К книге
Казачонок 1860. Том 1Глава 4 Путь в Пятигорск
17%
Глава 4 Путь в Пятигорск
4

Стоял у края дороги и смотрел, улыбаясь. Обычная убитая грунтовка, вся в колдобинах и следах тележных колес, а для меня сейчас — путь к спасению. Лес остался позади — там же страх, собаки и ночи в пещере. Впереди меня ждал Пятигорск. А там уж и до станицы, глядишь, доберусь.

Повернулся лицом на восток, туда, где по обрывкам памяти Гришки должен был быть город, и пошел по обочине. Босиком-то идти — то еще удовольствие. Солнце припекало вовсю, пыль поднималась из-под пят. Каждое движение все еще отзывалось болью, но это была уже не та дикая боль, а тупая, которую можно было и перетерпеть. Тело заживало слишком быстро, и мысли об этом периодически донимали.

Сзади послышался скрип и цокот копыт, из-за поворота показалась телега. Запряжена была одной тощей клячей, а на облучке, посасывая трубку, восседал старик в выцветшем зипуне и мохнатой папахе.

С одной стороны — первая живая душа за много дней. С другой — любой человек сейчас был потенциальной угрозой. Но отступать в лес смысла не было. Остановился, давая телеге приблизиться.

Старик поравнялся со мной, прикрыл один глаз от солнца и внимательно, без суеты, меня оглядел. Вид у меня был тот еще: оборванный пацаненок в грязных портках, босой, исцарапанный, с перевязанной тряпьем рукой.

— Здрав будь, дедушка, в Пятигорск добираюсь! Сам из станицы Волынской.

Старик хмыкнул, вынул изо рта трубку и сплюнул в пыль.

— Поздорову, болезный, — пробасил он. — Пошто это ты, паренек, тут один шатаешься?

— По несчастью, один в дороге остался.

— Волынская? — старик нахмурил свои седые, кустистые брови. — Опасно, парень. Один-то. Нонче народ по трактам лихой похаживает, да и зверье не спит.

— Знаю уж, дедушка! — усмехнулся я, машинально потирая затянувшиеся шрамы на руке. — И от зверья, и от лихих людей уже натерпелся вдоволь.

Старик помолчал, снова меня оценивая взглядом.

— Ладно! — крякнул он. — Садись, подвезу. Мне как раз верст десять в ту сторону. До развилки довезу, а там уж сворачивать надобно будет.

Облегчение волной хлынуло на меня. Десять верст! На телеге, даже такой кособокой и медленной, это был настоящий подарок судьбы.

— Спасибо, дедушка! Очень выручили! — не сдержался я, и радость в голосе прозвучала по-настоящему, по-мальчишечьи.

Забрался на телегу, устроился на жестких досках рядом со стариком. Кляча фыркнула и с неохотой тронулась с места, телега снова заскрипела, закачалась, входя в свой привычный, укачивающий ритм.

Ехали молча. Солнце поднялось выше, пекло нещадно. Я с наслаждением чувствовал, как ветерок обдувает разгоряченное лицо. Дорога тянулась вперед, пыльная и, казалось, бесконечная. По сторонам поля, перемежающиеся с перелесками.

Примерно через час старик крякнул и потянулся за холщовой торбой, лежавшей у него под ногами.

— Поснедать, что ли, пора, — сказал он не то мне, не то себе. — А то солнце высоко, пора и подкрепиться.

Достал краюху подового хлеба, завернутую в тряпицу, и луковицу. Разломил хлеб и подал мне половину. Из другой тряпицы достал небольшой кусок соленого сала.

— На, подкрепись, паря. Небось, оголодал изрядно. Извиняй, досыта накормить нонче нечем.

У меня в сундуке лежали остатки вяленого зайца и пара кореньев, но демонстрировать свою способность доставать еду из ниоткуда я не собирался. Да и старикова щедрость тронула до глубины души.

— Спасибо, дедушка, — сказал я тихо, принимая угощение. — Очень кстати.

Ели молча, запивали теплой водой из деревянной фляги. Хлеб был черствым, грубым, а сало лежалым, но сейчас казалось, что это самая вкусная еда на свете.

— Как звать-то тебя, болезный? — спросил старик, доедая луковицу.

— Григорий, — ответил я почти не задумываясь.

— Ну, Гришенька, — сказал он, закуривая снова свою вечную трубку. — Держись, казачонок! Доберешься до станицы, не переживай. Наш брат крепок, как лоза: гнется, да не ломается.

Он говорил это с такой уверенностью, что мне и самому на мгновение показалось — все будет хорошо. Мы ехали дальше под мерный скрип колес, в облаке пыли, и дорога, медленно, но верно, вела меня домой к новой жизни.

Через версту старик снова раскурил свою вонючую трубку. Дым, едкий и крепкий, щекотал ноздри, но был куда приятнее запаха гнили и собственной крови, который преследовал меня последние дни.

— Если не секрет, дедушка, — начал я осторожно, — в Георгиевск по каким делам изволили ехать? Торговым или казенным?

Старик хмыкнул, выпустив струйку дыма.

— Какая уж там казна, парень. По своим ведомо. Сноха с малыми ребятками там живет, сын-то мой, царство ему небесное, прошлой осенью под Шали полег. Вот и возим им, по мере сил, что выходит, тем и помогаем. Муки мешок, сала шматок, яблок из сада — все, чем богаты.

— Сочувствую, дедушка, — тихо сказал я, и это была не просто вежливость. Слишком много видел сам, чтобы не понимать.

— Что ж поделать, Гриша, — вздохнул старик. — Воля Господня. Наше казачье дело — краю ждать у своего порога. Мой Микита свой край нашел, а нам жить да хозяйство тянуть. Нонче жизнь вовсе лихая пошла.

— Это как? — насторожился я.

— Да как… — Он помолчал, собираясь с мыслями. — Нонче, паря, народ злой пошел, беглых варнаков много стало. И у горцев голодно, они опять же в набеги чаще стали хаживать.

— Знакомо. — Мрачно подумал я, вспоминая свою старую жизнь.

Он говорил спокойно, без надрыва, в его словах была усталость. Это реальность, в которой мне предстояло жить.

— А власти? Армия как же? — не удержался я.

Старик снова сплюнул, на этот раз с какой-то горькой усмешкой.

— Армия… Армия большая, для сурьезных делов. А эти шавки, что по оврагам шныряют… Это наша доля казачья. Самим свои станицы оборонять надобно. Поговаривают какие-то изменения грядут в службе, уж не знаю, что там будет и как. Я-то уже давно как не реестровый. Штаб нонче всей Кавказской линии в Ставрополе, и не все им оттуда видать, что здесь деется. Наказным атаманом уже почитай лет пять Рудзевич Николай Александрович, так-то он за порядком блюдет. Разъезды конные чаще стали вдоль границы хаживать. Помогает, не спорю, но не везде же они успевают. Прорываются басурмане, один черт. Вон, в станице Бекешевской, на позапрошлой неделе семью одну почитай всю вырезали подчистую. Старого казака Ефима на колодец подвесили, бабу с детьми… — Он резко оборвал и махнул рукой. — Нечего тебе, парень, такое слушать. Ты и так… видал лиха…

Я молча кивнул, глядя на его жилистые, исчерченные морщинами руки, сжимавшие вожжи. Эти руки держали и соху, и шашку. Это был настоящий казак. Та самая «лоза», что гнется, но не ломается.

— Ты, гляжу, парень, не промах, — вдруг сказал старик, кося на меня свой пронзительный глаз. — В глазах у тебя… не мальчишечье что-то. Видал ты смерть уже вблизи?

Я внутренне сжался. Инстинкт старого волка подсказывал: «Молчи, не раскрывайся». Но тело Гришки, его память требовали хоть какой-то отдушины.

— Отца убили, дедушка! — выдохнул я, и голос сам собой задрожал. — На тракте. Возвращались с ярмарки… Разбойники.

Старик тяжело вздохнул, кивнул: — Понял, парень. Понял… Принимай, значит, мое соболезнование. Тяжело теперь без отца-то будет… — Он помолчал. — А сам из каких будешь?

Я замер на секунду, лихорадочно роясь в обрывках памяти Гришки.

— Прохоровы мы… Из Волынской дед — Игнат Ерофеевич, отец — Матвей Игнатьевич, царство ему небесное.

— Прохоровы… — протянул старик, задумчиво покусывая мундштук. — Слыхал, слыхал про таких. С Терека, что ли, корни-то ваши? Дед твой, Игнат, он, слышь, в молодости лихим казаком был. В стычках с абреками не раз отличился. Говорили, даже у самого имама Шамиля, когда тот еще по малым аулам с проповедью хаживал, кошель с серебром из-под носа утянул на спор. Может и приукрасили, конечно, но дыма без огня… А имама Шамиля того в прошлом годе пленили, да поговаривают, теперь где-то в Калуге он.

Я слушал, затаив дыхание. Это были истории рода, того самого, с которым неразрывно теперь была связана моя жизнь.

— Спасибо, дедушка, что вспомнил! — пробормотал я.

— Да уж, — крякнул возчик. — Корни нонче забываются. Молодежь в города тянет, в солдаты идуть. А род — он как дерево. Без корней — падает. Ты держись своего корня, Гришка. Как бы ни было тяжко.

Солнце уже клонилось к западу, когда впереди, в мареве жары, показалась развилка. Одна дорога уходила прямо, а другая сворачивала в холмы.

— Ну, вот и моя дорожка! — сказал старик, осаживая клячу. — Мне сюда, а тебе — прямо. Верст через тридцать Пятигорск, дня два ходу, если ноги будут слушаться. Смотри, в степи на ночь не оставайся. Лучше в перелеске каком, с краю от дороги. И костер не разводи — видать больно далече.

Я сполз с телеги, чувствуя, как заныли затекшие ноги.

— Благодарствую, дедушка! За помощь, за совет, за хлеб-соль. Не забуду.

— Ладно тебе, не за что! — отмахнулся старик. — С Богом, парень.

Он тронул вожжи, телега заскрипела и поползла по дороге, медленно удаляясь. Я стоял и смотрел ей вслед, пока она не скрылась в пыли. Потом повернулся лицом к Пятигорску, к своей новой жизни, что, по-видимому, таила немало опасностей.

В сундуке лежала шашка, за поясом — кухонный нож. В памяти — слова старика о голодных зверях, горцах и беглых каторжниках. Я шагнул на пыльную дорогу. Впереди был город и где-то там, далеко, — дом, которого я никогда не видел.

Солнце клонилось к закату, отбрасывая тени. Шел по пыльной дороге, прикидывая, где бы лучше устроиться на ночлег. Останавливаться в чистом поле — хреновая затея. Нужен был перелесок, укрытие.

В сундуке оставались жалкие крохи — обглоданные кости зайца, пара кореньев. Желудок снова начинал ныть от голода. Главная проблема была даже не в еде, а в том, что в Пятигорске мне не на что будет ее купить. Ни гроша за душой нет. Это напрягло.

«Подходящее место!» — подумал я.

Справа от дороги темнел островок леса, подступавший к тракту. Судя по утоптанной траве и следам подков, здесь частенько сворачивали путники. Место укрытое, и не совсем глухое — в случае чего, до дороги рукой подать.

Я свернул к лесу, а возле огромного валуна, отполированного ветрами и дождями до гладкости, притормозил. Сердце заколотилось чаще, чуйка кричала, что впереди опасность. Вызвал перед глазами сундук и достал ружье Семеныча. Долго возился с пыжом, порохом и пулей, проклиная конструкцию. Зарядил его на всякий случай и убрал обратно, оставив в сознании его образ, чтобы можно было достать в любой миг. Чуйке своей привык доверять еще с Афгана.

Подкрепился остатками — сжевал коренья, глотая противную горечь. Пора было искать место поукромнее да думать, чем брюхо набить.

Я уже направился глубже в перелесок, как вдруг замер. Из-за густого кустарника метрах в пятнадцати от меня бесшумно, как тени, возникли две фигуры абреков. Их выцветшие, залатанные черкески сливались с листвой, но блеск глаз и направленные на меня стволы старых ружей виделись отчетливо.

Черт побери. Выследили, подпустили ближе, суки. Видимо, хотели взять живьем, как легкую добычу — одинокого, оборванного пацана.

Самый здоровый, плечистый, с черной, как смоль, бородой, сделал шаг вперед, ухмыляясь. Его товарищ, поменьше ростом, остался чуть сзади, прикрывая фланг. Опытные черти.

Бежать бесполезно, стрелять первым — опасно: у меня ведь всего один выстрел. Но я был не просто мальцом.

В тот момент, когда здоровяк уже было двинулся ко мне, я мысленно переместил из сундука заряженное ружье себе в руки. Рывок. Приклад к плечу. Целиться было некогда — всадил заряд в грузную фигуру горца.

Грохот разорвал тишину. Здоровяк отшатнулся, на его грязной черкеске расплылось алое пятно. Он не упал сразу — стоял, смотря на меня с удивлением, потом медленно осел на колени и повалился набок.

Второй абрек застыл на секунду. Он явно не ожидал, что у тощего пацана окажется ружье, да еще заряженное. И эта секунда растерянности стала для него роковой.

Я уже бросался к нему, не думая, действуя на чистом адреналине и остатках боевой памяти из прошлого. Он опомнился, вскидывая свое ружье, но я был уже в двух шагах. Я не стал бить, а выпрыгнул вперед что было сил и коснулся его плеча.

— Исчезни! — прохрипел я.

Он исчез, как тогда та собака. Касание — и пустота. Только пыль висела в воздухе, да ружье, которое не успело выстрелить, с глухим стуком упало на землю.

Я стоял, тяжело дыша, слушая, как в ушах звенит от выстрела и напряжения. Из носа снова пошла кровь — видимо, это была такая плата за перемещение абрека.

Подойдя к тому, что осталось от здоровяка, я с трудом пересилил отвращение и принялся собирать трофеи. Добыча была скудной, как и следовало ожидать. В тороках нашлось немного сушеного мяса, пара лепешек из грубой муки, кресало и кремень. В кошельке — жалкая горсть медяков. Но главной находкой стали две лошади, привязанные неподалеку в кустах. Транспорт, твою мать!

Второго вывалил из сундука. Абрек лежал на земле с остекленевшими глазами — сердце не билось. Эффект тот же, что с собакой: мгновенная смерть. Я, стиснув зубы, стащил с него бешмет, папаху и штаны. Сапоги оказались как раз по ноге, хоть и стоптаны, но главное, каши не просят. Свои же босые, израненные ноги я с наслаждением перемотал найденными портянками и натянул обувку.

Забрав оба стареньких ружья, сумки с припасами и пожитками, я погнал обеих лошадей вглубь перелеска, подальше от дороги.

Разбил на скорую руку лагерь у ручья и наконец смог выдохнуть. Развел маленький, почти бездымный костерок, вскипятил воду в своей кастрюле, бросил туда куски вяленого мяса, затем добавил крупы из мешочка. Впервые за много дней у меня была обувь на ногах, еда и даже свой собственный транспорт.

Сидя у огня, ел горячую похлебку и смотрел на три точки на своем запястье. Они снова пульсировали в такт уставшему сердцу.

«Дед… Твое наследство — не только сундук. Оно еще и в этой… в этой легкости, с которой я отнимаю жизни. В этой новой жестокости, что поселилась внутри меня. Завтра доберусь до Пятигорска, а точнее до станичного правления в Горячеводской, и там… там посмотрим. Теперь у меня хотя бы было, что продать — и на что купить припасы в дорогу.»

* * *

Пыльная дорога уперлась в первые хаты станицы Горячеводской, что раскинулась у подножия Машука. Курортный Пятигорск был совсем рядом, считай, что станица примыкала к нему вплотную. Воздух пах дымом, дегтем и свежим хлебом, слышался лай собак, крики баб у колодца и перестук подков по булыжнику.

Я проехал мимо низких мазанок, мимо казачьих дворов с коновязями. Из обрывков памяти Гришки искал одно-единственное место — Станичное правление.

Нашел не сразу: неприметное здание с потемневшими бревнами, под двуглавым орлом, с выцветшей дощечкой у двери — «Станичное правление станицы Горячеводской». Привязав поводья к коновязи, я переступил порог. Внутри пахло кожей, дегтем и табаком. За широким столом сидел казак в поношенном мундире с густыми усами и внимательными, усталыми глазами. На табличке я разобрал: Есаул Степан Игнатьевич Клюев, станичный атаман.

— Чего тебе, хлопче? — голос у есаула был хриплый, привыкший отдавать команды.

Я, запинаясь, выложил свой рассказ. Про ярмарку, про смерть батьки Матвея на тракте, про одинокую могилу у дороги. Про графа — умолчал. А про встречу с абреками рассказал — иначе будут вопросы, откуда у мальца лошадки взялись. Голос немного дрожал, и это была не игра — это были эмоции пацана, которые частично достались и мне.

Есаул слушал, не перебивая, лишь изредка кивая, а потом тяжело вздохнул.

— Понял, сынок! Принимай соболезнования. Дело это скорбное и спуску не терпит. Документы надо оформить, как положено, честь по чести. Глядишь, и отыщут тех варнаков. Подожди-ка на улице, вызову, как все справлю.

Меня выпроводили на крыльцо. Я стоял, прислонившись к теплой стене, и гладил гриву одной из трофейных лошадок.

И тут по улице, звякая шпорами и поднимая клубы пыли, проехали трое всадников. Двое — в форменных мундирах, а третий… Я замер, леденея изнутри. Третий, в дорогом сюртуке, с надменным лицом и тростью в руке, лениво окинул меня взглядом — и этот холодный взгляд был мне знаком. Пальцы сжали гриву лошадки. Холодок пробежал по спине, заглушая боль в ранах. Не страх, а холодная ненависть. Это был он — Жирновский…

Предыдущая главаГлава 4 из 23Следующая глава