К книге
ЛушаЧасть IV Женлаг. Глава 37 Хранительница огня
69%
Часть IV Женлаг. Глава 37 Хранительница огня
37

Прошла вечность, прежде чем удача улыбнулась Ханне.

Началось с того, что на стройке очередного барака уже под конец дня ее вдруг согнуло в три погибели на выдохе, и она выронила очередной десятикилограммовый саманный кирпич, упав в грязевое месиво. Боль в спине не давала сделать вдох. Ханна уже примерно год носила на леса эти кирпичи с помощью ременных носилок — надевались на плечи, как ранец на животе, — и все было нормально. А тут такая боль, что остановилось дыхание. Даже охранник, проверявший симулянтов «посредством сторожевой овчарки», как напишут потом в отчете, понял, что дело действительно худо: Ханна даже не пыталась закрыть лицо от оскаленной морды.

Тогда охранник свистнул, засунув пальцы в рот, подбежавшие зечки положили Ханну на волокушу, запряженную лошадиной доходягой, и потащили ее в больничный барак, то есть в «рай».

Впервые за целую вечность Ханна лежала на постельном белье и пребывала в раю после инъекции морфия. Ее накормили манной кашей с маслом. Ее грязные конечности, похожие на обглоданные кости, уже полежавшие какое-то время в земле, погрузили в теплую воду и вымыли в цинковой ванне. С нее сняли стеганую чуйку, ватные штаны и растоптанные чуни третьего срока, в которых она и спала, и работала то бесконечное количество одинаково изнурительных и бессмысленных дней — то ледяных, то жарких, которые уже не считала, как не считает их слепая лошадь, вращающая по кругу колесо масличного жома.

Осмотревшая ее доктор Аглая, решительная темноглазая женщина, к которой Ханна сразу почувствовала доверие, сказала, что диск позвоночника, кажется, не смещен, но вот отмороженные пальцы ноги надо удалить — начинается гангрена. Пальцы ампутировали, да не по живому, а с инъекцией морфия, в операционной, сверкающей белизной и хромом инструментов. После этого размер ноги у Ханны стал как у ребенка, но она думала: пусть, пусть хоть все пальцы отрежут, только бы это блаженство никогда не кончалось.

В маленькой палате на две койки она была одна, вторая, идеально застеленная койка пустовала. Здесь было настоящее, человеческое окно с человеческими занавесками, о существовании которых она уже забыла. И были здесь тишина и одиночество. Ханна закрыла глаза и долго лежала так, наслаждаясь этим одиночеством и отсутствием боли. В шумном и смрадном бараке она много раз с теплом вспоминала даже тюрьму, так мучительно иногда хотелось побыть одной. Ханна спала после морфия двое суток, наверное, и ей впервые приснился связный сон, который не улетучился после пробуждения.

Она держит Алису за руку, и они покупают в лавке у Айзака, на Коммершиал-роуд фиш-энд-чипс. Запах сводит с ума. Алиса прыгает от возбуждения, Айзак протягивает ей газетный кулек с чипсами, кулек оказывается неимоверно тяжелым, и она роняет его и видит, что из кулька высовывается страшная, черная собачья морда с белыми клыками. Собачья морда уже у самого ее лица, и пронзительно кричит Алиса… Они бегут, бегут. И вот знакомые лондонские улицы кончаются и начинается степь. Овчарка не отстает. Алиса слабеет и не может больше бежать:

— Mummy, let me go. I can't go on[105].

Ханна тянет, тянет ее за руку, но Алиса вдруг становится неимоверно тяжелой, и Ханна, оглядываясь, вдруг видит, что это совсем не Алиса, а она тянет за руку какую-то чужую, измученную женщину с обритой до синевы головой и тяжелыми подглазными мешками. Эта женщина выкрикивает мелодию штраусовского вальса отвратительным голосом Фиксы.

Ханна, остолбенев, отпускает ее руку.

И просыпается.

Проснувшись, Ханна первым делом по привычке сунула руку под матрац: там ли пайка, выданная вечером. Пайка была там. Она успокоилась. В окно смотрела луна только-только на ущербе и освещала все неверно и зыбко.

Перед тем как опять уснуть, Ханна услышала шорох под кроватью. Она похолодела, подумав, что это крысы.

Детский шепот:

— Говорю тебе, Юрка, спит она!

— А вдруг не спит? Да и хлеб, может, съела?

— Ничего не съела. Фитили с общих всегда хлеб под матрацы прячут. Ты засунь руку с той стороны.

— Да, пошла в пизду, Райка. Сама суй.

— Ну и козел ты, Митька. На папиросы бы выменяли.

— Да тише ты, доходягу разбудишь.

Под кроватью началась возня, и Ханна почувствовала бугорок под матрацем, упорно продвигающийся по направлению к ее пайке.

Она улучила момент и схватила высунувшуюся ручонку.

Остальные прыснули в дверь, как большие крысы.

— А-а-а, отпусти, блядина, отпусти, — девочка не кричала, а шептала сквозь зубы с ненавистью, как делают взрослые урки.

— Как тебя зовут?

— Никак, отпусти, сука!

Синеватое в лунном свете бритоголовое создание глубоко вцепилось зубами ей в руку.

Ханна выпустила, и верткая девчонка, не более семи лет, выскользнула за дверь.

Укус был сильный, рука кровоточила.

Морфий отходил, и возвращалась боль в спине, правда, уже глухая, сильнее сейчас болели ноги с ампутированными пальцами. А тут еще и это.

Ханна попыталась подняться. Если зафиксировать поясницу в одном положении и дышать неглубоко, можно передвигаться. Может, чудеса не кончились, может, дадут еще обезболивающего?

Коридор обдал холодом. Ханна доковыляла до первой попавшейся двери, за которой раздавались странные звуки, будто там была птицеферма. Открыла.

В полутемном бараке, освещаемом редкими тусклыми лампочками, тянулись клетки железных детских кроваток, крашенных белой краской. В одних груднички лежали свитые, наподобие куколок, в других сидели или стояли те, кто уже мог сидеть или стоять. Они смотрели и не плакали, а только морщили личики и издавали странные звуки, похожие на голубиные. В углу источала тепло буржуйка, на ней кипел чайник.

Позади Ханны вдруг раздался знакомый голос:

— Здравствуйте, Ханна! Как же я обрадовалась, вас узнав! Не хотела беспокоить. Собиралась навестить вас утром.

Ханна обернулась медленно, насколько позволяла боль.

И увидела… Анастасию Борисовну в косынке, повязанной плотно, по-монашески.

— Как видите, жива, — засмеялась она. — Вернули меня с того света. Видимо, еще нужна для какой-то цели. Я теперь при детском бараке на подсобных работах. Ну и хранительница огня. У меня все равно бессонница. А у огня хорошо. Я так рада, Ханна, что вы здесь. Сейчас сделаю обход и будем чай пить. Чай, правда, морковный, но с сахаром.

Она подбавила камыша в жаркую печку, продолжая говорить:

— Мы близко сошлись с Аглаей, вы знаете. Такое счастье, что она у нас появилась. Она человек. Это здесь редкость. Вам удобно на топчане? Давайте, я еще камыша подложу — и под вас, и в печку. Ну ладно, лежите-лежите.

Ханна не могла поверить своим глазам: убитая Клыковым Анастасия Борисовна жива! Оглушенная, Ханна опустилась у печки на мешковину, набитую соломой, и смотрела, как Анастасия с керосиновой лампой в одной руке и с перышком в другой, обходила кроватки и зачем-то подносила белое пушистое перышко к личикам спеленатых младенцев. Завершив обход, Анастасия, улыбаясь, вернулась к раскаленной буржуйке и села на табурет.

— Все живы. Хорошо.

На другом табурете появились две кружки.

— Аглаю вызвали на родовспоможение, к жене Гаринова. А что это у вас с рукой?

Ханна рассказала.

Анастасия, не говоря ни слова, ушла куда-то в темноту и потом вышла, держа пузырек с йодом.

— Давайте смажу. Это Раиса Вревская вас укусила. Я знала ее мать, Аду. Она умерла здесь, в прошлом году. Туберкулез. Ну, про полное выпадение матки я и не говорю — это здесь у каждой второй. Привезли ее из «точки тридцать первой». Есть такой ад, километров за двести отсюда. Смешанный лагерь: и женщины, и мужчины. Большинство уголовники, которые, по сути, исполняют роль помощников охраны. У них своего медпункта нет, поэтому к нам везут. Больные оттуда поступают такие, что… Однажды поступил мальчик лет девяти. Светлый, прозрачный какой-то весь, как ангел, сознание помутненное. Что ни сделаешь для него: подушку поправишь, попить дашь, только благодарил: «Merci». Ничего больше от него добиться было нельзя, даже имени. Глаза, как у раненого зверька. Мы так его и прозвали Мальчик Мерси. Аглая Олеговна его оперировала, пришла после операции сама не своя. Села вот здесь, у меня, налила стакан водки, выпила и сидела в ступоре. У девятилетнего ребенка закупорка кишечника вызвана сифилитическими язвами прямой кишки… Понимаете? Я тоже не сразу поняла, пока Аглая мне не объяснила. Это же за пределами человеческого понимания. Привезли слишком поздно. Умер на операционном столе. И там не только сифилис. Аглая сказала, от желудка у ребенка осталось только кружево — от постоянного голода, желудок переварил собственные стенки, сам себя переварил. Признаюсь, милая Ханна, я тогда выпила спирта. Развела, налила и выпила. Вы знаете, есть вещи, которые невозможно… без анестезии… Так вот, о Раисе, что вас цапнула. Ее дед был известным исследователем Сибири, Герман Вревский. Аду арестовали в Москве, они на Остоженке жили, как оказалось, недалеко от нас. Она уже здесь рассказала все о себе. Арестовали с годовалой Раисой. Как обычно, месяц в телячьем вагоне. Потом росла девочка в детском бараке «точки тридцать первой». Там тоже есть детский барак, представьте. Няньки — отпетая уголовщина. Отсюда и лексика, и повадки. Еще чаю хотите?

Ханна неловко распрямила затекшую спину, и боль тут же хлестнула плеткой. Анастасия Борисовна заметила ее гримасу.

— Погодите, я еще камыша принесу, тепло благотворно.

Она ушла в коридор, а Ханна смотрела на спящих детей. Здесь тоже было смрадно, но иначе, не так, как во взрослом бараке. У печки на протянутой веревке сушились пеленки. Мальчик поблизости от нее, под тусклой лампочкой, встал в кроватке и смотрел. У него был недетский, немигающе пристальный взгляд, словно глаза взрослого пересадили ребенку. Ханне стало не по себе. Вернулась Анастасия, подложила камыша в печурку.

Увидела мальчика, уже сидящего на кроватке. Взяла его на руки.

— Ромочка, ты почему не спишь? Нехороший сон приснился? Ну, иди сюда.

Начала укачивать напевая. Малыш только этого и ждал. Закрыл свои слишком взрослые глаза. Ханна почувствовала странное облегчение: с закрытыми глазами он стал больше похож на ребенка.

— Трудно учатся говорить. Кормят наших детей хорошо — каши, мясо, в сезон — овощи с огорода, фрукты летом из лагерных садов. И топлива дают, сколько нужно. Видите, как тепло у нас? Теплее, чем во взрослых бараках, но с развитием речи — трудно, хотя Аглая очень многое сделала, чтобы улучшить ситуацию. Политическим ведь за детьми ухаживать запрещено, а у нянек-уголовниц дети умирали каждый день. Раньше, когда еще здесь заведовал доктор Раковский, хирург прекрасный, но горький пьяница… по два-три трупика выносила в сарай. Вы знаете, уголовницы посадят двух-, трехлеток в ряд, руки им к туловищам привяжут и напихивают горячей кашей, как гусят. Дети даже глотать не успевают. За плач и кашель били. А Славик так и вовсе подавился — каша попала в дыхательное горло. Не успели спасти. Да, Ханна, человеческие отбросы всегда вымещают свою беду на безответных. Слышите, здесь почти никто не плачет? Я радуюсь, когда слышу плач. Дети должны плакать. Это же естественный способ сказать, что им плохо. Трехлетки даже кашель как-то научились подавлять, только издают вот такие звуки.

Меня Аглая на свой страх и риск пристроила сюда истопницей и разнорабочей и закрывает глаза на то, что я с детьми все время. Потому что с детьми общение мне запрещено, пятьдесят восьмая пункт два, но сюда никто из начальства и так никогда не заглядывает. А уголовниц Аглая отправила на общие работы. Ох, как же они ее проклинали, грозились глаза бритвой изрезать, и с них бы сталось, конечно, но Аглая — это просто Жанна д'Арк! Героический материал. А нянек она набирает теперь сама. После собеседования. И даже Гаринов не возражает. Дело в том, что за младенческую смертность ему выговор вынесли в управлении, это я от Аглаи узнала. Приказали уменьшить падеж молодняка на пятьдесят процентов. Простите мне грустный сарказм. А среди бытовичек — женщины вполне приличные, у самих дети на воле, не то что уголовная свора. Сейчас все хорошо.

Меня Аглая назначила бессменной ночной нянькой. Я и ночую здесь, на этом топчане. Подожду, пока остальные няньки по своим баракам разойдутся на ночлег, и Пушкина им тут пою по вечерам. Как колыбельную. Не поверите, уже через месяц, те, кто только мычал, произнесли свои первые слова. Да, нехорошо, конечно, но есть у меня любимчики. Вот, например, Асель. — Анастасия осторожно погладила по головке спящую малышку. — Это ведь настоящее чудо. Ее мать, Нур, — жена какого-то местного писателя, расстрелянного за национализм. Ее беременной арестовали, рожала она уже в лагере. Так вот, было это полгода назад, девочка ее умерла. Перышко не шевелилось, а Аглаю как на беду в Карлагов вызвали, к какому-то больному начальству. И лекпом подтвердил, что ребенок умер. Мы завернули Асель в портянку и к утру отнесли в бочку. Тут у нас во дворе сарай есть. Там три больших бочонка, их железом обили, от хищников. Зимой туда относим трупики, чтобы хоронить, когда земля оттает. Няньки их прозвали «гусятами». Девочка не дышала, и сердечко не прослушивалось. Как представлю, что утром Нур придет на кормление… А я проснулась ночью, как ударил кто, и решила, уж сама не знаю почему, еще раз пойти в сарай и убедиться. Смотрю — пальчик шевельнулся! Схватила Асель в охапку — и к лекпому! Смеемся, плачем. Чудо. Искусственное дыхание, камфара, горячее обертывание. Откачали. Просто чудо.

Ханна смотрела, как подрагивали синеватые веки ребенка, вернувшегося из мертвых, и вдруг, как вспышка молнии — увидела вместо нее в кроватке Алису. Закрыла глаза. Видение исчезло.

— Я им ведь всего «Руслана и Людмилу» перепела на разные мотивы, какие знаю, ну и сама, знаете, попробовала себя в композиции, — смеялась Анастасия. — А вот там, у стены, Леночка, ей почти четыре, не говорила совершенно. Вдруг проснулась и сказала: «Холодно». Понимаете, стихи совершили чудо. Я расцеловала ее тогда, принесла портяночной ткани, на детей нам ее сколько хочешь выдают, укутала ее и именинницей весь день ходила. Научила их «доброе утро» говорить каждый день, вы знаете, Ханночка, каждый день. «Доброе утро, дети!» И все больше и больше их мне отвечает: «Доброе утро». Вы знаете, я думаю, человеческая цивилизация началась тогда, когда люди стали говорить друг другу «доброе утро». Вы заметили, что в лагере люди перестали это делать? В общем, понятно, это звучит здесь как издевательство, но все же…

Анастасия взяла кружку с чаем.

— Ханна, вы знаете, я долго верила, что все случившееся со мной — чудовищная ошибка. Даже после «Бутырки», даже когда нас везли тогда в теплушках, как скот, даже когда увидела этот лагерь, я верила, что это какое-то ужасное недоразумение, чье-то преступное рвение, что их накажут, мы забудем это как кошмар, и все вернется к нормальности. И даже после того инцидента, когда меня… когда нас… В общем, после сапога этого начальника, называющего себя коммунистом, я еще верила, что происходит нечто невозможное, преступное, но случайное. Вы знаете, я когда-то совершенно отчетливо ощущала приближение коммунизма, как знают по оттенку снега, что идет весна. Радовалась каждым маленьким признакам: какой-то общности всех со всеми, презрения к материальному, примату духа, отсутствию разделения людей на классы, категории. Вы меня понимаете? Я много говорю, я давно ни с кем о важном не говорила. Аглае некогда, она устает смертельно. Уж потерпите, Ханна, ладно? Вы меня понимаете? Вот и хорошо. Я вспоминаю. Военный коммунизм, голод, холод, а я учила рабочих понимать Гамлета. И как они слушали! Голодные, едва одетые, едва научившиеся читать — и Гамлет! Понимаете? Вот он, коммунизм. Это трудно объяснить. А сейчас, когда я увидела этих детей, все рухнуло. Не будет никакого коммунизма. Не может его быть, когда стоят в нашей стране эти три обитые железом бочки в сарае. Они все перевешивают, эти бочки. И не случайно все. И этот лагерь — и моя девочка в «Бутырке», и ад «тридцать первой точки», которую никакой Достоевский никогда не смог бы описать, — это не случайно, это часть какого-то чудовищного плана отмены всего человеческого. Строили бесклассовое общество, а появилась иерархия десятков новых «классов»: турзачки, ЧСИРы, каэртедешники, каэры, блатные, придурки, доходяги — имя им легион. Наверху всей пирамиды — особисты, начальники, вершители судеб. И главное разделение: не какие-то невидимые барьеры между эксплуататорами и экплуатируемыми по Марксу, а очень даже видимый барьер: колючая проволока. — Анастасия отпила чаю. — А девочка моя жива, Ханна. Помните, я вам рассказывала? Аглая сделала запрос. Моя Даша учится на филологическом в Московском университете. Ее приняли в комсомол. Она поменяла не только фамилию, но и имя, официально отказалась от опасного родства. Она столько пережила, и наконец все позади. Ее теперь зовут Иванова Вилена. Вилена — это от «В. И. Ленин». По-моему, красивое имя. Что же вы не пьете? Давайте, погорячее подолью?

Анастасия подлила Ханне погорячее и продолжала уже другим, внезапно изменившимся голосом:

— Помните, у Шекспира the time is out of joint? «Вывихнутое время». Ханночка, подумайте, ведь у Шекспира это не так трагично: время просто вывихнулось, как сустав. Найдется врач и вставит его обратно, а вот по-русски: «Ни слова боле: пала связь времен!»[106] И надежды на «доктора», который вывих вправит, нам, русским, не оставлено. «Пала связь» — это хуже, чем временный вывих. Я много думала, почему у нас все так получилось, Ханна. Помните, вы спросили меня тогда в поезде? И знаете, я поняла!..

Анастасию Борисовну прервало множество встревоженных голосов и топот ног на крыльце, потом в коридоре. Анастасия вскочила и с округлившимися глазами выскочила в коридор. За ней, держась за стенку, двинулась и Ханна… Почти два дня отдыха, морфия и сна совершили чудо.

В коридоре солдаты на носилках несли огромную женщину. Вернее, огромным был ее живот. Впереди шагала Аглая.

— Сюда, в операционную, осторожно!

Женщина с докторской шапочкой на стриженых волосах в позе распятой держала дверь, чтобы охранники внесли носилки в операционную, и увидела Ханну, держащуюся за стенку в коридоре.

— Мыть руки. Там халат. Срочно. Будете ассистировать. Я знаю, вы акушерка. Тазовое предлежание. Поворот противопоказан: многоводие. Будем резать. Анастасия Борисовна, будите лекпома. И — тампонаж, да побольше!

Роженица на носилках была женой самого Гаринова, и он уже предупредил Аглаю, что, не дай бог что с женой, весь больничный барак будет отбывать срок на «тридцать первой точке».

* * *

«Прекрасная работа, коллега, — сказала уже в палате Аглая, делая Ханне инъекцию морфия. Боль переставала бить шипастым хвостом, затихала, сворачивалась кольцами. — Считайте, что вы зачислены в штат. Гаринов теперь не откажет. Если бы не вы, вряд ли мы спасли бы обоих. И я донесу до него эту мысль, будьте уверены. Он мне сказал, что вы из Ворожа. Мир тесен. Я тоже оттуда».

Предыдущая главаГлава 37 из 54Следующая глава