К книге
ЛушаЧасть V Исполнение желаний. Глава 48 Судьба барабанщика
89%
Часть V Исполнение желаний. Глава 48 Судьба барабанщика
48

В его ушах еще звучал лязг двери — железной, герметичной, как на подводной лодке, которую только что за ним захлопнули, задраили.

Николай осторожно, словно не доверяя вещному миру, присел на край шконки. На стенах рядом с парашей узор из сырости и грибка, уверенно соперничал с анатомическими художествами предыдущих обитателей. Едко воняло мочой.

Николай медленно осознавал: с ним произошло самое страшное, чего до липкого пота страшился любой советский человек. «Взяли» — в этом слове был навсегда засевший в мозгу ужас неотвратимости. В этом слове был также смысл «настигли», потому что виновен.

Темно-зеленая стена камеры отвесно вздымалась и оканчивалась маленьким, зарешеченным окошком, из которого лился невнятный свет. Там ритмично, словно издеваясь, бубнил голубь. Время дня по свету из окна не определить.

Итак, сколько веревочке ни виться… Годы предательств привели его сюда. Сны. Имя дочери. Танькина иностранная фотография. Беглая английская шпионка, о которой не довел до сведения. И наконец, портрет товарища Сталина у мусорных баков.

И пусть сами по себе эти преступления для мирного времени были невелики, но Родина знала: Николаю Речному доверять нельзя.

И товарища Сталина он предал. А семизвездие Трубки Товарища Сталина все равно ведь никуда не делось, всех видит. Ведь когда начали критиковать вождя, памятники снимать, где был он, Николай, его барабанщик? Почему побоялся, почему даже голоса не возвысил в защиту товарища Сталина? Ладно он, а почему все как один молчали? И не просто молчали, а хлопали и хлопали подлым словам о любимом вожде, которому еще недавно клялись в верности и рукоплескали, и возносили хвалу, не сводя обожающих глаз. А потом поддакивали Лысому, новому хозяину. Получается, кто взял вожжи, тому и рукоплещем. Вся страна, двести пятьдесят миллионов предателей — сегодня сказали верить в одно, завтра — в другое! Правильно посадили. Все предатели. Тут любого сажай — не ошибешься.

Сейчас, стуча зубами в промозглой камере, Николай вспоминал самое главное свое, самое первое предательство, с которого все началось: память о лесной дороге в снегу, по которой их везли куда-то в санях. Почему такой неистребимой оказалась память? Почему не получилось выкорчевать ее? Почему всю жизнь сидела, как увечье, отчего и недоступным оказалось счастье сталинского барабанщика, с его отзывчивым красно-золотым барабаном наперевес: тра-татата-тата-тата. «Все выше, и выше, и выше…»

«Кулачьем бабка-то твоя была, — иногда нашептывал ему внутренний голос, похожий на голос детдомовской кастелянши Петровны. — И вся семейка — кулачье поганое».

Так что взяли его правильно. Виновен. Яблоко от яблони…

Следователь, что его допрашивал, молодой, вежливый, в галстуке: «Садитесь, курите. Может, чаю?» — От его вежливости мороз по коже.

Может, сдать им иностранную старуху эту Лушкину? Пусть проверят, как она в СССР попала. Почему он должен ее покрывать? Появилась ведьма из ниоткуда, Лушку у себя год держала, голову забила ей всякой зловредной дрянью. Повиниться следователю, рассказать все, облегчить душу? Что с ней, старой, сделать-то теперь могут, кому она нужна? Ну, в психушку, может, и отправят, подлечат еще, подкормят. Вот только как с Лушкой-то? Дела на них на всех наверняка завели. Эх, Лушка, Лушка, поломала и ты свою судьбу, дитё неразумное!

«Все правильна, прэдал ты меня, барабанщик», — из окна громко с высоты, как из репродуктора на столбе, раздался знакомый, родной и спокойный голос, прерываемый треском помех.

— Товарищ Ста…

Николай сполз со шконки и рухнул на колени. Подполз на коленях к стене по заплеванному полу, уткнулся лбом в крашеный цемент и зарыдал.

— Товарищ Ста…

«Все меня прэдали, — прозвучало сверху. — Дажэ вы, барабанщики. Ночью, как воры, из Мавзолея через черный ход… Меня! Шени дэда ватери![117] И все молчали. Как немые. Почему молчали, если любили, а? Ведь любили? А это помнишь?» В наступившей тишине сверху раздались оглушительные аплодисменты и крики «Слава великому Сталину!», как тогда, на предвыборном заседании в Большом театре, в 1937 году, что транслировали по радио на всю страну, а их водили слушать в красный уголок. Прогремели овации и стихли.

Сталин сделал паузу. Николай поднял голову к окну-«репродуктору».

— Любили, товарищ Сталин. Но привыкли мы так. Еще с детдома…

И сразу — тишина и противное гуление голубя.

«Привыкли… Плохо привыкли. Повадился горшок по воду ходить, надо ему голову сломить. Знаешь такую пословицу? Вот видишь, скрыл от органов логово английских шпионов. Развэ так поступил бы настоящий барабанщик?»

— Так она же старая, товарищ Сталин, развалина совсем, умирает, еле дышит, какой она враг? Поди, уж к этому часу и кончилась…

«Эх, дурак. Враги никогда не кончаются, — с раздражением сказал голос. — Жалость — это самое антигосударственное, контрреволюционное чувство. Это как алкагализм: начинается с одной рюмки. Вот и у тэбя началось все по мэлочи, а кончилось плохо. Плохо все кончилось, бывший барабанщик».

— Что я должен сделать, товарищ Сталин, чтобы искупить? Скажите, я все… — Голос Николая дрожал.

«Поздно, бывший барабанщик. Приговор должен быть приведен в исполнение».

Николай опять уткнулся в стену лбом.

— Пропадут же они без меня, товарищ Сталин: Танька — инвалид, помешанная, Лушка — дитеныш совсем.

«Ты на жалость мою не дави, шестерка ссученная, — блатным фальцетом выкрикнул голос, в котором совершенно исчез грузинский акцент, но продолжил укоризненно-печальным тоном: — Плохо воспитал ты дочь. А почему? Потому что сам с гнильцой».

Николай поднял голову и закивал, соглашаясь.

«Противно на тебя смотреть, бывший барабанщик. А мог бы кем-то стать. Хотя нет, не мог. И все-таки я спасти тебя пришел».

Николай поднял к окну изумленные опухшие глаза.

«Николай Иванович сам хочет тебя допросить. Он хороший, результативный чекист, сразу с врачом придет. Лэчить будут. С дозой, конечно, опять ошибутся. Ничего теперь не умеют, шени дэда ватери. И скажи мне, бывший барабанщик, зачем тебе до конца жизни под себя ходить? Мне неприятно, когда мои барабанщики под себя в психушке ходят, даже бывшие, даже ссученные».

— Так что же мне делать, товарищ Сталин? Я не понимаю.

«Потому что глуп. Подумай, с тебя даже ремень снять забыли. Со всех снимают, а с тебя — нет».

И впрямь, Николай совершенно забыл о ремне.

— Понимаю, товарищ Сталин. Все исполню. Только Лушку с Танькой не трогай… Дуры они обе.

«Они не дуры. Это ты дурак. Разве дура может всю жизнь скрывать от тебя свое шпионское происхождение? Или целый год успешно скрываться в логове врага, как твоя дочь? Ее уже не вернуть. Плохая жизнь ее ждет. А как могло быть иначе? Чье ты имя ей дал, а?»

Голос замолк.

«Твои бабы тебя предали. Как и меня — мои. Бабы — дрянь».

— Сами не ведают, что творят. Помилуй их, дорогой товарищ Сталин…

«А знаешь, почему человек, если не моется или если сдохнет, то воняет хуже любого зверя? Потому что люди — это великий вонючий перегной. И в этом весь их смысл. В безымянной братской со-во-купности. Великая история растет, когда перегной качественный и обильный. Жирный, хороший. Но дуракам и предателям не понять, им великая история не нужна. Умирать, сволочи, разучились. Жить хотят, шени дэда ватери! Ш-ш-у-у-ш».

Из «репродуктора» понеслись такие звуки, будто кто-то крутил и крутил ручку настройки приемника и потерял станцию, и оттуда шли одни завывания радиоволн, треск и помехи.

Николай поднялся. Если стать на шконку, то можно дотянуться до первого поперечного прута решетки и перекинуть петлю.

И вдруг с потрескиваниями из «репродуктора» раздалась с детства любимая Колькина песня: «Все выше, и выше, и выше стремим мы полет наших птиц, и в каждом пропеллере дышит…»

Николай решительно расстегнул ремень, рванул его из петелек и тут же осел на пол, ослепший от боли в груди.

…Впереди сходящейся вдали нитью шел санный путь через еловый лес.

— Ну что, пострел, нос-то замерз? Садись поближе. На-ко вот.

Краюха еще теплая.

Большая, сильная бабушка Луша усадила рядом, прижала к своему тулупу, потом взяла поводья, поцокала, и сани тронулись. Шарик, высунув розовый язык, радостно бежит следом, а Колька сидит в облаке хлебного запаха, и ест, ест, не может наесться. Скоро за лесом появятся дымки, а там — их хата, отец, мать, полосатые половики на скобленом полу, в печке щи, на печке кошка Нюська. Хорошо. Лешка и Буян бегут резво, тоже почуяли дорогу домой.

«Один раз прэдатель — до смэрти прэдатель. И после смэрти тоже, тьфу!» — сказал Сталин, плюнул и пошел по снегу, не оставляя следов.

— Ну что, херня у нас с тобой получилась, товарищ пока еще майор! — рычал совершенно поправившийся и одетый в ладный китель Клыков. — Гикнулся основной подследственный. Не дожил до допроса, прямо в предварилке. Все подготовили, спускаюсь поговорить, а он на полу, холодный. Патологи сказали, инфаркт. Несовместимый с жизнью, блядь! Ты понимаешь, что у нас в работе остались только малолетка и ее чокнутая мать?! Всё под угрозой. — Николай Иванович, хлопнув ладонью по столу, безадресно, длинно и грязно выругался.

Веки Тихого не дрогнули. Он молчал.

— Девчонку с матерью немедленно сюда.

— Николай Иванович, у меня плохие новости.

— Что такое?

— Квартира пуста. Девчонка с матерью скрылись в неизвестном направлении. Оперативники сами не поймут, как получилось. Я сам проверял поминутно, ни на миг не отвлекались, двадцать четыре часа…

— Погоди-погоди, «пуста»? К-к-как — пуста? В каком «неизвестном направлении»? Ты совсем охренел?! Говорил же, всю семейку сразу брать надо было! Гуманисты, блядь, «негласная наружка»! Да с нами теперь за это, знаешь, что сделают?! — Николай Иванович побледнел. — Чтоб у меня здесь обе были! Сегодня! Хоть из-под земли!

— Есть.

Тихий подумал, что в его жизни, пожалуй, впервые произошло нечто совершенно необъяснимое. Такое, чего не могло произойти никогда.

Железный Феликс из своего угла смотрел на обоих страшно, навылет.

Предыдущая главаГлава 48 из 54Следующая глава