Закончилось наше первое лето. И однажды, когда река понесла желтые раскрытые ладони облетающих кленов, колледж Святого Иоанна покрылся накидкой из алого плюща и баржа в первый раз вмерзла в тонкий лед у береговой кромки и завернулась в промозглый морозный туман, мне впервые за много лет приснилась мама.
…Эстер отодвинула занавеску, отделяющую спальню баржи от столовой. Она держала в руках чашку чая.
— Вставай, ленивая голова.
Я поднялась ей навстречу, села, потянулась, чтобы взять чашку, которую она мне протягивала…
Открыла глаза, и меня тут же неожиданно вырвало, вывернуло прямо на пол у кровати. Кристофер уже укатил на работу, умудрившись не разбудить. Я прекрасно знала, что это значит.
Итак, мы ждали нашего малыша. Крис — мальчика, я — девочку. Поужинав, каждый вечер мы сидели в обнимку, завернувшись в лодочные пледы у раскаленной буржуйки нашей кукольной гостиной, которая больше не казалась мне кукольной. Монотонно урчал движок, освещая наше жилище желтой лампочкой. Мимо плыли баржи, и озябшие лебеди трубили в окна, словно просясь в тепло.
«Утренняя тошнота», как деликатно это называлось, напоминала бесконечное плавание в девятибалльный шторм. Работать в Ботаническом саду я больше не могла. В хорошие дни меня рвало только три раза, но тошнило постоянно. К счастью, были вещи, которые не вызывали у меня тошноты. Мой будущий ребенок не возражал против сыра и яблок и любил ходьбу.
Как только Кристофер уезжал на своем велосипеде в Ботанический сад, я шла в Гранчестер пешком, в любую погоду. Пока было тепло, сидели в саду. Маша ставила мне кресло рядом с Флоренс, обкладывала подушками. Она всегда имела для меня запас сыра и яблок.
Обитательницы Mill Hamlet относились ко мне теперь как к драгоценной вазе. Я смеялась, но мне была приятна их забота. Ребенка мы ждали теперь вчетвером.
Однажды, когда мы сидели с Кристофером у печки на барже, завернувшись в лодочные пледы, он сказал, прижав меня покрепче:
— Знаешь, я уже вижу озеро в оранжерее. Там так тепло, что немного душно. А вокруг за стеклом — сугробы. На озере плавают круглые «столы» листьев Виктории Амазонии, и на одном из них покачивается, как в люльке, наш малыш. Представляешь? Сугробы и Виктория Амазония и двадцать шесть градусов по Цельсию под стеклом.
— Представляю.
Я поцеловала его в шею. Чем заслужила я столько счастья?
— Ханна, родная, это, конечно, пережиток, но давай все-таки оставим свои подписи в registry office[70]. Так проще, и с визами, и вообще.
— Как романтично. Ты хочешь сделать из меня честную женщину?
Мы расхохотались, и я, зажав ладонью рот, опять побежала за занавеску.
Дорогу на Мирдл-стрит можно было теперь забыть навсегда. Беременности мать никогда бы мне не простила.
Но однажды произошло нечто странное. Кристофер, вернулся с работы, неся холщовую сумку.
— На лавочке рядом с тропкой кто-то оставил. И никого вокруг. Посмотри, там даже платье новое, — сказал с изумлением.
Действительно, платье. Я оторопела. Я узнала руку. Еще в сумке был свежий сыр, завернутый в вощеную бумагу. Мой любимый, венслидейл. Неужели?.. Венслидейл мы съели, а платье все равно не налезало на разбухший живот.
После того как мы расписались и стали мужем и женой, Камилла предложила нам перебраться на ее баржу, вдвое просторнее. Все ее документы для переезда в Москву были готовы.
Кристофер беспокоился, потому что с нашими визами выходила какая-то непредвиденная задержка. Перебравшись на баржу Камиллы, свою мы продали беззубому шотландцу с лодочной станции, а деньги отложили на билеты в Россию. Да, и Кристофера наконец приняли в коммунисты. Несмотря на тошноту, такое событие пропустить я не могла.
Торжественно на фоне красного знамени с серпом и молотом в замечательном особняке на Ковент-Гарден, штаб-квартире британской компартии, как говорили, приобретенном для мировой революции Владимиром Лениным, под аплодисменты собравшихся, мой Кристофер вступил в коммунисты, боевой авангард человечества. Зимнее солнце отражалось на хорошо натертом паркете и портретах Сталина и Ленина. Я вглядывалась в лица этих людей, изменивших ход истории. Обычные лица. Плакаты на стенах изображали огромных красных рабочих, лупящих молотками многоголовых гидр капитализма, опутавших глобус. Гусиный гогот клаксонов врывался в наши аплодисменты. Вокруг шумел предрождественский рынок Ковент-Гарден, и никто не подозревал, что прямо здесь вершится британское будущее.
Партийные билеты вручал генеральный секретарь Билл Раст. Сын прачки и разнорабочего, он боготворил Сталина, как мне сказала Камилла. Она всех тут знала. Если честно, меня немного разочаровал Центральный комитет британских коммунистов. Я ожидала увидеть необыкновенных людей, а все они походили на клерков или рабочих, принарядившихся для церкви.
Раст говорил о неизбежной победе коммунизма, мерцал круглыми очками, плечи его костюма были обсыпаны перхотью.
Затем собравшиеся почтили траурными речами и минутой молчания четырнадцать шахтеров, погибших от взрыва в шахте Кэннока. Потом внизу, в пабе «Лисица и гончая», поминали шахтеров и обсуждали симптомы третьей, последней стадии агонии капитализма.
Я старалась вести себя непринужденно, но у меня получалось плохо, тем более что многие в пабе пялились на мой уже довольно большой живот. Камилла, напротив, была в своей стихии. Она пила темное пиво с белой пеной и вдруг при мне поцеловала Кристофера. Он приобнял ее, тоже преисполненный чувств. В этом жесте была такая привычка двух тел к близости, что я вдруг ясно представила их в постели раньше, до нашей встречи. Меня долго рвало в туалете.
Незаметно, мы очень сблизились с Машей. Много бродили вдвоем по Кембриджу. Излюбленной целью наших прогулок стали книжные — Heffers, Cambridge University Press Bookshop, крошечные антикварные лавки, где у продавцов, почему-то почти всегда с нечесаными волосами, был растерянный взгляд заблудившихся путешественников во времени, не знающих, как вернуться. Мы говорили только по-русски, но о России — редко, Маша всегда переводила разговор на другие темы.
Печка на нашей барже была хорошая, иногда ночью становилось слишком жарко и не спалось. Я выбиралась из-за занавески спальни, садилась на диванчик с хорошо утрамбованным матрацем и ворохом подушек, слушала плеск зябкой реки и брала с полки книги Кристофера. Вирджиния Вулф, Стрейчи, Белл, Форстер, Маркс, Ленин, но на почетном месте — зачитанная до дыр биография Джозефа Пакстона, учебники по архитектуре оранжерей, альбомы фотографий и рисунков восьмого чуда света — Хрустального дворца. Мне забавно было представлять Кристофера с бакенбардами Пакстона в одеянии викторианского джентльмена.
Таинственно появившееся платье не давало покоя. Странное дело, мать снилась мне теперь часто. Я забывала содержание снов, но, казалось, растущие во мне клетки нового существа, минуя мою волю, таким образом пытались устанавливать свои родственные связи через мое подсознание. От этих снов оставалось только чувство вины и одновременно раздражения.
Осенью Машин мягкий каштановый узел на затылке сменился короткой, резкой стрижкой. Однажды, когда мы с Машей сидели в гостиной, а Флоренс, по обыкновению, спала после ланча, она вдруг сказала, понизив голос и оглянувшись на дверь, как будто Флоренс могла там появиться:
— Я ездила в Лондон.
— В посольство? — от радости у меня получилось слишком громко.
— Тише! Да. Ты была совершенно права. Там работают нормальные люди: вежливые, в хороших костюмах, с хорошим английским. Сказали, есть программа по возвращению в Россию. Дали брошюры. Там много интересного. Бесплатное образование, обучение нужным им профессиям. Жилье. Мне посоветовали подать заявление на советское гражданство. Чтобы иметь все права. Я прочитала твои книжки. Гриффитса, Тревелиана. Я им верю. Мне надоели одни и те же воспоминания — пыльные, неуместные, как елочные игрушки летом. Все надоело. Этот дом. Этот зеленый пруд. Каждый день похож на предыдущий. Поэтому я никого не могу полюбить. Живешь, словно в ожидании настоящей жизни. Я ушла из университета от неимоверной скуки. Зачем я живу? Цели нет. Я благодарна Флоренс, я очень люблю ее, правда, но я не могу, не могу больше здесь! И еще, они обещали мне навести справки по поводу… Я им все рассказала. Как мы бежали, про Таню… Они обещали помочь мне ее найти. Вдруг она осталась жива? У меня голова раскалывается на части. Я знаю, что Флоренс не переживет. Она столько для меня сделала. Я жестокая дрянь, да?
Я взяла Машину руку в свою, как делала с особенно тревожными роженицами в больнице Степни.
— Маша, дорогая моя, ты все решила правильно. Я тоже однажды приняла решение оставить прежнюю жизнь. Надо отре́зать эту пуповину. Мы поедем вместе. У нас все будет хорошо.
— Но Флоренс… Ты представляешь, если она узнает! Это жестоко.
— Жестоко?! А разве не жестоко изо всех сил тащить нас в свое прошлое?!
— Тише, тише, Ханночка, ты права. Флоренс — небедная женщина, она наймет себе хорошую сиделку. Я не уеду, пока не удостоверюсь, что сиделка у нее хорошая. Очень хорошая. Самая лучшая.
Я бросилась в ванную. Господи, когда кончится эта мука?!
Когда я вернулась, утерев губы, Маша сидела в глубокой задумчивости и смотрела в сад сквозь стеклянную дверь.
— Маша, если там тебе не понравится, кто может помешать тебе вернуться?
— Да, верно. Понимаешь, мы же не видели Таню погибшей. Просто поезд ушел, а она осталась… А если она ждет, живет где-то в чужих людях, нуждается? В посольстве обещали помочь. Я не могу так больше. Прошу тебя, Флоренс ни о чем не должна подозревать. Рассмотрение займет несколько месяцев. Мы же не видели ее погибшей.
И вот тогда я почему-то подумала, что надо собраться с духом и поехать к матери.