветовал: — Осторожно, заряжены оба — я еще с вечера побеспокоился.

— Стрелять-то умеете, сударь мой? — уточнил на всякий случай драгунский штабс-капитан.

— Умею, сударь. По людям, правда, пока еще не приходилось.

— Невелика наука. Вот и ладно… Хотя, даже если прибавить мои пистолеты да еще мою саблю — все равно у противника получается больше, — озабоченно покачал головой офицер.

— Однако же, Сергей Петрович, мы предупреждены — а враги наши не знают об этом.

— А что как нам самим атаковать, господа? — предложил Федор Тютчев. — Проложим себе дорогу на конюшню, заберем лошадей…

— Авантюра! — отмахнулся от этого предложения штабс-капитан.

— Тогда что же прикажете делать?

Однако события на постоялом дворе развивались настолько стремительно, что времени для обсуждения дальнейших действий у Тютчева и его спутников не осталось.

— Тише, тише, господа!

Через неплотно прикрытую дверь нумера уже вполне явственно слышался звук осторожных шагов: кто-то поднимался по лестнице, стараясь ступать как можно тише.

— Ну, Бог не выдаст…

Первым выстрелил штабс-капитан — как раз в то самое мгновение, когда через проем двери, распахнутой настежь лихим, молодецким ударом, кто-то шагнул в темную комнату. Собственно, это был и последний шаг в жизни разбойника: тело его, остановленное попавшей в грудь свинцовой пулей, тут же рухнуло на пол из крашеных досок.

Второго из нападавших, замешкавшегося на пороге, почти одновременно уложил из своего пистолета мнимый слуга-неаполитанец. Вслед за ними почти наугад в темноту коридора, выстрелил Федор Тютчев. Кажется, он ни в кого не попал — однако же никто и не предпринял попыток нового штурма.

Более того, судя по крикам и топоту множества ног, доносившимся с лестницы, разбойники предпочли отступить вниз, оставив — по крайней мере на какое-то время — в распоряжении обороняющихся весь второй этаж.

— Федор Иванович, давайте сюда пистолет!

В ушах Тютчева еще перекатывался оглушительный грохот, все пространство вокруг него было переполнено едким пороховым дымом, поэтому дипломат не мог сразу сообразить, что же именно требуется человеку, всего лишь недавно игравшему роль его слуги.

— Давайте, его надобно зарядить.

— Молодец! — похвалил расторопность и предусмотрительность соратника штабс-капитан. — Поторопитесь, господа… — Сам он уже успел вытащить из-за пояса убитого разбойника еще один пистолет и теперь сидел прямо напротив дверного проема, угрожающе выставив перед собой сразу два ствола. — Подберите-ка, сударь мой, вон там, на полу, еще ятаган.

Нащупав кривую турецкую саблю, выпавшую из руки мертвеца, Федор Тютчев поднял ее — и внезапно ощутил остатки чужого тепла, которое еще хранила тяжелая серебряная рукоятка:

— Господи…

— Что такое, сударь мой? Вам плохо? Вы ранены?

— Нет, ничего… все в порядке.

Внизу, на постоялом дворе, постепенно все стихло — шум, гортанные крики и топот конских копыт доносились теперь с улицы.

— По-моему, эти мерзавцы все-таки уводят наших лошадей.

— Что же прикажете делать?

— Не знаю. Я бы пока не высовывался, — посоветовал рассудительный штабс-капитан.

Тютчев и его спутники подождали еще какое-то время — ровно столько, сколько понадобилось, чтобы перезарядить пистолеты.

— Посмотрим?

— Бог в помощь…

— Вперед, господа!

Возглавил отчаянную контратаку драгун — переступив через трупы разбойников, с угрожающим криком и с пистолетами в обеих руках он стремительно выскочил из нумера, в два прыжка одолел коридор и почти сразу же оказался перед лестницей. Вслед за ним устремился навстречу смертельной опасности и недавний слуга — по всему было видно, что он не первый раз в настоящем деле и уже успел побывать под вражескими пулями.

Таким образом, Федор Тютчев, вооруженный теперь, помимо дорожного пистолета, еще и кривым ятаганом, оказался в арьергарде.

— Вот дьявол…

Света от очага, в котором еще догорали дрова, оказалось вполне достаточно, чтобы понять: внизу нет никого, а противник предпочел оставить поле боя без сопротивления. Между опрокинутыми столами лежал только несчастный хозяин постоялого двора — тело его, перерубленное от плеча до середины груди, было распластано на полу, в черной лужице вытекающей крови.

— А я, выходит, понапрасну на него грешил.

— Не время, господа… вперед! — Спустившись вниз, штабс-капитан потянул на себя тяжеловесную, с коваными железными петлями, дверь. — Канальи… не открыть, подперли чем-то!

— Тут есть окно, смотрите…

Федор Тютчев по случаю оказался ближе остальных к единственному окошку, расположенному довольно низко и выходившему на внутренний дворик. Он наклонился, чтобы рассмотреть, что же все-таки происходит снаружи, — и тут же отпрянул, выронив ятаган и ухватившись рукой за лицо.

— Федор Иванович!

По счастью, ружейная пуля, пущенная со двора, на этот раз прошла мимо цели и впилась куда-то в противоположную стену. Однако на пути своем она успела расщепить деревянную раму и осыпала Тютчева осколками.

— Нет-нет, господа, все в порядке… — Стараясь держаться как можно хладнокровнее, Тютчев стряхнул ладонью довольно крупный кусочек стекла, оцарапавший ему щеку, нагнулся и поднял упавшее на пол оружие. — Все в порядке, прошу прощения…

— Федор Иванович, у вас кровь на лице? — забеспокоился мнимый слуга-неаполитанец.

— Пустяк, царапина.

— Глаза, главное, целы? — уточнил в свою очередь драгунский офицер, успевший как-то незаметно оттеснить дипломата, вверенного его попечению, от опасного места и занявший теперь огневую позицию возле окна.

— Пустяк, царапина… — повторил Федор Тютчев, с трудом удерживая предательскую дрожь в голосе.

— Сударь мой, что же вы, не спросившись… — начал было отчитывать его штабс-капитан, но, почувствовав состояние Тютчева, сразу же переменил тон: — Однако, с первым ранением вас! Можно сказать, боевое крещение получили, не так ли?

— Ну вы и скажете, право слово… — Федор Тютчев улыбнулся — через силу — и повторил: — Ну вы, право, скажете тоже…

Снаружи, из темноты двора, не слышалось более ни движения, ни голосов — однако теперь уже не вызывало сомнения, что обманчивая тишина эта по-прежнему таит в себе смертельную опасность…

Предыдущая главаГлава 4 из 13Следующая глава