Рязань на самом деле очень нежный город. Вечера зимой очень нежные. Когда снег мягкий и пушистый, падает себе, падает. Угодит на щеку – исчезнет. Лицо подставлять приятно, потому что бог касается. Не холодно, потому что штаны, а под ними еще одни, и свитер не колючий, и пуховик старый, но добрый, и жилетка еще, а шапка так вообще всасывает голову. Ласково. Потому что все вещи должны хозяев любить. Потому что иначе холодно. У холода цвет черный, запах металлический, звук – вой. Заботливые одежды хранят и поют, как, наверное, мама или там эта, Арина Родионовна.
Его вызвали через час после. Дверь уже блямкнула. Света нет. Контора темная: разошлись, а его вызвали. Потому что. Да как тут объяснить.
– Жены-то нет у тебя. Детей-то нет у тебя. Гулять-то любишь. Любишь?
Лёша кивнул.
– Ты извини, извини. Дело-то срочное. Как обычно, замазать надо. Пидорасы, блядь, хуйнули на углу, администрация ж, ну там забор серый, не, бля, министерство. Соцзащита. Собес. Знаешь?
Лёша кивнул.
– Лёшенька, ты отвечай мне, а? А то я тут разбазарилась, а ты, может, пьяненький валяешься.
– Знаю собес. Я сделаю.
– Замажешь?
– Замажу.
В контору свет пробивался через окна, желтющий. У фонарей гепатит. Шлют заразу. Одним махом убил: затрещала лампа на потолке, за ней вторая, третья, на тебе! Белым, ярким, на тебе! Грустили лопаты с широкими ёблами. Немые ведра. Серый металлический стеллаж и его вечные спутники – краска и кисти в банке с растворителем.
До́ма эти трещины ужасные. А тут спокойно. И на улице хорошо. Хотя хулиганы. Он спал сегодня? Чай, кажется, остыл. Вафельный торт не разучился хрустеть. Обои на стене жалко. Закрыл дверь, связку ключей в карман, шагом марш, краска, краска, кис-точ-ки.
Министерство трехэтажное. Вытянулось на полквартала, вылупилось широкими окнами на «Дикси». На углу стоит мужик и смотрит на стену. Тут, стало быть.
Лёша встал рядом. Опустил краску на землю.
– Прислали, ничё се, ну ничё, а, быстро!
Мужик утопал в черной куртке, как будто украденной у старшего брата. Под глазами синяки. Над глазами – черная шапка.
– Я полиция. Я звонил.
Лёша кивнул, ковырнул крышку, сунул кисть и принялся водить по буквам. Туда – вот вам, буквы, за холод. Сюда – вот вам, буквы, за мрак.
– Ловко, блин. Профессионал. – Утопающий нырнул в карман и достал телефон. – Отойди, надо сфоткать, право – еби его рот – нарушение устранено!
– Пусть высохнет, я вторым слоем пройду, лучше будет. – Лёша не хотел, чтобы мужик забрал себе в память мобильного его работу.
– Да ну. Нормал же? Ща, на, подержи, ладно, я щас это, короче, ща, ну на, чё стоишь?
Лёша взял из рук полицейского телефон. Теплый. Но все равно не такой теплый, как должен быть. Не любит хозяина. Прикидывается его вещью, а не его вещь. Так бывает.
Мужик начал снимать куртку. Это выглядело так, будто черная сила все же из трещины проникла в наш мир, накинулась на этого несчастного полицейского и пытается из него все высосать – вот вообще все, – а он не дается.
Потому что, когда они начинают кричать во всю глотку «Дай пожрать!», я не могу их заткнуть, вот почему.
Снег перестал. Полицейский попросил подержать и куртку, поправил кожаную кобуру на синем свитере, начал чесать то место, где она висела. Бурчал под нос: сука. Забрал куртку, надел. Что-то вспомнил. Махнул рукой.
– Мне ж еще отчет, ёб твою! Забыл, ёб твою мать! А! А!
Он сплюнул и пошел в сторону дороги.
– Стойте! – крикнул Лёша.
– Потом! – махнул мужик; не обернулся, только ускорил шаг.
Пикнула сигнализация.
Лёша прошелся вторым слоем. Утихомирились. Так с ними и надо. Буквы имеют, знаете, особенность не затыкаться, особенно черные. Домой же надо. А там. Сегодня точно начнется. По всем признакам. В приметы надо верить.
Дорогу к своей девятиэтажке он обычно тратил на прохожих. На женщин, ладно, да, на женщин. Он любил их рассматривать, и любая интересная деталь сама собой рикошетом отлетала в голову и там раскрывалась в историю. Вот с этой – мятый пакет в руках – он бы лежал на раскладном диване и смотрел телевизор, пахло бы котлетами. Под пальто угадывал толстую жопу. Можно было бы по ней бить. Мухобойкой, линейкой, подушкой, так-так, чем еще? Скалкой, удочкой, ножкой от стула, а можно свернуть скатерть в такой жгут и тоже бить. А вот другая впереди. Не слышит его шагов. Берет на голове. Кто же носит береты. Зима ж. Снег, наверное, намочил этот берет. Падал сверху и размокал, превращался в воду, а вода вездесущая, пролезет между ворсинками, ниточки все обсосет. И несет она на голове мокрую тряпку.
Лёша ускорил шаг. Когда оказался совсем близко, женщина обернулась и вскрикнула. Он ударил ее кулаком в шею. А потом другим кулаком в нос. Схватил берет и убежал, но не смог не оглянуться: одинокая, она стояла на четвереньках и смотрела на белую землю, на лед. А что льду, он исчезнет, весна в Рязани такая жестокая, что просто отдирает лед от асфальта, хрумкает его, как соленую соломку с чаем.
Дома Лёша не разувался, сразу кинулся в кухню, достал берет, намазал его клеем и покормил их. Можно будет поспать.
В кармане пуховика запел хриплый голос.
Когда нет денег, нет любви. Такая сука. Эта селяви.
Он так и не отдал телефон полицейскому, это как же так, как же так.
Как же так.
Любая квартира борется вещами со своей прямоугольной сущностью. Напихивает в себя диваны, тумбочки и табуретки, телевизоры, тефлоновые сковороды и белобокие ванны, лишь бы разбавить стены и пол. Потолок и окна. Ровные поверхности, которые он так ненавидел, потому что научился не бояться. Страшно смотреть на желтоватые обои и видеть огромный холст. Крашеные зеленым стены в совмещенном санузле – чистое приглашение. Лёша помнил, как родители красили, пятна на пальцах отца, улыбка, сквозь зубы еще выбирается наружу дым от только что воткнутой в пустую консервную банку сигареты. Мать вздыхала, у нее под синим халатом находился такой массивный механизм, выпускающий вздохи по любому поводу. Набирая мощь и перегреваясь, подхалатная машина переходила на стоны.
Пол молчал под тяжестью ковров.
В этой квартире был особенный свет, особенно летом, когда тополь у окна демонстрировал всю зелень, которую мог из себя выдавить. Солнце до обеда всегда было за деревом, так что большая комната наполнялась танцующими на ветру тенями. Они не гнушались ни портретом деда, устраивая пляски на толстых щеках, ни корешками книг: пробегали по всему Толстому, перекидывались на Дюма, Жюля Верна и всегда обходили стороной романы про Анжелику. В буфете мама хранила хрусталь. Хрусталь был похож на папу, его ни при каких обстоятельствах нельзя было трогать.
Лёша пытался вспомнить, когда он касался отца в последний раз, и понял, что с детства почему-то ни разу не дотронулся до своего родителя, а был ли он тогда вообще, был ли он настоящим, может, просто сон, мираж, голограмма, которую испытывали американские спецслужбы на их отдельной семье? Отец мыл за собой посуду сам. Даже в жару предпочитал рубашки с полноценным длинным рукавом. Радовался холодам, напяливал перчатки. У водолазок чем длиннее горло, тем лучше. Сапоги любил больше, чем ботинки. Не разрешал покупать ему сандалии. Наверное, американцы не доработали модель. На свету, обнаженная, она, скорее всего, мерцала и выдавала свою ненастоящесть. Как же мать не узнала? А она его трогала? И там? И как тогда Лёша получился? Может, отец сначала был настоящим, а потом его подменили? И не американцы, а инопланетяне? Но жертвой точно стала эта квартира, кто-то злой наводнил ее ядом, открыл порталы. Здесь произошла тьма, отсюда есть пошла земля черная.
Пока Лёша служил в армии в Коврове, умерла мама, и он заметил, что «тромб» очень смешно похож на «тромбон» и еще на «трон». Он не плакал. По крайней мере, пока все на него смотрели. Накрашенные соседки совали в руку пирожки. Ложка звякала о край тарелки с лапшой. На зеркало в коридоре нацепили простынь. Выла собака за окном. На следующий вечер Лёша надел форму, кивнул отцу и понял, что они друг другу не сказали ни слова за последние несколько месяцев. Пошел на кухню, чтобы взять с собой еду – остатки поминок. На стене, прямо под окошком в санузел, кто-то оранжевой краской написал букву «Л», высотой сантиметров тридцать. «Л». Так начиналось имя матери. И так началось зло.
Старшина в Коврове, в в/ч, был немного косым. Удобно смотреть сразу туда и туда. И еще нос когда-то ему переломали. Старшина вообще увечный был, наверное, его гусеница танка однажды пожевала. Но внутри, сука, что за крепкий хмырь, кости бронированные. Танк, поди, так и сломался.
В армии Лёшу могло зажевать что угодно. Даже кровати-батуты, металлические визги, подушки-пилотки. Автоматы подозрительно косились. Лёша тут был не своим. И чужим не был, конечно: чужого сразу бы того. В армии умереть много ума не надо.
Старшина пил все время. Мамы ему несли, прятали, рукава топорщились – за сынов, за благополучие, за вы их там не сильно, они же домашние, но мужиков надо сделать, надо, – и старшина проглатывал. Он был машиной, которая жевала домашних и выплевывала мужиков, машине был нужен бензин, бензин несли матери, матери отрывали от сердца кровиночку, но взамен получали жестокий танк с бьющимся сердцем, с дулом-членом, с боковиной, на которой гордо красовалось слово «мужик». Так себе представлял службу Лёша. И покорно гнулся под лязгающее месиво из мата и кулаков. Закалялся. Перерождался.
Отец писал про американцев. Хорошие люди, но хотят весь мир. Рот разевают на Россию, потому что Россия единственная, кто может противопоставить себя. И Китай, но там все непонятно. Никому не верь в армии, писал отец. Американцы нанимают психоагрессоров. Работают с темными материями. Могут натравить на тебя сослуживца, используя спутники.
Письма отобрал старшина. Читал вслух, и чем громче смеялись бритые круглощекие головы вокруг, тем больше он делал паузы. Иногда застывал, всасывал хохот в себя, потом не выдерживал и сгибался пополам. Тогда Лёшу решили на ночь выставить на мороз, следить за приближением спутников. Если огни мигали и зависали над в/ч, надо было громко кричать: «Летите домой, пиндосы!» Лёша быстро замерз. Ему показалось, что он действительно видит в небе спутники. Моргание. Послания. Обработка. Он полез на крышу по пожарной лестнице. Зима щипалась. Огни разговаривали. Точка – тьма – точка. Под ногами застонал металлопрокат. Скользко. Он вытянулся во весь рост, удерживая себя крылатыми руками и заорал туда, ввысь, кодовую фразу. Американцы ответили снизу грохотом. Трак-так-так-так. Просвистело светом над головой. «Нарушитель! Стреляю!» Натравили. Нога поехала. Руки танцевали.
Летело.
В больнице врач, уставший и седой, все время трогал себя под глазами. Пытался затолкать мешки обратно. Там было светло, много белого. Сломанные ребра иногда болели. А в остальном было все же светло, было много белого. Почему-то врач говорил про голову. Пришел командир, подполковник, и у него тоже была проблема: взгляд не мог остановиться, вот вроде бы сейчас он вцепится в Лёшу, но соскакивает с этого пути и льется себе дальше, вот второй круг – и опять, опять мимо, зато вокруг много было белого. «Мать у тя умерла, езжай домой», – только и сказал подполковник.
На похороны он съездил, как в сон. Лёша отвык от еды, от того, что она не кончается. От объятий. От слез. От того, что на стенах бывают цветы. И буквы, да, расскажи про трещины, расскажи. А вернулся в в/ч, сходил к врачу, и тот его комиссовал на следующий день, и армия закончилась, и зачем он ездил в Ковров?
Отца больше не видел. Тут все было понятно. Американцы, конечно же, не могли ему простить таких знаний. Если это были они, но они могли быть лишь началом. Они спровоцировали открытие. Скорее всего, угу. Психоагрессивные методики работы с темными материями. Дырки проковыряли, а дальше оно само. Их квартира оказалась полигоном. Американцы испугались – его на крыше? писем отца? вылезших голосящих из темных трещин? Американцы ушли. Лёша остался тут, чтобы затыкать дыры и кормить голосящих сук. Они жрали вещи. Чужие вещи. Лёшины вещи не помогали. Нужны были чужие. Чужую вещь берешь, мажешь клеем, и в глотку голосящей суке, и она будет какое-то время молчать, и она оставит его в покое, и можно поспать, можно пожить, можно посмотреть в окно.
Что он увидел, когда вернулся из армии?
Квартиру не заперли. В квартире жил беспорядок. Вещи по полу. Надписи по всем стенам. ЖРАТЬ. РОТ. ЕЩЪ. ЛОШАДИ. СВЕТ. ВЫКЛ. ПОМЕРЕТЪ. ЖИ. ДАЙ. Деньги в шкатулке с оленями целы. Лёша купил краску, две кисти, растворитель, водку и палку колбасы. Кажется, еще батон белого, но он не помнил точно. Рязань за окнами нахмурилась, напряженно вцепилась в лед, но не могла, плакала и текла.
Через неделю Лёша устроился в контору. И проработал там четыре года, пока не случилась неприятность с тем, что он принес в эту квартиру чужой телефон.
Утром они пришли.
Лёша приоткрыл дверь, предварительно набросив цепочку. В щель смотрели трое. В подъезде они почти сливались с сумраком. Вчерашний мент стоял за спинами новых. Ему будто было стыдно, глаза все время в пол, иногда на Лёшу – зырк – и обратно в пол.
– Вот ваш телефон. Я же кричал, говорил, что забыли. – Он протянул наружу, в щель, черный прямоугольник. – Я ничего не смотрел и ничего не трогал.
Руку схватили с той стороны. Шибанули дверью, как будто хотели захлопнуть, не обращая внимания, что она там. Боль взвизгнула и метнулась в голову. Ноги разом потеряли силу стоять. И он начал заваливаться назад, когда дверь влетела в него целиком, они просто ногой выбили ее, цепочка не выдержала, все так быстро, что Лёша не успевал понять, что происходит. Кроме одного: ментам нельзя внутрь. Просто он не дослужил в армии, так и не стал мужиком, и вот они пришли вернуть его в пасть старшины. Подошвы глухо врезались в грудь, ноги, лицо. Снова сломались ребра. Стало и темно, и страшно.
В пять лет, когда родители громко ругались, он прятался у себя в комнате, накрывал голову подушкой. Но в зале оставлял мишку, верного друга, чтобы тот подслушивал и на следующий день все рассказывал. Мишка не выдавал секреты. За это Лёша мишку бил.
Он лежал в углу зала, под окном, было больно открывать глаза, во рту очень сухо, и казалось, что язык уже умер. Пошевелиться не получалось: Лёшу обмотали скотчем. Он сам его покупал.
– Я не понимаю, братцы, вы вообще чухню щас несете. Идиоты, бля. Верняк же, говорю. Все пробито – вот, смотрите, никого у него, родственников нет, квартира на нем, отец пропал без вести четыре года назад, там глухарь глухарем, беспроблемная схема, ёбанарот.
– Да, Максим, послушай. Слишком быстро не надо, не знаем всего. И что ты с хатой будешь делать. Ты посмотри, какой тут пиздец. Все в трещинах, воняет, ты видишь, что трещины тряпками какими-то заткнуты. Ей цена три копейки. Тут капиталка, тут вкладываться надо, а потом отец – глухарь не глухарь, сам знаешь…
– Ссать не надо, как обычно, Саша, ёб твою мать.
– Максим, я серьезно, не подписываюсь.
– Михалыч, ну не молчи, вразуми этого, блядь.
– Не пыли, Макс, надо взвесить. Квартира нечистая. Он ёбнутый, по ходу. Тут вещи женские, смотри – вот…
– Не трожь, Михалыч, заразишься еще чем…
– Вот, что это? Тут кровь, по ходу. Куда, блядь, мы зашли…
– Я пробивал его все утро, чисто, мужики, братцы, да вы чё, бля, как в первый раз!
– Надо экспертов вызывать, тут еще труп найдем…
– Ну найдем – и что? И блядь, хата уйдет кому – государству, блядь?
– Макс, да уже давай помолчи, наверное, а? Тут какой-то пиздонасос творится, а ты кроме хаты ни хуя не видишь!
– Он не очнулся?
– Да похуй.
– Надо все эти вещи проверить.
– Все? Мы тут до вечера, что ли, сидеть будем?
– Тут нечистая история, вляпаемся.
– Да хули – вляпаемся, вляпаемся…
– Денег не выручишь ты, Макс.
– Себе, значит, оставлю, сам ремонт сделаю, а вы если нет, то нет, извиняйте, либо вы со мной, либо, блядь, я себе просто это все оставлю, братики!
– Не хорохорь, ну я тебя прошу, он что, очнулся?
– Нет вроде бы…
– Вроде бы! Проверь.
– Да нет, сопит что-то там.
– Сильно мы его…
– А как еще, нежиться, что ли, с ним, ты вообще красава, конечно, телефон так проебать.
– Я хату оставляю, с ним разберусь, адьос, на хуй отсюда.
– Что ты с ней делать будешь, Макс?
– Баб водить, тебя ебать, телефон забрал – иди на хуй отсюда.
– Максим!
– Хуй с ним. До свидания!
– Макс, вляпаешься, говорю тебе.
– Всё, Михалыч, всё, вы живете уже, бля, дайте мне пожить, когда такой шанс выпадет, ну правда?
– Старших товарищей слушай!
– И хуй еще у них соси – забыл добавить, да? На себя беру, мужики, братцы, на себя, всё, ладно, хуярьте, вас тут не было, если что, я во всем виноват, покедова.
– Темный ты человек, Максим.
– Знаю, Михалыч, знаю.
Лёшу подняли на ноги, посадили на стул.
Две руки все это делали, а человек один.
Ковер был застелен пленкой.
На столе лежали бумаги и ручка.
Из Лёшиного рта человек, которого звали Максим, вытащил тряпку. Дал попить.
– Алексей Петрович, смотрите, какие у нас дела. Вы сейчас меня слышите?
Лёша кивнул. Голова от этого небольшого движения загудела. Он слышал не только его, он слышал, как в освободившиеся от одежды трещины лезут голоса. Обнажили тьму, дураки, дураки, прости их господи.
– Хорошо, хорошо, молодец, Алексей Петрович. Дело в том, что вы у нас обвиняетесь в убийствах. Очень много дел по вам. Тут же эти вещи все в крови. Вы сколько человек убили, знаете?
Лёша молчал.
– Много человек убили. У меня есть старшие товарищи, они у всех есть, кроме вас. Вас вот защитить некому. Так вот эти мои старшие товарищи говорят, чтобы я вас родственникам убитых отдал на растерзание просто. Вывез в гаражик и там оставил. На людской, так сказать, суд. Понимаете?
Лёша зажмурился. Твари уже лезли с той стороны, кричали «ЖРААААААТЬ!» оттуда. Вылезут и сожрут этого полицейского, а потом и Лёшу. А потом и всех.
– Молчите, Алексей Петрович, не в вашу пользу это молчание. Ладно. Вот что я скажу. – Он нагнулся ближе к нему. – Можно все решить. Можно. Но вам придется мне доверять. Только мне, и никому больше. Кивните, если понимаете.
Какой там кивать. Какой кивать. Кивать… Сожрут скоро.
– Подпишите документы вот эти. И я вас отпускаю. Подобру-поздорову – бегите. Только сюда не возвращайтесь. Держите ручку и подпишите, вот ваш паспорт, надо, чтобы подпись была как в паспорте.
Пальцами Лёша почувствовал, какая же она, ручка, твердая. Словно стальная. Сжал покрепче. Кивнул.
– Молодец, Алексей Петрович, молодец. Вот тут!..
Лёша воткнул ручку в шею Максиму. Тот сделал в ответ вот так: «Ыыыыыыыыы».
На этот крик из щелей стали вылетать твари. Они были похожи на дым, но с лицами, и они все улыбались. Одна была с лицом старшины, и она шевелила губами, все еще декламируя отцовские письма. Другая морщилась, и Лёша понял, что так морщилась мать, когда ей что-то не нравилось в его поведении. Третья разинула рот как отец. Как тогда, когда Лёша, уезжая после похорон в Ковров, сомкнул на его шее свои длинные сильные пальцы.
Все твари пролезли в дыру на шее Максима, откуда сочилась кровь. Ыыыыыыы. Жрите.
Максим ударил его, прижал ладонь к ране, выхватил пистолет. Глаза у него замигали светом. Покачал головой и убрал оружие. Нагнулся и взял что-то с пола. А, Лёшин молоток. Замахнулся.
– Летите домой, пиндосы! – закричал Лёша во весь голос.