Я поднимаюсь па вершину перевала, где только что сидела рыжая сука, и вижу, как неподалеку, в низине, вразброд пасется отара — черные, белые, пестрые овечки. На дальнем краю стрижет чахлую траву чалая пастушья лошадка. В тени ее стоит, сверкая серебряной цепочкой на груди, Самат-ага.
Когда я показываюсь на вершине ближайшего холма, Самат-ага каждый раз оглаживает ладонью ослепительно сверкающую в лучах солнца цепочку на груди и достает из кармана гимнастерки плоские часы с крышкой. Когда открывают и закрывают крышку, часы издают приятный, мелодичный перезвон. Вообще Самат-ага часто поглядывает па часы. Смотрит, укладываясь спать. Смотрит, собираясь вставать. В последнее время он по своим часам даже определяет, когда моей бабушке следует совершать очередной намаз.
В нашем доме никто не смеется над тем. что Самат-ага определяет время по часам. Я только раза два заметил, как тетушка Жазира прыснула и тут же закусила губу, когда Самат- ага привычно щелкнул крышкой сладкозвонных часов. Зато, слышал я, аулчаие будто посмеиваются над этой причудой Самата-ага. «Должно быть, бедняга малость тронулся,— говорят.— Не с луны ведь свалился: с детства глотал баскун- чакскую соль, насквозь прожарился на солнце, ходил в лохмотьях. Так у каких таких предков увидел дурень, что овец пасут и стерегут по часам?! Потеха, да и только!»
— Ну как, батыр... выспался?— спрашивает меня Самат- ага.
Я мотаю головой. Это означает: да, выспался. Потом, как бы боясь, что растеряю все вопросы, роящиеся в моей голове, я, запинаясь, с ходу спрашиваю:
— Самат-ага... а Самат-ага, скажите, кто из вас старший: вы или мой Ахат-куке.
— Ахат был старше. Потому я его всегда называл «ага».
— А ростом мой Ахат-куке был высок?
— Да, высокий. Среди офицеров нашего батальона он был самый рослый.
При этом Самат-ага весь вытягивается и расправляет плечи, будто речь идет о нем, а не о моем Ахате-куке.
— А мой Ахат-куке был красивый?
— О! Красивее его джигита мне видеть пока не приходилось.
Теперь я испытываю гордость и вспыхиваю от удовольствия. И, словно почувствовав это, Самат-ага продолжает:
— Волосы его были черные-черные, смоляные, с блеском, как твои. К тому же вьющиеся. И лоб широкий, открытый, как твой. Только нос был не такой плосковатый, как у тебя, а прямой, аккуратный. Глаза круглые, большие. Э, что там говорить, видный был мужчина, пригожий!
Самат-ага вздыхает. И я тихо вздыхаю. Беседа наша обрывается. И без того маленькие глазки Самата-ага еще более сужаются, задумчиво глядят куда-то вдаль, куда не хватает моего взора, видно, туда, за те далекие-далекие перевалы, откуда он пришел недавно. Так он, застыв, стоит долгодолго, наконец, как бы очнувшись, обводит взглядом разбредшуюся по лугу отару и по-чабански окликает ее: «Шайт! Шайт!»
В таких случаях я отчего-то робею и не осмеливаюсь задавать свои вопросы. Должно быть, Самат-ага замечает мое смущение и первым нарушает паше затянувшееся молчание:
— Эй, батыр, что же ты умолк?
— А ведь моя Жазира-женге тоже красивая,— говорю я.— До чего же лицом белая-белая, а глаза черные-черные. А косы какие длиннющие!
Дальше у меня не хватает хвалебных слов, чтобы описать красу моей женге, и я вопросительно смотрю на Самата- ага. А он в это время задумчиво смотрит на гребень холма возле нашего аула, будто оттуда идет-плывет нам навстречу эдакой легкой, плавной походкой, с развевающимся подолом просторного белого платья и лентами, вплетенными в толстые косы, чуть-чуть улыбаясь большими лучистыми глазами, сама моя Жазира-женеше...
— Да-а...— медленно говорит Самат-ага.— Женге твоя красивая... Стал бы разве наш Ахат-командир влюбляться в замухрышку?!
Влюбляться... Любовь... Эти слова меня настораживают. У меня почему-то вспыхивают щеки и в горле становится сухо, будто мучит меня жажда.
— Ага, а что это такое — любовь?— спрашиваю я через силу.
Самат-ага тоже вдруг пунцовеет лицом. От растерянности он даже не знает, что сказать.
— Ну, это... как бы тебе ответить?.. Ну, вспомни сказания, которыми ты бредишь. Вот, к примеру, Кыз-Жибек и Туле- ген, Камбар и Назым, Кобланды и Кортка... Помнишь? Так вот, они ведь... это самое... любят друг друга. Да, очень любят... Друг без друга жить не могут... страдают...
Самат-ага отчего-то вдруг опять умолкает. Вид у пего печальный. И у меня пропадает охота продолжать этот туманный разговор, и я тоже молчу. Перед моими глазами возникают диковинные видения. Небольшое ущелье, где мирно пасутся овцы, превращается вдруг в полноводное прозрачное озеро. Вдоль берега едет верхом на вороном скакуне со звездочкой на лбу красивый путник. К седлу приторочены подстреленные утки, гуси. Путник похож на сказочного батыра- охотника, который один кормил охотой аул в девяносто юрт. На краю этого аула в девяносто юрт мы с Саматом-ага не отрываясь смотрим на приближающегося путника. Вдруг со стороны аула па берегу прозрачного озера показалась миловидная стройная девушка. Покачивая бедрами, она подошла к путнику, восседавшему на вороном коне со звездочкой на лбу, и ухватилась за стремя. Путник повернулся к девушке, и он мне почудился моим Ахатом-куке. Такой же рослый, прямоносый, круглоглазый, весь из себя видный, каким обрисовал его мне Самат-ага. А девушка ни дать ни взять — моя Жазира-женеше. На ней белое ситцевое платье, бархатная безрукавка, па груди комсомольский значок. Странно, однако... Ведь ни Камбар, ни Назым из древнего сказания в комсомоле не состояли...
— Твой Ахат-куке души не чаял в Жазире. Когда получал от нее письмо, ног под собою не чуял, головой, как говорится, едва до неба не доставал. Как только приходила почта, я сам первым долгом искал письма от Жазиры. Почерк у нее крупный, ясный, каждая буковка на виду, сразу бросается в глаза. Как увижу знакомый почерк на конверте, я — хвать! — и сую письмо к себе в карман. И потом хожу радостный, веселый, места себе не нахожу, будто не письмо у меня в кармане, а горячая праздничная лепешка за пазухой. Когда же, наконец, встречаю твоего Ахата-куке, я мигом суровею, сдвигаю брови, надуваю губы и начинаю выкладывать перед своим командиром все обиды-горести. Однако твой Ахат- куке вскоре разгадал мою уловку. Он поначалу выслушает мое ворчание, а потом говорит: «Знаю, знаю тебя, хитреца! По тому, как прикидываешься Асаном-нечальником из древних преданий, надо полагать, что от Жазиры пришло письмо. Не томи — давай сюда!» Ну, тут я уже не выдерживаю. Начинаю улыбаться. И пока твой куке погружается в чтение письма, вся власть переходит в мои руки. Начинаю готовить праздничный стол из всего того, что выдает старшина. И даже спиртягу раздобуду. Теперь уж я полный командир. Разливаю горючее по двум кружкам. Бульк-бульк-бульк...
Лицо Самата-ага светлеет, в глазах играют-вспыхивают озорные лучики, и весь он как-то сразу подтягивается, преображается. Жидкие усики маслянисто поблескивают. И я испытываю восторг и удивление, глядя на его сияющее от счастливых воспоминаний до черноты загорелое лицо.
Он падает в траву на краю отары, облокачивается, вытянув ноги, достает из нагрудного кармана папиросу. Потом начинает шарить по себе в поисках спичек и при этом неожиданно хмыкает.
— Знаешь, как ревностно оберегал я твоего куке от разных полковых девиц и молодух? О! Прямо-таки львом заступался за честь далекой Жазиры, которую и в глаза-то никогда не видел. Сразу после войны твоего Ахата-куке назначили комендантом небольшого немецкого городка. Ну, ясное дело, разве меня он оставит? Сразу же определил в комендатуру. Городок маленький, а забот по горло. То одного не хватает, то другого. С утра до вечера мотаемся мы с твоим куке по городку — с одного конца в другой. Изредка заглядываем в комендатуру, и тут ушам покоя нет. С раннего утра толпится народ. У всех какие-то неотложные дела. А к каждому посетителю следует относиться с вниманием. Мало что победители! Ведь не с народом воевали, а с извергом-фашистом. Так вот, одного бедность к нам приведет, другого на работу надо пристроить, третий приходит ради люоонытства — па новую власть поглядеть хочет. Однажды пожаловала одна фрау... баба, значит. Уже, видно, в годах, по опрятная и смазливая. И не одна, а с дочкой: красивой, юной. О таких говорят: подуй и в рот клади. По тому, как одеты, как держатся, никак не скажешь, что страдают от бедности. Ну, значит, зашли эти фрау с дочкой к твоему Ахату-куке, а обратно не выходят. Полчаса жду — нет. Целый час жду — пет. Что за чертовщина! Вежливый, деловой разговор, чую, превратился в дружескую, вольную беседу. За дверью то и дело раздается веселый женский смех. Даже с какими-то игривыми нотками. «Ишь, как выпендривается фрау!— берет меня досада.— Будто ие к коменданту, а к зятю в гости пришла». Проходит еще полчаса. Потом еще. А разговору за дверью конца- краю пет. Тут уж я не вытерпел. Одернул гимнастерку, поправил ремень, четким шагом вошел в кабинет. Рапортую: «Товарищ старший лейтенант! В авточасти приостановлена работа из-за отсутствия горючего. Срочно просят вашего содействия». И при этом делаю строгое лицо.
Да-а... Твой куке был нетерпелив, решителен. Он тут же вскочил. Белокурая фрау и ее смазливая дочка, вольно рассевшиеся на кожаном диване, тоже нехотя поднялись. Обе разом протягивают белые руки, а сами, шельмы, так и постреливают глазами на твоего куке. Особенно старается хорошенькая фрейлейн. Прямо-таки глаз не сводит. До самой двери все оглядывалась и сладко улыбалась, рыжая бестия.
Только они скрылись за дверью, твой куке и говорит: «Ну, чего мы стоим? Где машина?» «Нет машины,— отвечаю.— Тоже бензин кончился».—«Вот те раз! Как же быть?» II твой куке тут же хватается за телефон. «Не беспокойтесь,— останавливаю я его.— Все в порядке. Из авточасти никто не звонил. Виноват, товарищ старший лейтенант!»
Застыл твой куке, па меня уставился. Ничего не понимает. Потом догадался. «Ах, хитрец!.. Эта фрау, оказывается, владелица местного музыкального салона. Просит разрешения снова открыть свой салон». II расхохотался. Глядя на пего, и я расхохотался. Вот как было, батыр...
Я тоже рассмеялся было, но, видя, как вдруг запечалился Самат-ага, тотчас спохватился. Самат-ага задумчиво глядел па крутобокие, как вздыбленные волны, барханы, которые причудливо зыбились в полуденном мареве. Потом вытащил карманные часы, щелкнул позолоченной крышкой.
— Да, пора уж поить овец...
И направился в заросли, к отаре. И я молча поплелся за ним, напрочь забыв задавать вопросы, которые обычно теснились в моей голове.
В последнее время Самат-ага часто ходит грустный. Недавно он встал утром с опухшими глазами. И .за чаем сидел необычно притихший, молчаливый. Даже забыл предупредить бабушку о времени намаза. Пришлось ей самой спросить, который час. Не знаю, как другим, но мне эти неожиданные перемены были невдомек. Мне в то утро показалось, что и Жазира-жснге, обычно ни на кого не глядя спокойно разливавшая чай, была чем-то смущена и упорно прятала от всех глаза. Я заметил, что она как-то резко и небрежно ставила перед Саматом-ага чашку с чаем, будто при этом пристукивала кулачком по дастархану.
Нетрудно было заметить, что с некоторых пор Жазира- женге стала все больше замыкаться. Раньше она целыми днями пропадала в большой юрте, хлопотала по хозяйству, а теперь, едва помыв и убрав посуду, спешит уединиться в соседней юрте для молодых.
Мои вопросы, которыми я, возможно, замучил Самата- ага, явно пошли на убыль. Да и не хотелось тревожить его, грустного и задумчивого. Я видел, как он. сцепив пальцы иод затылком, подолгу смотрел прохладными ночами на звездное небо. Я испытывал неясную тревогу, от непонятной печали сжималось сердце, и я тихо лежал рядом, стараясь не шелохнуться. Чуть поодаль, у наших ног, смутно темнела рыжая сука. Время от времени она попеременно задирала то одно, то другое ухо, вслушивалась в тишину, преданно оберегая нас от малейшей напасти. Но, вскоре убедившись, что никакая опасность нам не грозит, она опускала морду па передние лапы и погружалась в дрему. Загадочно мерцающие на черном небе звезды, прохладный ветерок, едва заметно, ласково оглаживающий лицо, треск в чиевых зарослях за аулом, где еще пасется скотина, мерное чавканье верблюдицы и верблюжонка за юртой, монотонно жующих свою жвачку, невнятный шепот бабушки за стенкой, привычно взывающей к милосердию аллаха,— все-все это волнует и томит мою душу, пока сон не смежает мои веки. Потом до нового дня, пока не взойдет и не поднимется высоко над юртой солнце, я ничего не вижу, не слышу, не знаю.
Однажды неожиданно проснулся посреди ночи. Разбудила меня непонятная возня неподалеку. Я прислушался. Рыжая сука у изножья тоже задрала голову. Кто-то хрипло и злобно шипел:
— Слуш-шай, т-ты... бездомный бродяга, чужак... первый встречиый-поперечный... куда с-с-суешься?! Кого от кого оберегаешь, приш-шлый пес-с?!
Другой задыхающимся шепотом отвечал:
— Сгинь, исчезни с моих глаз подобру-поздорову! А то ка-ак врежу... вмажу промеж глаз... отца родного вспомянешь. А ну, живо! Раз... два... три! Что ж... пеняй тогда на себя!..
Голос этот показался мне знакомым.
Донеслось надсадное кряхтенье. Потом глухой стук. Что- то ухнуло. Рыжая сука сорвалась с места и беззвучно застрочила туда. Я тоже поднялся.
Самат-ага сидел на корточках в кустах чия. Неподалеку прижалась брюхом к земле рыжая сука. Самат-ага приложил ладонь к носу.
— Что случилось?— спросил я, подойдя.
— Да так... Мерзавец один...— махнул Самат-ага рукой, отворачиваясь.
Он встал и углубился в заросли. Рыжая сука услужливо потрусила за ним. Я стоял в недоумении, озирался по сторонам. Вскоре продрог и вернулся к постели. Через некоторое время пришел и Самат-ага и лег, повернувшись ко мне спиной.
Тихо. В чиевых зарослях ни шороха. И бабушка в юрте перестала бормотать. И из белой юрты Жазиры-женге ничего не слышно. Я лежал, думая, что же могло случиться в глухую полночь, ио ничего так и не придумал и опять уснул. А утром Самата-ага уже не было рядом: по обыкновению с рассветом он погнал отару на выпас.