К книге
ЛушаЧасть II Ханна. Глава 23 Записи Ханны. Гранчестер. Практика русского
43%
Часть II Ханна. Глава 23 Записи Ханны. Гранчестер. Практика русского
23

В Гранчестере, в чайной «Орчард», столики и шезлонги стояли прямо в яблоневом саду. Мы с Кристофером хотя бы раз в неделю обязательно ездили в «Орчард» на велосипедах или на гребной лодке, которую брали внаем у пожилого лодочника-шотландца на пристани Милл-лейн. Лодочник называл меня «ласс» и смеялся, обнажая три уцелевших коричневых зуба.

В тот день в чайной «Орчард» праздновался день рождения Камиллы. Какой по счету, конечно, никто не знал. Мы сели прямо на траве вокруг скатерти с сэндвичами, корзинками и оплетенными бутылками вина. Позже к нaм присоединилась шумно встреченная пара. Пожилые мужчина и женщина походили друг на друга худыми устремленными лицами как две русские борзые. Вулфы — Ленард и Вирджиния. Камилла прожужжала о них все уши за неделю до торжества. Вирджиния находилась с семьей Ашли в каком-то очень дальнем родстве и знала именинницу с детства. Шофер нес за ними коробку шампанского. Писательница вручила имениннице коробку. Камилла взвизгнула, увидев роскошный фотоаппарат, и совершенно как дитя повисла на шее улыбающейся Вирджинии.

После здравиц — солнце весело играло пузырьками в бокалах — Вирджиния, как римлянка, возлегла на подушках. Под светлой юбкой угадывались очень острые колени. Мне хотелось сказать ей, что после «Миссис Даллоуэй» я начала понимать трагедию своего отца и устыдилась своего прежнего непонимания, но не знала, как подступиться. Прославленная Вирджиния Вулф, закрыв глаза, явно наслаждалась теплом и запахами июльской травы и вступала в разговор неохотно, только если ей задавали вопросы.

Тем более что все заговорили о новой постановке «Трех сестер» в Ковент-Гарден, которую я не видела, а потом Камилла завела с Вирджинией скучнейший разговор о своей книге про пятилетние планы в СССР, почему-то называя ее «тетушка Ада», а Кристофер и Ленард увлеченно говорили о Цейлоне, где Ленард, кажется, когда-то работал.

Я ушла побродить и вышла за калитку, за которой начинался речной луг.

— Извините, я случайно подслушала ваш разговор о Чехове.

Я обернулась на голос. Сразу за калиткой, слева, на поваленном дереве сидела официантка, которая подавала нам чай. Уже без наколки и фартука она блаженно курила. Видимо, рабочий день кончился.

— Боюсь, невозможно понять главного в «Трех сестрах», не понимая, что произошло с Россией после Чехова.

Название пьесы и имя автора было произнесено с совершенно русским выговором.

— Вы говорите по-русски? Я тоже!

Официантка подвинулась, освобождая рядом с собой место на отполированном дереве, и протянула мне пачку сигарет. Я взяла сигарету. Мне показалось, что от женщины немного пахнет джином.

— Спасибо…

Спички лежали рядом.

Конечно, зашлась в кашле. Я не умела курить. Кристофер не переносил курящих женщин. По этому поводу он даже страшно однажды поругался с Камиллой.

— Зачем же брали, если не курите?

— Шанс поговорить с вами.

— О чем же вам хочется со мной говорить?

— Все равно о чем. Лишь бы по-русски. Вы жили в России?

— Жила.

— Вы давно уехали оттуда?

— Давно, — ответила она, глядя через луг на реку.

— Расскажите мне о России. Пожалуйста. Это не праздное любопытство. Я и мой муж… Мы уезжаем работать в Россию. Надолго, может быть, даже навсегда. Оформление документов — все это так долго! Нас приглашает советское правительство. Агропром (мне нравилось произносить это слово!) оформит все бумаги, и тут же из Тилбери — в Ленинград, а оттуда всего лишь сутки на поезде до Ворожа. Вы знаете такой город?

— Слышала. На юге.

— Там заложили грандиозный город-сад. Мой Кристофер — специалист по оранжереям. Мне так нужна разговорная практика. Если это стоит денег…

— Вы и так неплохо говорите.

— Я хочу лучше, чем неплохо.

— Что такое город-сад?

— О, это города будущего, — я перешла на английский. — Представляете, город со всеми его достижениями и удобствами будет соединен с деревней, которая в России пока от города отстает. Слияние города и деревни. Промышленное производство и производство еды — овощей, фруктов — все будет происходить в одном месте, — процитировала я из какой-то брошюры Криса. — У каждого будет своя земля, свои сады, на которых люди будут выращивать собственные фрукты и овощи. Представляете, заводы, театр, университет, концертный зал — все, что обычно бывает в городе, а вокруг — сельское хозяйство: овощи, фрукты, оранжереи с виноградом, лимонами!

— Повымерзнут ваши лимоны. Это же Россия.

— Что вы! Там такая система отопления! Вы не представляете, воду берут прямо из реки и согревают в специальных котельных, под землей, а оттуда — по трубам она течет в огромные оранжереи… В них ведь не только можно будет выращивать лимоны, это будет творческое пространство. Там поставят кресла для зрителей и будут играть «Три сестры» или… ну я не знаю… Гайдна, например! Не дождусь, когда уже все это увижу своим глазом! — Последнее я сказала по-русски.

Официантка поправила:

— Глазами. Своими глазами. А что будут делать крестьяне? Играть Гайдна? Куда же дели крестьян?

Мне не понравилась ее кривая, горькая усмешка.

— Каких крестьян?

— Которые раньше все выращивали.

— О, крестьян там давно уже нет, есть колхозники. А в оранжереях и они будут не нужны. Там будут работать горожане, потому что рабочий день будет сокращаться по мере приближения к социализму.

— Понятно. Простите, сколько вам лет? — спросила она, запрокинув голову и выпустив в небо вертикальную струю дыма.

— Двадцать. Почти.

Мне не понравился этот вопрос. Я решила сменить тему:

— Вы сказали, что трудно понимать «Три сестры». Почему?

— То, о чем вы говорили: чеховский символизм, метод «беседы глухих» — все это неважно. Важно одно… Все их разговоры — это разговоры обреченных.

— Обреченных?

— Тех, кого убьют.

— Я понимаю это слово.

— Хорошо, что понимаете. Их ведь всех расстреляли. Всех. И сестер, и офицеров. Сестер еще и изнасиловали, наверное. Ну, raped, понимаете? А дом разграбили и сожгли. Может, только старая Анфиса и уцелела бы, если с голоду не умерла. Я бы сейчас финал вот как ставила бы. Всех актеров в финале убивают выстрелом в висок. Подходит черный человек из нового прекрасного мира, о котором они столько попусту болтали, и приставляет к головам револьвер. На фоне пожара, который и есть там самое главное.

Она изобразила пальцами стрельбу:

— Паф-ф, паф-ф, паф-ф. Одного за другим. И пустая сцена. Вот такой ответ на их восторженные глупости о том, каким прекрасным будет мир через двести лет. И все. Занавес. Я не очень быстро говорю? Вы понимаете смысл?

— Да, я понимаю.

Из сада раздался голос Кристофера:

— Ханна-а! Ты где?

Женщина решительно встала и загасила сигарету о ствол.

— Вас зовут. И мне пора. Насчет русского — с утра до трех я свободна. Но предупреждаю, гимназическую грамматику помню нетвердо. Ничего?

— Конечно. Спасибо, а можно прямо завтра?

— Можно. — Она улыбнулась.

— Я в Ботаническом саду работаю до ланча, а потом — сразу к вам. Какой у вас адрес?

— Двадцать три Mill Hamlet, это за церковью, синяя дверь.

Только на барже я осознала, что ведь даже не спросила ее имени.

Кристоферу я сказала только, что встретила русскую, которая будет давать мне уроки в Гранчестере по утрам.

Кристофер, пьянее обычного после вечеринки в «Орчард», вскоре заснул с блаженной улыбкой, а я села писать письмо матери. Я начинала его много раз, но всякий раз бумага оказывалась смятой в хрусткий комок отчаяния: и русские, и английские слова казались холодными, неверными, чужими.

Женщину звали Маша, как в «Трех сестрах». Она жила в беленом коттедже с бурой соломенной крышей, сильно напоминавшем гриб на толстой, мясистой ножке.

При ярком утреннем свете Маша показалась еще старше. Я отдала ей морковный торт, который очень кстати продавался в кондитерской на Норфолк-стрит.

С матиц кухни свисали небольшие снопы сушеного хмеля, который, как известно, отпугивает ведьм. В домике с остренькими готическими оконцами уютно пахло сажей и дубовой мебелью, натертой пчелиным воском. Маша поставила торт на стол и через кухню провела меня в сад.

— Познакомьтесь, мисс Фарнборо.

— Пожалуйста, Флоренс! — возразила с улыбкой иссохшая красивая женщина в кресле-каталке.

— Или просто мисс, — засмеялась Маша. — Вы знакомьтесь, а я пошла нарезать торт.

Радушным жестом мисс Фарнборо пригласила меня к столу, накрытому к чаю. Солнечный узор листвы дрожал на голубой скатерти. Стол стоял под узловатой, дуплистой яблоней среди благоухания диких роз и гудения пчел. В центре горячей короной царствовал медный самовар. Сине-зеленый шотландский плед покрывал колени мисс Фарнборо, изуродованные свирепым артритом, о чем я узнала потом.

Круглый газон с яблоней заканчивался заброшенной мельничной заводью с камышами, зеленой ряской и глазами лягушек, торчащими из черной воды как перископы. От пруда неслись умиротворяющие всплески.

— Вы поезжаете в советскую Россию? — мисс Фарнборо старательно подбирала русские слова.

— Да, ожидаем визы, но это так долго, бюрократия…

— Я тоже буду говорить по-русски, если вы ходить учиться. Я не хочу забывать. Вы знаете expression[43] «давай бог ноги»? — спросила мисс Фарнборо и засмеялась. — Запишите, это useful expression[44]. Мы с Машей из Россия «давай бог ноги»! Поезд в Гельсингфорс. The last train from hell[45]. Как селедки в бочку. Это означать, много людей. Write it down[46]. Это чудо, большевики отпустили поезд. В России хорошо, если граница близко. Полно солдатов. Their coats smelled like wet dogs[47]. Петроград — это кошмар. Все витрины разбили, все украли. Я видела. Старая женщина, похожа The Queen of Spades[48], работает как дворник. Шуба. Платок. Голову трясет. Руки замороженный. Идет снег, а она метет улицу. Где смысл? Приказ. «Кто не работает, тот не ест». Но тогда еще был милосердие. Наш привратник Василий. Большой, страшный, как в «Муму», вы читали? Нет?! — Она повернулась и крикнула в дом: — Маша, Тургенев, около кресло, пожалуйста, дай. Но Василий wasn't mute[49]. Appearance[50] в России часто ошибочна. Он нас спасал, прятал, в маленькой сторожка, otherwise[51] мы бы стали заморожены, убиты. Маша! Что так долго? Иди сюда, самовар стынет!

Флоренс заговорщически наклонилась ко мне:

— Я знаю про ее little flusk[52]. Это нехорошо. Университет не продолжала. Пошла в Orchard, официантка. Это протест? Зачем? Мои родители оставляли мне денег. Немного, но довольно. Маша — моя только семья. Танечка пропала. Ужасная трагедия. День ангела был вчера. Танечка и Маша есть twins[53]… двойные… Нет, как это? Близнецы. Как одно лицо. Сначала нельзя различать, только потом. Танечка, poor soul[54]… На вокзале такая была… Как я могла забывать это слово? Crowd[55]. Много людей сразу. Не помню слово. Маша, иди же сюда!

Маша вернулась из кухни с двумя тарелками: торт и бутерброды с огурцом.

— Мисс, Ханна так заслушалась, что не ест и не пьет. Нравится наш самовар? Я купила его на антикварном базаре, в Кембридже, перед Рождеством.

— Знаете, в России летом всегда чай в саду, помнишь, Маша? Начиная с праздник… Whitsun. Я стала совсем забывать… Маша, как это по-русски?

Маша быстро ответила:

— Троица…

— Конечно, конечно. Троица. Прекрасный праздник, совершенно pagan[56]. И очень странно, Ханна: десять веков христианствo, христианство, и вдруг паф-ф — ничего, красный флаг. На Невском я поднимала икону. Только кусок, под снегом, только глаз, полный grief… как это Маша?

— Скорби, — перевела Маша плоским голосом, мешая чай.

— Только глаз. Я храню. Симбол. Маша, душа моя, покажи.

Маша ушла в дом, вернулась и положила рядом с чашкой Ханны кусок дерева с нарисованным на нем совершенно живым глазом. Внимательным, древним, библейским. Вспомнился детский кошмар: глаз деда Аарона стекал по щеке и смотрел, точно как этот…

— Сотни годов, и паф-ф — все кончилось. Очень быстро.

Она неожиданно, резко, энергично взмахнула руками:

— Я думаю: возможно так у нас? Не знаю. В вокзал нас Василий привез, на телега, under hay[57]. Страшно на улице. Словно all decent people[58] сразу превратились в разбойники. Нет закона. Нет полиция. Так страшно… мужской violence[59]. Нас наряжали как из деревни, жена Василия платки давала, как ее имя? Не помню.

Маша пила чай и невозмутимо смотрела на пруд.

— В Петрограде мертвые люди на улице. Около канала сестра милосердия, на снеге кровь. Raped[60], murdered[61]. You can't start new happy world with murders[62]. Я прочитывала книгу. И там сказали, bolsheviks похожи на… как называется этот insect[63]? …Mantis… подождите, сейчас вспомню…

— Богомол, — помогла Маша.

— Да, богомол, female bogomol! Мать жевала своих детей. Дети должны «давать бог ноги». Или стать как зеленый лист. Invisible[64]. Значит, если не как зеленый лист, смерть. Все должны быть как лист, чтобы мать не жевала, and to pass this ability to conform to the next generation, a matter of survival[65]. Это Дарвин. Душа моя, не надо приехать в Россию…

Я, наконец, не выдержала и разразилась запальчивой речью о том, что сейчас все не так, что это совсем другая страна и другие большевики, что социализм победил, что нет больше никакой крови, что свободные люди строят там новый мир.

Мисс Фарнборо внимательно и грустно посмотрела на меня как на человека, который сошел с ума.

— Да, новый мир, — сказала Флоренс со вздохом. — I have seen their beginnings. I don't believe they can change. In their brave new world of no mercy there will always be blood. And fear[66]… Машенька, I would like to lie down[67].

Я встала.

— Мне нужно идти. Спасибо за чай.

— Нет-нет, пожалуйста, не идите, — замахала руками Флоренс. — Пожалуйста, остайтесь. Простите, душа моя. Я старая. Мало понимаю. Говорите без мне.

Я не хотела уходить без того, чтобы разговором с Машей не развеять тягостное ощущение.

Уложив Флоренс наверху, Маша спустилась в сад, села со мной за стол, налила себе чаю, но не прикоснулась к нему, а закурила.

— Маша, неужели никогда не хотелось посмотреть, какая Россия сейчас? Я могу принести газеты…

Маша молча положила себе на тарелку морковный торт и стала есть вилкой.

— Миндаль. Это из кондитерской на Норфолк-стрит?

— Да.

— Вкусно. К нашему с Таней дню ангела мы с мама́ ездили в Елисеевский на Невском и выбирали торт. Всегда с миндалем. Ты бывала в Петрограде?

— Не бывала. Очень хочу. Теперь это Ленинград.

— Такого города я не знаю. А в Петрограде на фасаде Елисеевского гастрономического магазина была статуя. Красивый голый бог Меркурий, зеленый. Мы с Таней в него одновременно влюбились. И фантазировали, как целовали бы его, если бы он ожил. Так глупо, сладко и стыдно. У Тани был пододеяльник, белый с розовой полосой, а у меня — розовый с белой. Интересно, Меркурий все еще там? Это бог торговли. Возможно, он запрещен? Странно, родители мне не снятся, дом не снится, никто не снится, а дурацкий Меркурий снится.

— Маша, сколько тебе было, когда вы… уехали?

— Когда мы бежали. Одиннадцать-двенадцать… У нас дача была в Крыму. Папа́ хотел туда бежать, но не успели. Дача над самым обрывом. На пляж вела длинная деревянная лестница с перилами. На солнце она иногда сверкала, как в инее. Однажды я лизнула, а это соль. Морская соль. Горизонт набухший, как синяя вена. И там еще мальчик был, татарин, сын рыбака. Загорелый, юркий, как Маугли у Киплинга. Он на этом пляже, кажется, и жил. На нас смотрел, а мы — на него. Издали. Вдруг нагнулся и показал нам свой маленький, острый зад. Мы так хохотали с Таней, до слез. И он хохотал издали. Елку украшали на Рождество. Ссорились из-за коричных пряничков в фольге… Глупо все. Зачем?

— Маша, но все это было давно! — взмолилась я по-английски. Я говорила ей, что мой Кристофер, побывав в России, не хочет нигде больше жить, только в СССР; что абсолютно то же говорят все, кто там побывал; что туда переезжает моя лучшая подруга, Камилла, умнейший человек; что Маша просто должна прочитать прекрасную книгу — Seeing Soviet Russia by Herbert Griffith[68], и тогда ей станет ясно, как британские газеты врут об СССР, а врут они потому, что проиграли: не задушили страну, где правит простой народ! Я повторила ей слова Криса, что до русской революции в истории было все, кроме социальной справедливости, что Россия показывает миру такую справедливость; что все все мои друзья, кто видел Москву, возвращаются полные энергии, энтузиазма; что они как влюбленные; что они говорят: «Мы видели будущее»; что мисс Фарнборо ошибается, той ужасной России больше нет.

— Маша, вы должны поехать сама. Все увидеть. Есть советская фирма «Интурист». Они организуют туры…

Маша смотрела на водяные лилии и стала говорить по-русски, словно рассказывала сон:

— …Мисс схватила нас, потащила на чердак. Мы упирались, кричали. Она тащила. Молча, как акула. Заперлись. Слышим — внизу открылась дверь. Потом выстрелы. — Машины плечи вздрогнули. — Мама́ кричала. Таким голосом, словно не ее… Мисс крокетным молотком разбила чердачное окно. Порезалась. Мы от страха молчали. Вылезли на соседнюю крышу. Рук от холода не чувствую, а телу жарко от страха. Крыша скользкая, я потеряла тапочек, лиловый, бархатный, мамин подарок на Рождество. Мне подарили лиловые, а Тане — синие. Я хотела синие. Потом обе тапочки потеряла, босиком, по снегу… Главное — не сорваться. Мы — дичь. Убегаем от охотников. Спрыгнули вниз, в сад, спрятались за поленницами, прибежали в дворницкую. Какие-то женщины спрятали, дали одежду. Я говорю слишком быстро?

— Я понимаю…

— Потом — станция. Платформа из скользких досок. Толпа напирает, сжимает, сдавливает, душит. Страшно. Многорукий убийца. Мисс сказала: girls, hold your hands, hold your hands tight, don't let go![69] Мисс впереди, расталкивает толпу, прокладывает путь к подножке вагона. Вдруг Таню хватает какая-то сила, как челюсти крокодила, тащит от меня прочь. Я держу изо всех сил, мне кажется, моя рука сейчас оторвется, я кричу, но держу, держу, а крокодил тянет. И рука сейчас выскочит из плеча… И не выдерживаю, отпускаю… И Тани нет, и только ее рука торчит, зажатая между чьими-то пальто. Пальто серые, а Танина рука белая, тонкая, с голубыми жилками. Потом крик. И я думаю, что это Таня кричит, а это паровоз. Пронзительно, оглушительно, как будто сейчас умрет. Мисс держит, пытается втащить. А Таня осталась. Куда мы без Тани?! Она держит, я вырываюсь. Ноги болтаются, клубы пара. Поезд — быстрее, быстрее, я болтаюсь, Мисс держит, кричит. Потом какие-то мужчины втащили.

Маша вдруг достала из кармана маленькую, изящную фляжку, спокойно сделала большой глоток и положила обратно в карман.

— Мы спаслись. Вот живем. Пруд, лягушки, миндальный торт. А Таня осталась. Там… на платформе. Дайте мне руку.

Я, огорошенная, машинально протянула ей руку. Маша крепко взяла ее в свою, теплую.

— Похожа.

Отпустила. И опять отпила из серебряной фляжки. Согласное кваканье лягушек в пруду вдруг показалось мне издевательским.

— Полагаю, Ханна, одного урока с вас хватило? — улыбнулась Маша и достала из кармана пачку сигарет.

Я как могла юмористически, чувствуя себя при этом подлой предательницей, рассказала Кристоферу о старушке — бывшей гувернантке, божьем одуванчике, осколке старого мира, а вот о Маше почему-то не рассказала. Он одобрил мои занятия русским, сказав, что это прекрасная идея, на строительстве города-сада необходимы переводчики.

Постепенно Россия из рассказов Флоренс, Маши, Кристофера и Камиллы — совершенно разных — приобретала в моем представлении шизофреническую раздвоенность Джекила и Хайда. И все больше хотелось узнать, какая же она на самом деле.

Вскоре я стала ловить себя на том, что мысли стали приходить в голову по-русски и даже стала по-русски вести дневник.

Предыдущая главаГлава 23 из 54Следующая глава