К книге
ЛушаЧасть I Девочка в «отцепленном вагоне». Глава 16 Обратная сторона Луны
30%
Часть I Девочка в «отцепленном вагоне». Глава 16 Обратная сторона Луны
16

(Ворож, 1954–1959)

Молодоженам дали комнату в малосемейке, и зажили они одной большой коммуной в трехэтажном доме по улице Тяжмашзаводской. Там жизнеутверждающе скрипели панцирные сетки железных кроватей, увеличивая народонаселение страны. Там по длинному коридору, уютно пропахшему табаком, вареной капустой и подгоревшим луком, сосредоточенно ездил на трехколесном велосипеде то один, то другой ребенок, рдея диатезными щеками. Там по стенам, как пустые панцири доисторических черепах, висели гулкие цинковые ванны. Там жильцы отстаивали друг за друга в очередях, отмывая потом с рук синие номера под яростно плюющимся железным краном. Там коллективно заклеивали на зиму окна мест общего пользования, намазывая полоски бумаги комкастым мучным клейстером, а потом расклеивали и выставляли рамы по весне. Там по праздникам вместе пили, сдвигая индивидуальные столы на общей кухне в один большой и общий и ладно пели об утопленной персидской княжне, степях Забайкалья и трагической невозможности встречи рябины с кленом. Если там ругались, то громко и страстно, случалось и с рукоприкладством, глядя по ситуации, но долго зла не держали.

Татьяну жалели за бездетность, а она со смешанным чувством каждый месяц ожидала кровей. Николай грустнел и становился резким, видя в этом знак какой-то своей неполноценности. Потом и он смирился.

Татьяна понимала, что разочаровывает его и всех и, что еще хуже, это выделяет ее из бесчисленных советских женщин. Беременности Татьяна очень боялась, думая опять и опять: откуда в подсобке взялась тогда трехногая Мальва, которую Николай не видел? Она у Коли потом спросила про Мальву в коридоре, а он посмотрел странно: «Ты что, Таньк? Это у тебя от известия тогда, наверное, в голове помутилось».

Но Мальва точно была, была, чуть с ног ее не сбила!

И когда Татьяна думала об этом, вся сладкая тягучая радость от того, как хорошо ей бывало с Николаем, меркла и заменялась липким страхом. Нельзя им было детей. Нельзя. Одна голова не бедна, а если ребеночка отнимут, как тогда жить?

Фотография, о которой она не вспоминала, но и не забывала, так и лежала в «тайнике» под обивкой ее старого чемодана с железными уголками.

Работу свою Татьяна Речная любила за возможность не думать. Очищая в ведро между толстых ног бурые, оранжевые и кроваво-красные корнеплоды, она думала, что на земле от нее ничегошеньки не останется. Все, что она делает, выбрасывается или съедается. А вот если бы она делала, скажем, расчески или зубные щетки на фабрике какой-нибудь, хотя бы они остались после нее. Она не понимала, откуда брались эти глупые мысли, но от них хотелось плакать.

Водохранилище к тому времени уже построили. Народ с Правого берега переселили на Левый в квартиры, и все те улицы, где осталось их прошлое, затопили. Об этом написали все газеты, а значит, нечего и сомневаться. И правильно. Они с Николаем, не сговариваясь, давно уже вообще избегали Старого города. «Не буди лихо, пока оно тихо». Лихо лежало тихо.

В окно коммунальной кухни виднелся новый Мост, тогда еще недостроенный. Татьяна смотрела на него из окна кухни, и ей совсем некстати вдруг вспоминался другой, чужой, далекий, странный, несбыточный, с двумя «о», из трофейного фильма.

И вот она, взрослая замужняя женщина пятьдесят шестого размера, повариха столовой номер восемь, продолжала думать о несбыточном, как обритая детдомовская Танька Пятнышко.

А еще где-то услышала она выражение, которое показалось правильным: «провал в памяти». Это и был провал, с рваными краями и осыпающейся землей, в который она сорвалась и бесконечно падала вниз, никогда не достигая ни дна, ни света.

Шли зимние месяцы, весенние, летние. Ей явно давали передышку, и она успокоилась: начало казаться, что наваждение кончилось. А ребеночка, конечно, ей хотелось, если бы она была как все.

Но вот однажды в июле внезапно опять оглушила ее проклятая ночь, когда Танька опять бежала в валенках на босу ногу. Бежала под ледяными звездами по тропке в глубоком снегу, и опять чувствовала, как душит ее морозная удавка, и слышала отчаянную колотьбу в дверь и отчаянный детский крик, в каждом звуке которого ужас осознания смерти. И умоляющий, жалкий, затихающий вой: «Откройте! Помогите!»

Проснулась, разбуженная: Николай тряс за плечи: «Тань, да что ж ты орешь-то так опять? Всех перебудишь. Мне на работу чуть свет».

Она села на кровати, огорошенная. Потом, зажав рот, бросилась в уборную, но там было занято, так что ее вывернуло наизнанку прямо в коридоре, под чьей-то цинковой ванной, подвешенной на гигантском гвозде.

И еще, и еще.

Подумали, отравление, скорую вызвали. Месячные-то приходили как обычно. Пожилая докторша потыкала ей живот, пожала плечами и выписала направление в женскую консультацию.

Там подтвердилось. Беременная Татьяна заметалась, как зверек в захлопнувшемся капкане. После того как сказала об этом Николаю, оставалось принять неизбежное.

Коля от великой радости закатил в общаге пир: «столичная», селедка, колбаса, шпроты. Комаровы маслят своих маринованных натащили.

Все поздравляли. Татьяна сидела невестой, напряженно улыбаясь, а пригубив водки, сорвалась с места и под общий смех понеслась в санузел. Даже водочный запах перестала переносить.

Таня запрещала себе думать о будущем ребенке, совершенно уверенная, что все это подстроено ими, чтобы сделать ее совсем беззащитной, уязвимой и потом неожиданно ударить по самому больному и все отнять.

Ей казалось, что это ее расплата разрасталась сейчас, своевольно шевелясь, кувыркаясь, выпячивая и натягивая ее живот изнутри.

Не думать. Когда родится, просто делать всю материнскую работу, но не привязываться, не сюсюкать, не брать на руки и не чмокать, как соседки.

Им с Колей сказочно повезло. Перед самыми ее родами они переехали в совершенно отдельную двухкомнатную квартиру в заводском доме на Красных Работниц, которой так яростно добивался Николай, обивая все эти годы пороги заводской администрации, и добился: как фрезеровщика высшего разряда его ценили.

У Речных теперь все было свое: санузел, коридор, кухня, и береза под окном, во дворе с точно таким же домом напротив, мусорными баками, детскими качелями и столом доминошников.

— Ну вот, Танюха, наступил у нас с тобой коммунизм в отдельно взятой, каждому по потребности! Свои хоромы.

Вскоре радость растворилась, и они оба не признавались друг другу, что все это свое, отдельное, непривычно молчаливое казалось неправильным, вызывало тревогу у них, привыкших к «общему житию»: коммунальным кухням и «приемам пищи» по расписанию за длинными общими столами. И росло тревожное предчувствие, что попали куда-то не туда, захватили чужое место, что за это жизнь потребует плату, а какую — неизвестно.

Их новый дом был от прежней общаги на другом конце города. Здесь никого из соседей поначалу они и не знали, и не видели — все на работе.

Фотографию Татьяна осторожно достала из-за подпоротой подкладки чемодана, когда Николай был на работе, и, нежно коснувшись лица «Майры», положила в жестянку «соль», которую задвинула под чугунную ванну, к самой стене, за трубы.

Николай все время работал сверхурочные, а Татьяна, несмотря на жестокую ежедневную рвоту, декрет не брала до последнего, чтобы не оставаться одной и с мыслями. В столовке мысли как-то счастливым образом отключались, поэтому в декрет вышла только тогда, когда передвигаться стала совсем как тяжелая зимняя гусыня, которую уже откормили к праздникам, но она пока об этом не знает. Да и тогда бы не пошла, но заведующая объявила во всеуслышание: «Это, Речная, рабочая кухня, а не родильный дом, возиться тут с тобой некому, вон уже живот опускается. Чтоб с завтрашнего дня тебя, подруга, здесь не было, оформляйся».

Город заворачивался кольцами очередей, с продовольствием становилось все труднее, но им и тут сказочно повезло. Товарки ее не оставляли по старой дружбе. Она разогревала бурые борщи и котлеты растекались мясным запахом на всю лестничную клетку: их приносил Николай из заводской столовки.

Во дворах жгли листву, и ей очень нравился этот горький запах, в котором были одновременно и обреченность осени, и предвкушение зимы.

Много спала. Радовало то, что перестала видеть сны и охватило оцепенение — ни мыслей, ни чувств. Так она и жила, как чуткое животное, прислушиваясь к незнакомым звукам снаружи и чужим движениям внутри.

Николай насчет выпивки строго предупредил на всякий пожарный случай: «Только дотронься до бутылки — живи потом с уродом сама». Да и доктор, по виду из каких-то степных народностей, тоже указала коротким мужским пальцем на жуткую стену в своем кабинете: «Алкогольные деформации плода».

В консультации сказали «узкий таз», «кесарево сечение».

— Это у тебя-то «узкий таз»? — недоумевал Николай.

Однако врачам откуда-то было ясно, что как все нормальные женщины она не родит. Нужна операция.

По вечерам, когда Николай приходил с работы, огромная, разбухшая Татьяна стояла у эмалированной газовой плиты на высоких ножках, где кипела кастрюля с борщом.

Как привык в детдоме, Николай подходил к плите и протягивал свою миску. Она привычно отмеряла ему половником борщ, и он с дымящейся миской шел на свое место за откидным кухонным столом, который смастерил сам.

А потом получили они напоминание.

Однажды Николай пришел с работы с пачкой журналов «Огонёк», перевязанных бечевкой.

— Ты посмотри, что у баков нашел, кто-то выкинул новые ж почти. И промокнуть не успели. Тебе принес. Почитаешь от скуки, если грамоту не забыла, — хохотнул.

Таня расстелила на откидном столе газеты, Николай разрезал бечевку. Стали перебирать стопку. Журналы оказались за разные годы.

Румяная девушка-сварщица высоко над строящимся городом; веселые лыжники — строители коммунизма; образцовая мать, читающая книгу дочерям в пионерских галстуках; мальчик, благоговейно трогающий боевые награды на груди у счастливого отца. И вдруг — портрет в траурной рамке. Мартовский номер, пятьдеят третий год. Как раз тогда, когда они с Танькой…

Товарищ Сталин — живее всех живых — улыбался из-под усов ласково-пристально: «Ну что, как вы тут бэз меня, а?»

Таня вздрогнула и отступила, инстинктивно прикрыла огромный живот растопыренными пальцами. Николай прошептал:

— Совсем народ ополоумел, такое к мусорке выставить. Раньше бы за такое… сгноили бы за такое. И правильно бы сделали.

Таня внезапно разрыдалась в голос, не отнимая рук от живота, понимая, кем посылается ей этот знак.

Николай неожиданно рассвирепел, вскочил, сгреб журналы, но тут же остыл и опять уселся:

— Что ж нам теперь делать-то, а, Тань? Куда ж нам теперь это?

Потом стало не до того: начались схватки.

Здоровая девочка — 2 кг 400 г — была извлечена из Татьяны на следующую ночь, как раз перед рассветом, 27 октября 1959 года.

Пока Татьяна с еще безымянной новорожденной оставалась в больнице Николай решился. Он аккуратно связал бечевкой журналы (тот номер — самый последний снизу). Потом, оглядев ночной двор, как злоумышленник, бережно положил стопку там, где и взял. И пошел к подъезду, опустив плечи под ношей новой вины. Сверху с укором смотрели остывающие осенние созвездия.

С ума сходил от беспокойства, на напарников без толку орал в цеху, но ничего страшного, к счастью, не происходило. Танька и младенчик были здоровы, их готовили к выписке, да еще и премировали Николая холодильником «Орск» за перевыполнение.

И тогда он совсем осмелел и совершил еще одно рискованное деяние. Дочку решил назвать Лушей. Вернее, не решил, а имя возникло в голове как вспышка, на другой же день после Татьяниных родов, сразу по пробуждении. Никакого другого имени на ум не приходило. И родное крошечное личико как-то сразу с этим именем неразрывно и моментально срослось в его голове. Значит, так надо.

Татьяне тоже понравилось это осеннее имя, в нем слышался уютный шорох палых листьев: «Луша… Луша».

С девочкой своей Таня сроднилась тут же до комка в горле, как только отошла от наркоза. Полюбила всю — от крошечного носика до смешного рыжего пуха на хрупкой, как горячая скорлупка, головочке, о своей бесценной хрупкости не подозревающей, пахнущей родным и беззащитным.

«Лушенька…»

Мышеловка захлопнулась окончательно.

Николай, перед тем как забрать Таню с Лушей из больницы, съездил в малосемейку, к Комаровым, и привез от них низкую клеенчатую коляску с блестящими спицами на пружинных рессорах. Они давно обещали. Их-то младший, гайморитный Владик, уже пересел на трехколесный велосипед брата.

Валька надавала Николаю и пеленок, и чепчиков, пахнувших их старой общагой. Николай в этот момент почти пожалел, что так добивался отдельного жилья, усилившего их общее с Татьяной одиночество. Ну, ничего, вот отойдет Танька, глядишь, парня сообразим. Все устроится.

Предлагал Комаровым за коляску денег или хоть бутылку, но они от всего отказались.

— Ты что, нельзя: примета плохая. Погоди, совсем забыла, вот пустая голова, специально ж купила! — Валя сбегала на кухню, принесла новый веник и положила его в коляску, укрыв пеленками. — Так и вези, нельзя пустую коляску домой привозить. И на трамвае тоже нельзя. Пешком надо, но тихонько, сильно не качай: дитё плохие сны видеть будет, покоя вам не даст. А то вот у нас на хлебзаводе у одной был случай…

Так и вез Николай Валькин веник через весь город, километров пять-шесть, как дурак. Да еще и дождь полил. Мог бы, конечно, и на трамвае, но раз примета, рисковать нельзя, и он быстрым шагом шел мимо остановок, а трамваи грохотали мимо. Машины обдавали его на узком тротуаре грязными, унизительными волнами, доводя до бешенства: ему казалось, они специально. Вымок как собака, но это ладно, не сахарный. «Дочка у меня, дочка, Луша. Лукерья Николаевна» — ему нравилось повторять это про себя. Не зря прожил.

Под навесом подъезда, где он остановился на минутку прикурить, сзади радостным голосом кто-то попросил огоньку. Это был высокий, очень худой мужчина с жилистым лицом, в спортивной куртке, тапках и полосатых пижамных штанах. Он походил на спортивного тренера на пенсии. В руке с массивными часами держал пустое мусорное ведро.

— Ну что, товарищ папаша, день-то какой! — сказал мужчина, когда, пережидая особенно сильный приступ дождя, они вместе курили под навесом подъезда. — Опять мы впереди планеты всей! Сегодня в «Правде» видал, что мы сотворили? Слетали мы в космос и засняли обратную сторону Луны, вот как, папаша! Вон куда мы забрались прежде американцев! Теперь все, теперь, товарищ папаша, жить твоему мальцу при коммунизме!

«Тренер» слегка наклонился над коляской и увидел под намокшими пеленками новый желтый веник.

Первые недели после больницы для Татьяны слились в один бесконечный день. Плач ребенка, стирка пеленок, боль в кровоточащем шве, который напоминал о себе с каждым движением. Твердела и воспалялась все сильнее грудь, сколько ни сцеживала. Николай приходил вечером, ел и засыпал. Когда по ночам плакала Луша, он приноровился спать, накрыв голову подушкой.

Татьяна казалась себе простреленной бочкой, из многочисленных пробоин которой постоянно что-то болезненно и унизительно истекало, выдавливалось и сочилось.

Хорошо, что хоть сон, без сновидений, как смерть, давал от всего этого временное забытье.

Мир потерял четкость очертаний и отчетливость звуков, как бывает под водой. Чутко и остро воспринимала Татьяна только малейшие звуки, шедшие от коляски, в которой, за неимением кроватки, пока спала Луша.

Но однажды все же приснилось, что бежит она по мосту. Как в том фильме. Пронзительно воет сирена под черно-белым небом. Ее обгоняют люди, что-то кричат. Она потерялась, ищет «маму Майру», всем показывает ту фотографию: «Вы не видели мою маму? Это она». Но люди не обращают на нее никакого внимания, а несутся, подгоняемые паникой от какой-то непонятной и невидимой опасности. И вдруг кто-то зовет ее по имени. Откуда-то снизу. И, подбежав к каменным перилам моста, она видит их — «маму Майру» и отца с веслом — в лодке, как на фотографии, только река широкая, как море. Лодка — прямо под мостом. Они улыбаются и машут ей, зовут ее: «Прыгай! Тут невысоко».

И она, не колеблясь, замирая от предвкушения родных рук, прыгает!

Проснулась, как от удара об воду. У стены храпел Николай.

И тут же — стук в оконное стекло. Не иначе, ветер, и береза ударила голой веткой, словно костяшками пальцев. Да, ветер. Береза.

Татьяна не сразу поняла, спросонья, откуда взялся в комнате этот скрип пружин.

Он шел из угла, где стояла коляска. В коляске спала Луша.

Коляска качалась.

Качалась сильно, ритмично, сама собой, под монотонное вдохновенное пение: «…все выше, и выше, и выше стремим мы…»

Татьяна узнала бы этот голос из тысяч голосов. Пела Зоя.

По утреннему городу Татьяну везла в больницу воющая скорая. Мастит перерос в флегмону, начиналось заражение крови. Три дня она балансировала на проволоке между жизнью и смертью, «канатоходка» в огромной рубахе Минздрава СССР.

Ревущую Лушу Николай, заросший щетиной, трясущийся от недосыпания, повез к Комаровым: спасай дите, Валечка!

И Валентина Лушу спасла.

А Николаю, когда ему все-таки впервые за эти дни удалось заснуть у Комаровых на сундуке их покойной бабки, снилась обратная сторона Луны, которую с Земли никогда не видно. Снилась такой, как на фотографии в газете.

Над круглыми, как оладьи, лунными кратерами, шел снег, а по снегу шагал в знакомом френче товарищ Сталин, приминая блестящими грузинскими сапогами лунную порошу, и улыбался, покусывая трубку.

— Вот гдэ я живу теперь, Никалай. Меня не видно, а мне видно всэх. Идэальное палажение. А журнал нэ надо было выбрасывать. И дочку плохо назвал, барабанщик. Плохо.

И пошел между кратерами, не оставляя следов на лунном снегу.

Предыдущая главаГлава 16 из 54Следующая глава