К книге
Последний выстрел камергераЧасть третья 1853 год. Глава вторая ПАРИЖ
77%
Часть третья 1853 год. Глава вторая ПАРИЖ
10

Ложь воплотилася в булат;

Каким-то божьим попущеньем

Не целый мир, но целый ад

Тебе грозит ниспроверженьем…

Из-за чего проводился сегодня парад, Федор Иванович Тютчев так и не узнал — не то в честь очередной исторической годовщины, не то по поводу именин кого-то из царствующей фамилии.

Впрочем, это было не так уж и важно. Император Наполеон III любил и баловал военных — наверное, еще никогда ни одно правительство так низко не льстило армии и ни одной европейской армии в современной истории не предоставлялось такой безудержной свободы действий, как французской после гражданской войны и восстановления монархии.

Поэтому всевозможные военные парады и шествия проводились едва ли не ежедневно.

По случаю великолепной погоды на Елисейских Полях оказалось весьма многолюдно — толпа, состоявшая по большей части из бездельников разного рода и возраста, студентов и домохозяек, выстроилась вдоль домов, шумно приветствуя проходящие войска. Со всех сторон слышалось:

— Да здравствует Франция!

— Да здравствует армия!

И даже:

— Да здравствует император!

Трудно было поверить, что эти же самые парижане, их родные и близкие, их знакомые и соседи всего пять лет назад под звуки «Марсельезы» возводили на улицах города баррикады, стреляли в солдат и не боялись окропить революционной кровью булыжник мостовых…

Однако теперь, после очередной реставрации, новый монарх запретил «Марсельезу» — и толпа с таким же удовольствием слушала вместо республиканского гимна — «Rigaudon d’Honneur», а взамен отчаянной «Кроманьолы» — старый добрый французский полковой марш, которые теперь исполнялись военными оркестрами.

Душа моя, Элизиум теней…

Так написал Тютчев когда-то давным-давно в одном из своих ранних стихотворений…

Разумеется, упоминая этот самый Элизиум, то есть, иными словами, «поля елисейские», которые, согласно верованиям древних греков, почитались легендарной страной любимцев богов, героев и праведников, Федор Иванович имел в виду лишь поэтический образ — и менее всего думал о парижской улице, получившей такое наименование по велению Короля-Солнце Людовика XIV. И уж совсем представить себе не мог Тютчев, что спустя много лет, в зрелом возрасте, доведется ему наблюдать, как по Елисейским Полям маршируют вооруженные до зубов армейские колонны.

К началу прохождения войск Федор Иванович опоздал — гвардейская кавалерия уже скрылась из виду, и ему удалось разглядеть лишь мохнатые медвежьи шапки конных гренадеров.

Однако сразу же наступила очередь легкой пехоты.

Егеря были одеты не столь ярко и пестро, как кавалеристы, — во все серое, с зелеными обшлагами, однако обмундированы таким образом, чтобы экипировка их по возможности не стесняла движений.

Маршировали они особенным, так называемым «гимнастическим» шагом, предоставлявшим возможность без труда преодолевать значительные расстояния и проделывать любые маневры, диктуемые обстоятельствами боя. Егеря в большей степени, чем строевым упражнениям и штыковому бою, были обучены стрельбе, а также навыкам поиска и оборудования укрытий.

От внимательного взгляда Федора Ивановича не укрылось, что все они вооружены нарезными винтовками системы Минье-Притчетта. Совсем недавно Тютчев видел такую винтовку в Петербурге, у своего приятеля Ивана Мальцова — несколько образцов ее еще только было закуплено русской военной разведкой для изучения, а вот французы уже вооружили ими легкую пехоту…

Вообще же, по словам Ивана Сергеевича Мальцова, стрелковое вооружение русских войск по качеству было низкое — медленное его заряжание и низкие баллистические качества снижали боеспособность и огневую маневренность пехоты и кавалерии. В армию поступали гладкоствольные, заряжавшиеся с дула кремневые ударные ружья семилинейного калибра, дистанция стрельбы из которых едва достигала шестисот шагов. Лишь некоторые батальоны располагали штуцерами с нарезным каналом ствола — также, впрочем, заряжавшимися с дула, — которые позволяли вести прицельный огонь с расстояния в тысячу двести шагов…

Когда прошел последний батальон пехоты, на Елисейские Поля вступила линейная артиллерия.

Интерес Тютчева вызвала особенная конструкция орудийных повозок и передков, сделанных таким образом, чтобы прислуга могла держаться на них во время быстрых движений. Федор Иванович отметил про себя также, что лишь некоторые артиллерийские батареи оснащены современными нарезными пушками Армстронга, отличавшимися большой дальнобойностью и почти в пять раз превышавшими гладкоствольные орудия по точности. Остальную же часть орудийного парка составляли легкие двенадцатифунтовые пушки, успевшие зарекомендовать себя не лучшим образом.

Про артиллерийские орудия, до последнего времени поступавшие на вооружение русской армии, Мальцов тоже рассказывал Тютчеву перед его поездкой во Францию. Если верить Ивану Сергеевичу, и с ними все обстояло не слишком благополучно — предельная дальность огня нашей полевой артиллерии едва доходила до пятисот-шестисот саженей при стрельбе гранатой и до трехсот саженей при стрельбе картечью.

Разумеется, с такими свойствами артиллерия не способна была своим огнем осуществлять мощную подготовку атаки пехоты, что неизбежно должно было привести к большому числу людских потерь. Между тем колониальные войны британцев уже продемонстрировали неоспоримые преимущества нарезного оружия перед вооружением гладкоствольным. Дальность, точность полета снаряда и пули должны были коренным образом поменять представления о войне, однако Россия, по обычаю, реагировала на перемены с некоторым опозданием.

Нет, конечно, теоретические наработки и опытные образцы военной техники у русской армии были — вплоть до подводных кораблей, стреляющих ракетами из-под воды, — однако серийное производство современных видов вооружения сталкивалось с большими трудностями. У казны просто-напросто не хватало денег…

Кажется, парад подходил к завершению. Замыкал его, очевидно, чтобы произвести наибольшее впечатление на публику, батальон темнокожих зуавов, одежду которых составляло нечто отдаленно напоминавшее национальные алжирские костюмы.

Разглядывая пестрые шаровары и кривые сабли туземцев, Федор Иванович вдруг представил себе их вооруженное столкновение с нашей башкирской конницей, не так давно еще принимавшей участие в разгроме Бонапарта, и улыбнулся подобной картине.

— Не правда ли, они великолепны, мсье? — По-видимому, оказавшийся рядом с Федором Ивановичем толстяк непризывного возраста с трехцветной розеткой в петлице не совсем правильно истолковал улыбку Тютчева, приняв ее за выражение патриотического восторга. — Кровожадные дети пустыни… Они еще всей Европе покажут!

— Да уж, скоро наши славные солдаты отомстят за унижения четырнадцатого года! — поддержала его какая-то девица. — Не правда ли, господа?

— Безусловно, мадемуазель, — отозвался мужчина, одетый в рабочую блузу. — Да здравствует армия!

Федор Иванович Тютчев кивнул, еще раз улыбнулся — и начал осторожно выбираться из толпы.

Следовало соблюдать осторожность.

В последнее время агенты французской тайной полиции совершенно не стесняли себя в средствах, и нежелательный иностранец запросто мог получить нож под ребро или удар по голове в подворотне…

Еще со времен беспринципного интригана Жозефа Фуше, который пережил на своем посту и вождей Великой революции, и Директорию, и Наполеона Бонапарта и успел послужить даже вернувшимся на трон Бурбонам, политическая полиция стала неотъемлемой частью французского правительственного механизма — независимо от формы правления. Именно при Фуше в стране была создана сеть секретных агентов и осведомителей, постоянных и временных, служащих и частных лиц, мужчин и женщин из различных слоев общества. Кроме того, под контроль были взяты источники информации во всех иностранных посольствах, аккредитованных в Париже, паспортная система, содержание тюрем, а также деятельность жандармерии.

В сущности, подобному развитию событий во Франции удивляться не следовало. Крайняя обостренность внутренних конфликтов, нарушенное равновесие общественных сил, находившихся в состоянии постоянного брожения со времен революции, неустойчивость пришедших после нее политических режимов, быстрая смена правительства — все это не могло не создать благоприятной почвы для развития и усиления полицейского начала в государстве. Из-за шаткости общего положения, сознания его недолговечности, чувства неуверенности, тревоги, страха, политической беспринципности французские правители были не особенно разборчивыми в средствах борьбы со своими противниками.

К середине века — вопреки развитию демократии, а может, именно благодаря ее развитию — политическая полиция сохранила свой особый статус. Например, агенты французской полиции пользовались судебной неприкосновенностью, если они действовали во имя национальной безопасности.

Луи Наполеон, избранный в 1848 году президентом Французской республики, утверждал, что существуют определенные обстоятельства, при которых государственные интересы должны и могут быть поставлены выше прав отдельного человека — и поэтому способы, которыми действует секретная полиция, находятся вне сферы судебной юрисдикции. Именно поэтому он успешно использовал существовавшую тогда полицейскую систему для государственного переворота, который привел к установлению Второй империи, — именно его агенты разжигали в народе страх перед социалистической опасностью, производили аресты, совершали покушения, закрывали газеты, манипулировали плебисцитом…

Как правило, до судебного разбирательства над политическими противниками дело не доходило — полиция предпринимала все меры для того, чтобы они не могли использовать открытые заседания для изложения своих взглядов или раскрытия сведений, которые лучше было бы хранить в тайне.

Император Наполеон III, сделавшийся, по сути, главным шпионом в подвластном ему государстве, умел окружать себя достойными помощниками вроде некоего Легранжа, рабочего-провокатора, разоблаченного революционерами еще в 1848 году. Легранж имел в своем распоряжении около сорока тысяч объемных досье с именами, биографиями, характеристиками и всякого рода конфиденциальными сведениями относительно всех сколько-нибудь заметных лиц в империи. Приемы сыска и провокации были доведены им до крайней степени совершенства — хотя, впрочем, не гнушался он прибегать и к помощи наемных уголовников. Ведомство Легранжа располагало значительными денежными средствами и большим штатом негласных сотрудников, у него были свои люди не только на территории Франции, но и во многих крупных городах Европы. Провокация была возведена в постоянную систему и преследовала две цели: придать видимую законность репрессивным мерам, а также обнаруживать и подвергать наказанию за преступные мнения отдельные лица и подозрительные группы… Провокационные приемы применялись полицией и к массовым движениям, к уличным демонстрациям, ко всякого рода оппозиционным выступлениям, которые переодетые шпионы старались превратить своим подстрекательством в резко бунтарские беспорядки, чтоб оправдать и узаконить беспощадную расправу над толпой.

Безусловно, подобная система разжигала дурные инстинкты некоторых агентов. Привлечь внимание начальства можно было только раскрытием какого-нибудь заговора — и если усердный розыск ни к чему не приводил, оставалось самому изобрести какую-нибудь подлую махинацию.

«Для изготовления пушки необходимо взять дыру и окружить ее затем бронзой, — поучал своих подчиненных Легранж. — Составить заговор еще легче: возьмите шпиона, окружите его десятком-другим дураков, прибавьте к ним парочку болтунов, привлеките несколько недовольных, одержанных честолюбием и враждою к правительству, каково бы они ни было, — и у вас будет ключ ко всем заговорам…»

Впрочем, на этот раз русский подданный Федор Иванович Тютчев благополучно покинул толпу, распаленную патриотическим духом, и без приключений добрался до дома, в котором доживал свой век политический эмигрант из Германии по фамилии Гейне.

— Здравствуй, Генрих.

— Здравствуй, Теодор, — прищуривая подслеповатые глаза, ответил поэт. К счастью, сумрак, царивший в комнате из-за плотно зашторенных окон, не позволил хозяину разглядеть выражение, появившееся на лице гостя при виде того состояния, в котором он находился. — Проходи, присаживайся.

Генрих Гейне и Федор Иванович Тютчев не виделись почти четверть века, однако Тютчев посчитал необходимым встретиться с человеком, который некогда считался его близким приятелем.

И дело тут было вовсе не в ностальгических воспоминаниях о прошедшей молодости.

Официально чиновник российского Министерства иностранных дел прибыл в Париж для того, чтобы вручить послу какой-то очередной, не слишком значительный, циркуляр. На самом же деле миссия его заключалась в том, чтобы любыми средствами воспрепятствовать оголтелой антирусской пропаганде, развязанной журналами и газетами Второй империи, и довести до французского общественного мнения мысль о том, что Европа должна уважать самостоятельную жизнь России, которая ничем не угрожает Западу. Поэтому Федор Иванович лишь намеревался использовать для достижения этой цели авторитет Гейне в так называемой революционной среде и его популярность в издательском мире.

Безусловно, визит Федора Ивановича был определенным образом подготовлен. Официальный пропагандист политики Николая I за рубежом литератор Николай Греч в течение предшествующих десяти лет неоднократно встречался с Гейне и передавал ему довольно значительные суммы из секретных фондов русской политической разведки.

В последний раз Николай Греч побывал в гостях у немецкого поэта-эмигранта всего за полтора-два месяца до появления Тютчева. По его донесению, с которым Федор Иванович ознакомился перед поездкой в Париж, господин Генрих Гейне, уже выполнявший в своей публицистике определенные политические заказы, и теперь явно не прочь был бы послужить русскому правительству пером и связями.

Собственно, Гейне был готов к этому еще до эмиграции во Францию — еще в 1828 году он писал в своих известных «Путевых картинах», что, будучи самым пылким другом революции, видит спасение мира только в победе России — и даже смотрит на императора Николая как на знаменосца свободы… Те принципы, из которых возникла русская свобода, утверждал он тогда, это либеральные идеи новейшего времени; русское правительство проникнуто этими идеями, а неограниченный абсолютизм является скорее диктатурой, направленной к тому, чтобы внедрять передовые, прогрессивные идеи непосредственно в жизнь…

— Удручающее зрелище, Не так ли? — спросил Гейне, с трудом приподнимаясь на матрасе, чтобы подать гостю руку.

— Нет, ну что ты, Генрих…

По совести говоря, хозяин — худой, бледный, с ввалившимися щеками — более всего напомнил Тютчеву своим видом восставшего из гроба мертвеца. К тому же в комнате почти невозможно было дышать от застоявшегося запаха лекарств, матрасов, несвежего белья и человеческого тела, в течение нескольких лет разрушаемого смертельной болезнью — и запах этот был настолько силен, что у Федора Ивановича едва не закружилась голова.

А ведь они были почти ровесниками…

Впрочем, довольно скоро Тютчеву представилась возможность убедиться, что тяжелое нервное заболевание, практически лишившее в последние несколько лет Генриха Гейне способности видеть и передвигаться, ничуть не затронуло сознания немецкого поэта. Дух этого человека был крепок, а выдающийся ум его, как и в прежние годы, остался язвительным, острым и весьма расположенным к парадоксам.

— Давно я не получал от тебя известий, Теодор…

— Письменная беседа утомляет почти так же, как партия в шахматы по переписке, — отшутился Федор Иванович.

— Что нового дома, друг мой? Как поживает Элеонора? Как дети?

— Элеонора скончалась. Уже много, много лет назад… — напомнил Тютчев.

— Надо же, скончалась… — Известие о смерти первой супруги Федора Ивановича хозяин воспринял довольно равнодушно. — А вот моя жена еще жива… Ну разве это справедливо?

Два десятилетия назад Генрих Гейне познакомился с молоденькой француженкой, продавщицей по имени Кресанс Эжени Мира. До самой свадьбы он увековечивал ее в стихах под именем Матильды, однако через некоторое время, как это нередко случается с поэтами, на смену вдохновению пришла проза семейной жизни.

После непродолжительного и необязательного для собеседников разговора о детях, семейных делах и об общих знакомых Федор Иванович перешел непосредственно к делу:

— Надвигается большая война, Генрих.

— Ну так и что же? — Гейне поправил смятую подушку. — Как ни ужасна война, именно она обнаруживает духовное величие человека, бросающего вызов своему сильнейшему врагу — смерти. Возможно, нынешние правители Европы получат урок, который их все-таки научит…

— Вполне возможно, — признал Федор Иванович. — Однако согласись, что цена этого урока будет слишком высока и платить ее повелители станут кровью тысяч и тысяч своих ни в чем не повинных подданных… Помнишь, Генрих, ты сам говорил когда-то: если бьют по сюртуку, то удары приходятся и по человеку, на котором надет этот сюртук?

— Неужели я так и сказал? — рассмеялся поэт через силу. — Надо же…

— Ты ведь читал последнюю книгу Ауффенберга?

— Нет, мой друг, Ауффенберга я не читал. Полагаю, впрочем, что он напоминает Арленкура, которого я тоже не читал.

Генрих Гейне всегда любил и умел играть словами — ради меткого выражения или каламбура он даже готов был порою поступиться истинными обстоятельствами. Поэтому Тютчев несколько переменил направление разговора:

— Ты поддерживаешь отношения с соотечественниками?

— Ах, Теодор, последнее время мне кажется, что миссия немцев в Париже — уберечь меня от тоски по родине. Как пообщаюсь с кем-нибудь из них, так сразу же пропадает всякое желание возвращаться в Германию… — Гейне задумался, ухватившись за внезапно возникшую мысль. — Знаешь ли, Теодор, а ведь немецкий язык, в сущности, богат. Но в разговорной речи мы пользуемся только десятой долей этого богатства — и, таким образом, фактически мы бедны словом. Французский же язык довольно беден, однако французы умеют использовать все, что в нем имеется…

— Военные команды на обоих языках звучат одинаково грубо и непоэтично, — заметил Тютчев.

— Опять ты об этом, Теодор… — поморщился хозяин. — Поверь, мне нисколько не жаль ни этих самодовольных пруссаков, ни французов, которые сначала превратили свое трехцветное революционное знамя и «Марсельезу» в официальные атрибуты власти денежного мешка, а затем пошли еще дальше, посадив себе на шею нового императора. Конечно, война — это бедствие для простых людей. Однако, поверь мне, народ — словно кошка, которая, даже если ей случается свалиться с опаснейшей высоты, все же никогда не ломает себе шею.

Выслушивать подобные откровения Гейне было не слишком приятно. В каждом его слове Тютчеву отчетливо слышалась горькая желчь, спрятанная в раскрашенных сосудах, предсмертные проклятия умирающих, язвительный хохот духов тьмы над жалким миром, пораженным внутренним гниением и обреченным на гибель…

— Генрих, мне нужна твоя помощь. Николай Греч сказал, что…

— Ты привез деньги? — с деловитостью, неожиданной для смертельно больного, поинтересовался хозяин.

— Да, конечно. — Федор Иванович достал из сюртука увесистую пачку ассигнаций и положил ее на край постели.

Рука поэта цепко ухватила деньги — и тут же спряталась вместе с ними под одеялом.

— Это хорошо… да, хорошо… Я возьму их. Но те, кто послал тебя, должны учитывать: мне будет очень непросто выполнить просьбу, с которой ко мне обращался господин Греч.

— Русское правительство вполне отдает себе в этом отчет.

— Вот и славно… — обрадовался хозяин. — Видишь ли, Теодор, Министерство полиции полностью контролирует прессу, которую нынешний император считает теперь едва ли не главной виновницей французской революции. Он придерживается того мнения, что издательское дело — особенно издание газет — представляет собой одну из основ общественного порядка и в этом качестве является заботой полиции. А министр полиции и вообще убежден, что такие традиционные ограничения, как религия, более не держат в повиновении общество, получившее доступ к прессе. Поэтому он лично теперь наставляет издателей, что и как им писать; поговаривают даже, что сам редактирует и правит авторские рукописи, пока его цензоры выискивают в печатных изданиях любые слова и выражения, которые могут быть восприняты как вызов власти нового Наполеона. — Генрих Гейне перевел дыхание, откашлялся и продолжил: — С другой стороны, собака в наморднике лает задом… Теодор, ты ведь, помнится, поддерживал знакомство с Адамом Мицкевичем? Он преподавал здесь славянскую литературу в Коллеж-де-Франс, потом связался с какими-то мистиками…

— Да, мы когда-то встречались, но это было уже довольно давно.

— По моим сведениям, господин Мицкевич предложил свои услуги Министерству внутренних дел в качестве эксперта по ведению пропаганды в отношении России. Более того, он выразил желание и готовность в любой момент приступить к формированию польских военных частей, которые станут воевать на стороне турок французским оружием.

— Вот как? Весьма любопытно, хотя от этого господина и его друзей вполне следовало ожидать чего-то в подобном духе.

— А известно ли тебе, что французы еще несколько лет назад поручили господину Мицкевичу подготовить для прессы нечто вроде официального пособия по вопросам, связанным со Святыми местами и с положением христиан на Леванте и на Балканах?

— Нет, Генрих, к сожалению, я об этом не знал.

— Как и о том, наверное, что самые яркие статьи и брошюры последнего времени, организующие европейское общественное мнение против вашей страны, написаны не французами даже, а турецкими журналистами, обосновавшимися в Бельгии?

— Ты имеешь в виду Рустем-бея?

— Не только его, Теодор. Существует еще некий Саид-бей, который, по некоторым сведениям, и теперь числится офицером в свите военного министра Порты. — Видно было, что Генрих Гейне, наполовину слепой и не покидавший квартиры на протяжении многих месяцев, весьма рад представившемуся поводу выказать собственную осведомленность. — Западные газеты, чтобы отвлечь своих читателей от образов гражданских войн или революций, весьма охотно изображают перед ними нового врага, на роль которого назначена Российская империя. Ваша страна якобы одна только мешает прогрессу и реформам в Османской империи, преследует борца за независимость Шамиля и расправляется с повстанцами не только в Царстве Польском, но и в Венгрии, и на Босфоре, и в Анатолии…

Пока хозяин приходил в себя после столь продолжительного монолога, очевидно отнявшего у него немало сил, Федор Иванович собирался с мыслями.

— Значит, ты полагаешь, Генрих, что мы опоздали? И что общественное мнение западных стран уже вполне готово поддержать войну?

— Да, по-моему, это так. И я давно уже предупреждал господина Греча… — кивнул Гейне, однако, вспомнив о полученных деньгах, поторопился заверить гостя: — Тем не менее, Теодор, я обязательно сделаю все возможное, чтобы использовать старые связи в издательском мире…

— Насколько я понимаю, на французских издателей рассчитывать не приходится?

— Да, пожалуй. Разумеется, я свяжусь с англичанами, у них там свободы больше — однако, на мой взгляд, начать следует все-таки с немецкой прессы. В особенности с тех газет, которые печатаются эмигрантами.

С точки зрения Тютчева, такой план выглядел вполне логично.

— Кстати, как настроен твой приятель Карл Маркс? Я уже лет десять слежу за публикациями этого журналиста.

— Они тебе нравятся? — вполне искренне удивился Гейне.

— Они мне весьма интересны.

— Ну, тогда я, разумеется, попытаюсь привлечь его на нашу сторону… — Генрих Гейне сам уже подумывал предложить гостю эту кандидатуру, однако опасался, что экономические и политические взгляды Маркса покажутся ему неприемлемыми. — Будет очень полезно, если господин Маркс начнет проводить определенную линию в интересах России. Он пользуется значительным авторитетом в так называемых революционных кругах, хотя многие считают его слишком умеренным. Но вообще-то вам лучше познакомится с Фридрихом.

— С кем познакомиться? — переспросил Федор Иванович.

— С неким Фридрихом Энгельсом. Он тоже немец и неплохо разбирается в военных вопросах.

— Где он сейчас?

— После восстания сорок девятого года Фридрих вынужден был бежать в Англию и обосновался в Манчестере. К сожалению, я не поддерживаю с ним переписку, однако вполне могу найти адрес через Карла или через местное отделение Союза коммунистов.

Разумеется, то, что Федору Ивановичу Тютчеву, дворянину и камергеру, приходилось уже читать или слышать о международной организации, упомянутой Генрихом Гейне, не могло вызвать у него особенного энтузиазма.

Однако выбирать не приходилось:

— Ладно, договорились. Найди мне адрес этого господина…

— Хорошо, Теодор. Обязательно.

Судя по тому, с каким трудом удалось Гейне одолеть очередной приступ кашля, гостю следовало заканчивать затянувшуюся беседу.

— Да, вот еще что… Генрих, я прочитал по-немецки твои «Романсеро». Великолепно!

— Тебе действительно понравилось?

— Хочешь, я попробую перевести этот сборник на русский язык?

— О чем ты спрашиваешь, конечно!

— Возможно, мы издадим его в Петербурге или в Москве. Конечно же, с предисловием автора…

— Искуситель… Конечно же переводи! Когда-то это у тебя неплохо получалось.

Уже прощаясь и предупредив хозяина о том, что заглянет к нему еще раз перед самым отъездом, Федор Иванович показал взглядом на немецкую Библию в кожаном переплете, лежавшую возле изголовья больного:

— Неужели ты опять вернулся в лоно церкви, Генрих?

— Вовсе нет, Теодор. Но я возвратился к Богу, подобно блудному сыну — после того как половину жизни пас свиней у гегельянцев…

* * *

Дворец, возле которого Федор Иванович вышел из коляски, раньше принадлежал Талейрану.

Теперь его хозяйкой была княгиня Дарья Христофоровна Ливен — сестра покойного шефа жандармского корпуса и вдова высокопоставленного дипломата, еще несколько десятилетий назад связавшая свою судьбу с российскими секретными службами.

Как написал один острослов, светский модный салон того времени — это человек, чаще всего женщина, и адрес.

Обыкновение принимать гостей в определенный день недели между двумя и семью часами пополудни привилось в дамском обществе Парижа только при Июльской монархии, и с того времени салон княгини Ливен заключал в себе два совершенно различных мира.

Многочисленные вечерние гости его были публикой очень шумной и легкомысленной. Напротив, от четырех до шести часов Дарья Христофоровна принимала у себя людей серьезных — женщин среди них было мало, преобладали политики, дипломаты, военные и литераторы. Завсегдатаями салона считались, например, австрийский посол фон Гюбнер, министр внутренних дел граф Шарль де Ремюза, герцог Омальский — четвертый сын покойного Луи Филиппа, и даже председатель Законодательного корпуса Морни, единоутробный брат тогдашнего французского императора.

Из Парижа княгиня выезжала редко, так что за исключением летних месяцев ее салон принимал посетителей постоянно, а иные завсегдатаи бывали у нее каждый день. Приглашая гостей на вечера, она очень старалась, чтобы в число их попадали не только те люди, которых хотела бы видеть у себя она сама — но и те, кто мог быть интересен русскому правительству.

При этом, впрочем, не было никакой возможности избавиться от необходимости принимать у себя нескончаемый ряд докучных посетителей, которых следовало приглашать исключительно ради соблюдения приличий. Чтобы подобная публика не переполняла гостиную, княгиня принимала их по очереди, мелкими порциями, в течение всей зимы — и оттого надежда быть приглашенным, сбывавшаяся далеко не всегда, сообщала ее вечерам в глазах представителей парижского высшего света дополнительную притягательность.

Между прочим, посол Николай Дмитриевич Киселев жил в Париже намного скромнее — да и вообще поговаривали, что по-настоящему представляет интересы России во Франции не он, а именно престарелая княгиня…

В нынешний приезд Федору Ивановичу посчастливилось застать один из последних приемов в салоне княгини Ливен — вообще-то, светский сезон в Париже продолжался от декабря до Пасхи. Сезон этот делился на две части: до Великого поста и во время него. До поста свет французской столицы был занят танцами, светскими и благотворительными балами, а также костюмированными представлениями по случаю масленицы. Во время поста танцевали меньше и больше слушали музыку.

В течение мая светское общество покидало столицу, и тому, кто не хотел менять привычный образ жизни с наступлением лета, приходилось перебираться в Лондон — англичане, в противоположность французам, проводили зиму в поместьях, развлекаясь псовой охотой, а с наступлением первых теплых дней возвращались в свою столицу. Большинство же аристократов и высших сановников уезжало в свои замки или загородные дома и с удовольствием приступало к игре в поселян — для того в основном, чтобы после непродолжительного отсутствия воспевать прелести сельской жизни. Летняя миграция носила всеобщий характер, так что в Париже, по меткому замечанию одного из газетчиков, не оставалось никого, кроме пэров, пролетариев и провинциалов, приехавших полюбоваться достопримечательностями столицы Франции.

Модный молодой человек, например, и помыслить не мог бы о том, чтобы показаться в Париже в июле или даже в сентябре. Доходило до того, что беднягам, которые по причинам экономическим не имели возможности уехать в имение, за границу, на лечебные воды или развлечь себя купанием в море, оставался один-единственный выход — отъезд симулировать. Приличия предписывали с утра до вечера сидеть дома, не показывая носа на улицу, выходить только под покровом ночи, а встретив знакомого, делать вид, что ты его не знаешь. Октябрь по традиции посвящался охоте, так что в Париж светское общество начинало возвращаться лишь в ноябре.

Княгине Ливен подобное положение вещей причиняло нестерпимые муки. Она чувствовала себя счастливой лишь в своем парижском доме, в самом центре жизни светской и политической, питала нескрываемое отвращение к существованию за городом — но тем не менее покидала Париж, спасаясь от одиночества, которого боялась еще больше, чем зелени полей.

Разумеется, среди прочих заметных фигур усердно посещал салон Дарьи Христофоровны и российский посол — однако расположением хозяйки он не пользовался.

— Ваш Киселев — законченный дурак… — заявила она Тютчеву на первой же встрече. При этом она, если быть точным, употребила куда более грубое и совсем непечатное французское выражение, которое Федору Ивановичу еще ни разу не приходилось слышать из дамских уст. — Они вместе с канцлером Нессельроде, окончательно выжившим из ума, постоянно втягивают государя в какие-то нелепые истории! Чего стоила только вся эта возня с титулованием Наполеона III — то ли брат мой, то ли друг мой… Ну скажите на милость, большая ли разница, каким образом русский император станет в письме обращаться к французскому императору? А ведь из-за нее в позапрошлом году едва уже войны не случилось… — Найдя в лице Федора Ивановича благодарного и внимательного слушателя, княгиня не особенно стеснялась в выражениях. — Граф Нессельроде с каким-то поистине ослиным упорством убеждает государя нашего в вечной преданности англичан и австрийцев. Он докладывает, будто нынешняя Европа слаба и оттого неспособна к объединению, что вот-вот все придет в полный порядок, а в результате — конфуз за конфузом… Скажите, правда ли, что фельдмаршал Паскевич после одного из недавних смотров гвардии в Красном Селе кричал при иностранных дипломатах: «А ну-ка подавайте сюда Европу! Мы от нее места мокрого не оставим…»?

— Мне об этом случае тоже рассказывали.

— Ох, умеет же все-таки наш государь окружать себя полными идиотами…

Впрочем, сегодня, в присутствии посторонних людей, княгиня Ливен вела себя так, как и подобает стареющей светской львице, — со всеми держалась с изысканной простотой и была обходительна донельзя.

— Пойдемте я вас представлю…

Гостей было немного, человек десять-двенадцать в общей сложности. Отрекомендовав им Федора Ивановича в качестве своего дальнего родственника из России, ненадолго приехавшего в Париж по служебным делам, хозяйка распорядилась подать ему чая с пирожными.

— Угощайтесь, мой друг… Николай Дмитриевич обещал скоро быть.

В ожидании посла Тютчев взял поданную лакеем чашку и прислушался к беседе, которую вели между собой офицер французского флота, некая дама и господин средних лет, говоривший с отчетливым бельгийским акцентом.

— Светского общества в столице больше нет, — утверждал этот господин. — Оно безвозвратно исчезло, то общество, какое существовало при старом порядке, и вместе с ним забывается подлинное умение жить, рассуждать о чем-либо прекрасном, шутить…

— Вы совершенно правы… — вздохнула его собеседница с таким видом, будто и на самом деле могла помнить парижскую аристократию, собиравшуюся, к примеру, до революции в салоне мадам де Сталь.

— Всему причиной появившееся в последние годы обыкновение приглашать три сотни гостей по самому ничтожному поводу, — поддержал ее моряк.

— Деньги! Деньги — вот зло, которое убивает приличия…

Николай Дмитриевич Киселев появился среди гостей, когда темой обсуждения стали уже итоги сезона в итальянской опере. Все единодушно сошлись на том, что театральное искусство находится в полном упадке и что значительно более удовольствия можно получить, посещая любительские спектакли в особняке графа Жюля де Кастеллана, нежели от игры так называемых профессиональных актеров.

Раскланявшись со всеми присутствующими, поцеловав руки дамам и сделав несколько дежурных комплиментов, Николай Дмитриевич в конце концов добрался и до Тютчева.

— Вы еще не успели соскучиться в этом паноптикуме? — понизив голос, поинтересовался он.

Он был похож на постаревшего Евгения Онегина, и Федор Иванович вспомнил, что когда-то молодой дипломат Киселев действительно поддерживал приятельские отношения с поэтом Пушкиным.

— Нет, что вы, ваше превосходительство… очень интересно послушать, чем теперь дышит Париж.

— И чем же он теперь, по-вашему, дышит? — снисходительно улыбнулся посол.

— Друг мой, чтобы судить о речах, произносимых французами, мало знать, к какой партии они принадлежат, — очень кстати вмешалась в разговор подошедшая княгиня. — Надо еще учитывать, какую позицию занимали они до Июльской революции, были ли они в оппозиции — и если были, то по какой причине. Кроме того, надо попытаться выяснить, какие обстоятельства вынудили их встать на сторону нового императора, в полной ли мере они ему привержены или же разделяют официальное мнение правительства только по определенным вопросам. — Дарья Христофоровна многозначительно посмотрела на Киселева, которому, собственно, и предназначалась эта сентенция, после чего предложила: — Господа, вы еще не видели моих новых гобеленов? Пойдемте я покажу… великолепная работа!

Гобелены действительно стоили того, чтобы ими полюбоваться. Однако, поднявшись по лестнице вслед за хозяйкой, ни посол, ни Федор Иванович не стали тратить время на обсуждение качества нити и красок.

— Я прочитал ваш доклад… — сообщил Киселев. — В нем достаточно много разумного.

— Благодарю вас, ваше превосходительство.

— Не стоит. Думаете, мне и самому не понятно — вопрос о Святых местах, как, впрочем, и все, что к нему относится, не имеет никакого действительного значения, и весь этот Восточный вопрос, возбуждающий столько шума, послужил французскому правительству лишь средством расстроить континентальный союз, который в течение почти полувека парализовал Францию. Да, я понимаю, наконец представилась возможность посеять раздор в могущественной коалиции, некогда разгромившей Бонапарта, и его племянник схватился за это обеими руками. Нынешнему императору очень выгоден миф, будто Россия стремится к расчленению Турецкой империи. Это неверно — война будет вестись не за Турцию, а против нас.

— Каково бы ни было ее происхождение, эта война станет, по существу, вторжением в Россию с Запада, — кивнул Федор Иванович, обрадованный пониманием со стороны посла.

— Без сомнения, Наполеон III ищет войны и хватается за все поводы к ссоре, даже самые ничтожные и искусственно создаваемые, — продолжил Киселев. — Очевидно, ему не дают покоя военные лавры гениального дядюшки…

— Наполеон III — упорный честолюбец и властолюбец, абсолютно лишенный каких-либо моральных сдержек в стремлении к основным своим целям, — напомнила княгиня Ливен. — Он без малейшего труда и раздумья пойдет на любой самый бессовестный обман, на самое обильное кровопролитие, на самую явную и наглую демагогию, если она в данный момент полезна для него, и не задумается пустить в ход все средства полицейского террора и военной репрессии… Однако он вовсе не глуп, осторожен и расчетлив, в этом нет никакого сомнения.

— Более того, французский император понимает, что одна лишь война могла бы не только длительно охладить революционные настроения его подданных, но и окончательно привязать к нему армию, покрыть славой новую империю и надолго упрочить династию.

Федор Иванович был полностью согласен с подобными выводами, однако позволил себе пойти еще дальше:

— Но для этого война должна быть удачной. А в какой же войне у французов больше шансов на выигрыш, как не в такой, где в тесном союзе с ними выступят англичане? И такой войной, где Англия непременно примет участие, может быть только война против России. И таким вопросом, на котором можно было привлечь на свою сторону против нас не только Англию, но и Австрию, безусловно, может быть только Восточный вопрос.

— Ну вот, опять вы о своем! — отмахнулся Киселев. — Наслушались небось рассказов Дарьи Христофоровны? Союз Англии и Франции совершенно немыслим. Никогда не будет и не может быть союза между королевой Викторией и племянником ее старого ненавистника — Наполеона Бонапарта…

— Однако же, — вмешалась княгиня, очевидно задетая последним замечанием посла за живое, — вопреки вашим предположениям, Англия признала полностью за Наполеоном III его императорский титул со всеми подробностями, и в парламенте решено даже и не пускаться в обсуждение этого вопроса, При этом англичане через лорда Пальмерстона, эту старую лисицу, внушили государю, будто не доверяют Наполеону III и до смерти боятся французского нашествия. И государь поверил, будто Англия боится Наполеона III, а тот ненавидит Англию — и никогда между ними союзу не бывать…

— Так оно и есть, — продолжал упорствовать Киселев.

— Не слишком ли скоро забыт вами инцидент сорок девятого года?

Напоминание княгини Ливен заставило Николая Дмитриевича поморщиться:

— Помилосердствуйте, Дарья Христофоровна…

Суть событий, о которых зашла речь, заключалась в следующем.

Более тысячи венгров и поляков, принимавших участие в неудачном восстании, укрылись после разгрома в Турции, и государь велел канцлеру Нессельроде немедленно написать грозную ноту Порте с требованием их выдачи России и Австрии. Одновременно он послал султану личное письмо подобного же содержания. Султан обратился за советом к британскому и французскому посланникам — оба решительно посоветовали отказать… Мало того, английская и французская эскадры приблизились к Дарданеллам. Разумеется, это было лишь демонстрацией — в тот момент ни царь, ни, подавно, шедшая за ним Австрия не собирались вовсе воевать, однако бежавших в Турцию революционеров султан так и не выдал, одержав, по сути, первую дипломатическую победу над Россией.

— Сударь мой, неужели мнимая сдержанность английского кабинета все еще держит вас в обманчивом сознании безопасности? — продолжала атаковать посла княгиня. — Неужели вы не помните, как вскоре после провозглашения империи во Франции в Париж прибыл лондонский лорд-мэр в сопровождении именитых представителей лондонского Сити? Лорд-мэр вручил тогда Наполеону III адрес, составленный в самых теплых и почтительных выражениях, с благодарностью за «восстановление порядка» во Франции и с пожеланиями всяких успехов.

— Формальность… Стоит ли обращать внимание на петицию каких-то английских торговцев?

— А вот мне с достоверностью сообщают, что эта внушительная демонстрация укрепила в Наполеоне III окончательную уверенность, что Англия не оставит его на полдороге в разгорающейся схватке с Россией!

…Услышанное в доме княгини Ливен подтвердило худшие опасения Федора Ивановича.

Военачальники и дипломаты в Петербурге, планируя победоносную турецкую кампанию и размышляя о шансах благополучно занять Константинополь, неизбежно приходили к заключению, что это мыслимо осуществить лишь при условии полной внезапности нападения. Если начать спешно и специально вооружать для этой цели Черноморский флот, то из этого ничего не выйдет хорошего — английский адмирал, крейсирующий в Архипелаге, узнает об этих экстренных вооружениях раньше, чем русские отплывут для захвата Босфора…

Из Одессы известия за двое суток доходят до Константинополя, а уж оттуда в три или четыре дня на Мальту — так что наши войска, явившиеся к проливам, встретят отпор как со стороны турок, так и со стороны англичан. Впрочем, военная сторона подготовки морского десанта и переброски армии через Балканы, при всей ее важности, стояла пока на второй очереди. Прежде всего следовало решить основную дипломатическую проблему: как обезопасить себя от Англии, которая, по мнению канцлера Нессельроде, одна только и способна была защитить разлагающуюся Турцию?

Австрия и Пруссия считались покорными, хотя и не слишком надежными союзниками, так что можно было рассчитывать по крайней мере на их нейтралитет, а Наполеон III, как полагали в ближайшем окружении государя, поостережется всерьез начать борьбу с русским царем и рисковать своим и без того еще шатким троном.

Значит, остается Британия.

Однако же канцлер Нессельроде пребывал в полной уверенности, что если сговориться с ней насчет раздела военной добычи, то проливы и Балканы достанутся России. Тем более что после падения прежнего министерства главой английского правительства стал лорд Эбердин, вполне, кажется, разделявший русские проекты относительно будущего наследства европейского «больного» — Турции.

Лондону был уже предоставлен и план решения Восточного вопроса: Дунайские княжества, Сербия, а также Болгария образуют самостоятельные государства под протекторатом России, что же касается Египта и острова Крит, то они становятся владением британской короны.

Интересы французов в расчет совершенно не принимались.

И вот сейчас, когда русская армия и русский флот уже начали операции против турок, стало окончательно ясно, что все эти расчеты были ошибочны…

Предыдущая главаГлава 10 из 13Следующая глава