Прозвищем следователя Гиреева в органах было Два Допроса. На первом, максимум на втором допросе чистосердечные признания у него подписывали все. Этой репутацией он очень гордился. Как и тем, что никогда и пальцем не трогал подследственных. Не оглушал криком. Не обращался по-хамски. Не матерился. Не лишал сна. И всегда называл подследственных на «вы».
Убежденный большевик, следователь Гиреев, учившийся психиатрии в Казанском университете (но его не окончивший), отрицательно и пренебрежительно относился к принятым в особом отделе НКВД практикам дознания. Конвейерные ночные допросы, когда следователи, сменяя друг друга, допрашивали арестованного помногу дней подряд, избивали, лишали сна под слепящим освещением камеры, считал неэффективными.
Избиение подследственных он тоже считал методом не только примитивным, но и вредным, так как оно являлось совершенно неоправданной порчей рабсилы, по сути, социалистического имущества, которая была бы полезней на стройках страны.
Сказывалось стойкое личное отвращение Гиреева к примитивному насилию, развившееся в детстве, когда его с матерью смертным боем лупил отец, вечно пьяный штабс-капитан в отставке. В будущем, с развитием науки и техники, считал Гиреев, в советской следственной практике должны применяться более продвинутые методы.
Став следователем НКВД, Гиреев разработал теорию дознания, которую назвал в рапорте Ежову «тенебрической».
«Огромные, неоправданно расходуемые ресурсы советского следственного аппарата могут быть высвобождены с помощью разработанной мной мощной сенсорно-темпоральной (временно́й) депривации подследственных, которую я назвал тенебрическим методом дознания, от латинского tenebris, что значит темнота. От трех до семи суток полной сенсорной депривации в ограниченном пространстве в сочетании с пищевой депривацией (вода для питья — неограниченно) и отсутствием всяких методов определения времени в ходе эксперимента вызвали у контрольных подследственных (в количестве ста человек, список прилагается) панические состояния от одной только мысли возвращения в тенебрическую камеру, позволяющие уже на первом допросе получить добровольное и чистосердечное письменное признание в троцкистской, контрреволюционной и вредительской деятельности. Особенно эффективен этот метод для страдающих клаустрофобией (от лат. claustrum — закрытое помещение и греческого фобос — страх). Последним для чистосердечного признания достаточно всего нескольких часов тенебрического воздействия».
Успех применения «метода Гиреева» в раскрытии ряда троцкистских заговоров в вузах был несомненным, и следователь полагал, что его вклад оценят. Он предвкушал внедрение тенебрического метода в советской следственной практике повсеместно.
— Вескер, на выход!
Она ослепла от невыносимого света. Двинулась вперед. Голова закружилась так, что чуть не упала, схватившись за стену. Глаза ломило, зато голод, так зверски терзавший поначалу, утих.
Незнакомый конвоир, высоченный красивый парень, рявкнул: «А ну пошла вперед! Марш-марш, немчура обосранная!» Но толкнуть побрезговал, сплюнув и пробормотав: «Во работка, твою мать!»
Шла босиком, не чувствуя холода пола, да так было и легче сохранять равновесие.
Кабинет для допросов представлял собой просторную камеру с вентиляционными решетками вместо окон. Низкий потолок, но не такой, как в камере.
Два письменных стола. Один — массивный, в чернильных пятнах, освещенный бдительной черной железной лампой. На нем белела непроливашка с домашней синей каемкой и лежала деревянная ручка с пером. Другой стол поменьше, с бумагами и пишущей машинкой из черного оружейного металла, похожей на пулемет. В дальнем углу — стул. На него по-хозяйски воссел охранник, поправив кобуру.
Из-под потолка на входящих смотрел Вождь, с внимательным, как у доброго доктора, взглядом.
Посреди чистого, мытого с хлоркой цементного пола пошатывалось и распространяло невыносимое зловоние существо, мало напоминающее человека, в корке засохших экскрементов.
В коридоре гулко раздались быстрые шаги, и в комнату вошел и сел за большой стол подтянутый, ладный мужчина с испанской бородкой.
— Ну, вот мы опять встретились, как я и обещал. Садитесь, — сказал он, указав глазами на табуретку на некотором расстоянии от его стола.
Сиянием хорошо начищенных сапог, стремительностью движений и коротким ежиком светлых волос он чем-то походил на циркового укротителя. Ханна, как по качающейся палубе, добрела до стола, нащупала занозистую табуретку — она теперь больше доверяла рукам, чем глазу, и села. Вращение стен немного замедлилось.
Потом в дверь постучали, и в кабинет вплыла уютная, полненькая женщина, такие бывают воспитательницами или учительницами начальных классов. Пилотка над мясистым лицом, большие, коровьи глаза и мягкая подушка груди под гимнастеркой. Она, как и следователь, не поморщилась от зловония.
Женщина привычно уселась за машинку, громко заправила в нее лист бумаги, звякнула кареткой и сразу начала печатать длинными пулеметными очередями, то и дело бросая взгляд то на документ на столе, то на конвоира, который уже настолько освоился, что, казалось, собирался задремать, широко и мужественно расставив гигантские сапоги.
Окружив себя облаком табачного дыма, «укротитель» рассматривал Ханну из-за стола пытливым взглядом ученого-зоолога, обнаружившего новый подвид.
Каждый звон каретки отдавался у Ханны в голове ударом молоточка по темени. Она мотнула головой, чтобы унять эти молоточки, и поняла, что этого не следовало делать, потому что стены закружились сильнее.
— Полина, где там неподписанные показания подследственной Вескер?
Каретка взвизгнула, как ущипнутая девица. Машинистка принесла и привычно положила перед Гиреевым отпечатанный лист, нежно оглянувшись на конвоира в углу, глубоко задумавшегося о своем.
— Подписанные показания означают, что вы сотрудничаете со следствием. Это может спасти вашу жизнь. Подписывайте!
Ханна разлепила губы, но только хрипела совершенно сорванным голосом.
— Не можете говорить? Вот и прекрасно. Говорить тут и не о чем. Подписывайте.
Гиреев макнул в непроливашку занозистую деревянную ручку и положил рядом с ее рукой.
— Подписывайте. Вот перо.
И слегка откинулся, выпуская дым. Она смотрела на перо и свою руку, словно не понимая, что это за предметы, и не двинулась с места.
— Напоминаю, в чем вы обвиняетесь, если позабыли. Вы являетесь членом шпионской группировки, выполнявшей задание английской разведки, которая под прикрытием строительства города-сада планировала в СССР ряд промышленных диверсий, покушений на деятелей партии и советского правительства и свержение советской власти. Все участники организации (он заглянул в протокол): Лоуренс Вайт, Камилла Ашли, Теодор Кронвальдс, Эльза Раух, Александра Князева и, конечно, ваш муж Кристофер Вескер — уже сознались в масштабном заговоре английской и американской буржуазии, направленном на свержение в СССР власти рабочих и крестьян и восстановление капитализма. Исполком Коминтерна, членом которого являлся ваш муж, отмежевался от вашей преступной организации, одобрил ордер на ваш арест и обвинение. Ордер на арест вашей преступной группы подписан прокурором СССР товарищем Вышинским. Вот ордер. Все законно.
Следователь выложил на стол еще какую-то бумагу. Она проследила за этим глазами, как следят за неожиданным движением собаки.
— Напоминаю также, — сказал он, участливо подавшись вперед, — что мера пресечения за подобное преступление и отказ сотрудничать со следствием — расстрел.
Она неподвижно смотрела на его шевелящиеся губы.
— Вы понимаете обвинение?
Гиреев щелкнул пальцами, стараясь включить ее внимание.
— Hannah Wesker, the choice is yours. If you sign it, you will be allowed to wash, clean clothes and you will be fed. If not — back to the darkness[91].
Машинистка при иностранных звуках перестала печатать и посмотрела на Гиреева с прищуром, но он этого не видел.
Ханна сидела, не реагируя, погруженная в себя.
Гиреев подумал, что «пациентка» слишком сильно дезориентирована, вероятно, хватило бы и суток в тенебрической камере. Но работы было слишком много, допросы шли один за другим, так что очередь до нее дошла только сейчас, спустя четверо суток. Именно на этом допросе подследственная должна все подписать, о деле лично справляется нарком Ежов. Тут на кону его репутация следователя Два Допроса.
— Вы ведь медик, гражданка Вескер, не так ли? Я, представьте, тоже. А ведь вы приняли участие в важном для нашей страны эксперименте. Только подумать: неимоверная сложность мозга, миллионы лет эволюции психики, Шекспир, Леонардо да Винчи, кантаты Баха. А отними у человека ощущение времени и пространства, и он за десять дней, всего за десять дней превращается в совершенно дезориентированное животное. И, заметьте, чем выше организация заключенного, тем быстрее. Как вы думаете, сколько дней вы провели в нашей тенебрической камере? Вам, наверное, кажется, что прошла неделя, месяц? Это нормальная иллюзия при темпоральной депривации.
— Нет… — услышала Ханна хрип, звучащий издалека, словно со дна колодца.
— Что «нет»?
— Четыре, — услышал Гиреев.
— Что «четыре»?
— Четыре дня, — повторился хрип.
Гиреев тут же преобразился. Правый глаз у него задергался. Вскочил. Хлопнул ладонью о стол, как выстрелил, и с бешенством посмотрел на Красивого, но из-за тика казалось, что он подмигивал.
— Богомазов!
Охранник тут же вскочил и вытянулся по стойке смирно.
— Кто испортил мне чистоту важнейшего эксперимента?! Вы понимаете, что оказали пособничество врагу?!
И хлопнул о стол опять.
Конвоир блеял испуганно:
— Я никакого отношения, товарищ следователь! С заключенными разговаривать запрещается, я порядок знаю. Соблюдаю же неукоснительно. Я ни слова… Неукоснительно соблюдаю порядок. Неукоснительно…
Он цеплялся за это слово, как утопающий за соломинку.
— Полина, список конвоиров, имевших контакты с заключенной Вескер, мне на стол!
Гиреев уселся и вперился в Ханну — на этот раз уже беспокойно, как проигрывающий партию шахматист, продумывающий следующий ход.
Полина, невозмутимо, даже как-то подчеркнуто медленно поднялась, прошла, покачивая бедрами, и положила перед следователем какой-то лист. Судя по ее вызывающему спокойствию, она была привычна к внезапным протуберанцам товарища Гиреева.
Красивый наконец осторожно опустился на край своего стула.
Ханна все это время старалась не упасть среди вращения кабинета, вцепившись в табуретку. На сохранение равновесия уходили все силы. В комнате потемнело: грозовой тучей наплывала дурнота. Мужской голос сказал откуда-то со дна колодца:
— Полина, принесите-ка чаю и сахару не жалейте. Мне она пока нужна в сознании. — И потом: — Заключенная Вескер, откуда вам стало известно, сколько дней вы провели в изоляции? Кто вам сообщил? Опишите его, ну!
Нечеловеческий звук глухо бился о кромешную тьму. Это продолжалось целую вечность, пока звук не превратился в сипение совершенно сорванного горла.
В моей голове вдруг закуковала кукушка.
Кукушка, из часов деда.
Она прокуковала три или четыре раза.
Пока я успела понять откуда, как раздался голос:
«Так-то лучше, мейделе!»
«Дед Аарон! Ты здесь, родной мой, что мне делать?!»
«Ждать света, мейделе. Ждать света. Слушай внимательно. У нас мало времени. Темнота — это пустой холст. Воображение — карандаш, кисть. Закрой глаза. Рисуй, сейчас, немедленно!»
Он почти кричал.
Я закрыла глаза и увидела читальный зал уайтчепельской библиотеки, куда мы ходили с ним вместе записываться.
Высокий потолок, книжные полки, уходящие вверх и вперед.
Столы, за которыми сидят люди. Я хочу подойти к полкам, посмотреть на лица.
«Видишь, часы на стене, над головой библиотекарши! Видишь, видишь?»
Над головой у той самой строгой дамы с сиреневой брошкой, «Британской империи», которая выдала нам читательские билеты, висели мои часы с кукушкой, которые дед подарил мне и которые я привезла в Россию. Но они были огромными, увеличились раз в десять, и стрелки у них светились ярко. Циферблат показывал двенадцать, в окнах свет. Полдень.
«Положи руку на пульс и смотри на секундную стрелку».
Непокорная горошинка пульса билась о мои пальцы во тьме, точно в унисон отрывистым движениям секундной стрелки уайтчапельских библиотечных часов.
«Мы — часы, заведенные при рождении, мейделе. Время внутри — от первой до последней секунды. Оно не может исчезнуть, пока мы есть. В каждой минуте шестьдесят ударов сердца. Видишь это? Понимаешь, родная моя мейделе? Мне пора».
«Не уходи, зейде!»
«И запомни. Я не посылал твоего отца на гойскую войну. Он пошел сам. Знай: он решил это сам».
Голос смолк.
Я все поняла.
В каждой минуте шестьдесят ударов моего сердца!
Я часы. Two hundred, two hundred and one, two hundred and two[92]. Мне некогда. Я занята. Я отмеряю время. В часе три тысячи шестьсот ударов моего сердца. Three thousand six hundred. Один час считаю и жду, пока прокукует кукушка. Потом переползаю на другое место, и считаю опять, и дожидаюсь следующую кукушку в библиотечных часах, которые вижу так ясно! Я очень занята. Главное — не сбиться, не отрывать глаз от светящихся стрелок циферблата. Милый мой зейде, ты всегда был со Временем накоротке! Я насчитала один день! Мои ноги снова нащупали дно — это Время.
Чай принес блаженство тепла и сладости. Кружение комнаты прекратилось.
— И четверо суток вы вели этот счет?!
Ханна кивнула.
Машинистка перестала печатать и впервые посмотрела на подследственную с интересом. Сняла руки с клавиатуры и, незаметно шевеля губами, начала подсчитывать свой пульс.
Следователь достал из стола какой-то свой блокнот, резко ткнул пером в маленькую белую непроливайку с синей полоской и стал набрасывать подсчеты.
Машинистка и конвоир многозначительно переглядывались за спиной Гиреева. Наконец, Гиреев сказал:
— Ваши упражнения с цифрами ничего не меняют. И так и так всем вам грозит расстрел. Подписывайте показания.
Ханна прохрипела:
— Нет… Алис… Крис…
— Вы можете облегчить их участь. Подписывайте. Вас отведут в баню.
Она прохрипела:
— Алис… Где Алис?..
— …вам дадут супа, хлеба.
Она прохрипела:
— Алис… Крис… Нет…
И зашлась в сиплом кашле.
Гиреев пребывал в сердитом изумлении: если бы не эта неожиданная идея подсчета времени, которая позволила «пациентке» противостоять дезориентирующей панике, она бы все уже подписала.
Ничего, для особо упорных у Гиреева был следующий этап допроса. И он тоже не включал никакого насилия к подследственному.
Прекрасный фотограф, он заготовил три фотографии, собственноручно снятые отличной реквизированной «лейкой».
Они лежали в ящике стола.
Жестом фокусника Гиреев показал ей из своих рук первую фотографию.
— Вы, как бывший медик, конечно, знаете о сепсисе.
На фотографии было изображено раздробленное колено.
— Я особенно горжусь, как мастерски получился у меня тут крупный план. Вы не можете не видеть обширное септическое поражение тканей. Еще не догадались, чья это нога? Тогда, вот…
Он достал вторую фотографию и положил перед Ханной.
— Я не сторонник насилия, но мои напарники, увы, перехватили инициативу и немного перестарались. Как видите, лицо не тронуто, хороший ракурс, и его вполне можно узнать. Довольно выразительный кадр, вы не находите?
Совершенно голый, с обритой головой, в темных кровоподтеках, Кристофер лежал на боку, свернувшись в черных лужах на цементном полу, прикрывая голову.
— Как только вы подпишете показания, ваш муж получит необходимое лечение.
Ханна медленно взяла в руки фотографию.
Следователь не мешал.
В запасе у Гиреева оставалось еще несколько фото.
Ребенок. Девочка. С обритой головой и затравленным выражением глаз. В одних трусиках. Босиком, в помещении с тюремным окном. Ребенка в тюрьму привозить не пришлось: в детдоме на Речной нашелся подходящий подвал, чтобы сделать фото.
— Если подпишете, я буду ходатайствовать о свидании. Если нет, не могу ничего обещать. Вы понимаете: ни-че-го! Подумайте о своей дочери.
Гиреев ткнул в чернильницу пером и передал его Ханне.
Ханна машинально взяла перо и поставила закорючку, не отрывая остановившихся глаз от фотографии ребенка.
Гиреев улыбался. Да здравствует изобретение Жозефа Ньепса.
Гиреева арестуют по доносу всего через месяц после этого допроса. Обвинение стандартное — троцкизм и шпионаж в пользу Англии.
Заключенный Гиреев успешно доживет до 1948 года, когда его из лагеря Южный вдруг переведут в Теньлаг, на оловянный рудник Бутугычаг. Место гиблое, но он пристроится на теплое местечко: на «сушилках», где сушат руду, а там работа всего четыре часа в день, это вместо двенадцати в забое.
Именно там он вскоре странно заболеет.
Ни с того ни с сего кожа на руке вздуется небольшим пузырем. Он пожалуется лекпому[93], и, к огромному его удивлению, Гиреева тут же увезут в Магадан, а там положат в отдельный прекрасный специзолятор со стеклянными стенами. Он неожиданно попадет в центр внимания людей в защитной спецодежде. Они будут фотографировать его все новые чудовищные язвы отличными, трофейными фотоаппаратами и задавать вежливые вопросы о его самочувствии, и голоса их будут звучать глухо, через маски. Они будут смотреть с озабоченным интересом, понимающе переглядываться и кивать, и что-то все время записывать.
И кормить в больнице его будут вкуснейшей американской ленд-лизовской тушенкой, впрочем, вскоре Гиреев есть уже совсем не сможет.
Он умрет в полном сознании в ноябре. «Наконец-то кончились мучения адовы, упокой Боже душу раба Твоего, не было ведь сил смотреть, живая ж душа», — прошепчет, тайком перекрестившись, старая санитарка, как и ее подопечный не знавшая, что началась атомная эра.
В больничных окнах будет стоять непроглядная магаданская тьма. По-латыни — tenebris.