К книге
ВскляньСангрия
37%
Сангрия
7

Дима учился петь. Петь!

Как будто в жизни, такой огромной, девятнадцатилетней жизни, накопилась музыка. И срочно потребовала распахнуть ворота. Рот кривой, на паспортной фотке видно. Голова по-прежнему большая, как в детстве, а сам худой. Тело тянулось выше и выше, лишая плечи мужественной широты.

Доходяга, пелось Диме.

Дистрофан! Летс хэв фан.

Так что Ева, если бы он ее обнял, уткнулась бы носом ему в солнечное сплетение. И во всем этом было так много лучистой музыки, золотой, утренней, летней. Да, точно, Ева будто просилась обратно: внутри Димы она была самым настоящим солнцем.

Глупая студенческая секция – вокал. На четвертом этаже, где перед актовым залом разбегались по углам каморки. Свежий ремонт, натертый паркет, столы блестят, пианино старое, черное, шрамом на боку – чье-то сердце.

Ева не пела. Она приходила к подружке, кажется однокласснице, они вместе переехали в Москву.

– Я из Рязани вообще, – сказала она, выдувая изо рта вотермелоновый пар.

– А я из Тулы.

– Одна херня.

Туляк и рязаночка – та еще парочка, Дима уже сорвался на пение, ему показалось, что горло баритонит.

Ева засмеялась, он положил длинную руку на ее плечо, а она вдруг уткнулась ему в солнечное сплетение. И хохотала.

Они переспали перед его первым концертом.

Дима был счастлив. Или нет. Ему все показалось будничным. Немного осторожным. Боялись друг друга. Возможно, он даже дрожал. Она пугала его, из груди прорывалось пение. Но что было, то было. Два тела, одно несуразно длинное, второе опьянительно маленькое. Костляво-мягко. Дистрофа-мажор.

Потом – концерт, и даже аплодисменты, и скачки глазами по лицам – где же, где же, нет, черт, нет, где же. Дима не нашел ее среди зрителей, потому что она уехала в Рязань.

На сообщения ответила только раз: «семейные разборки».

Несколько дней у Димы болел живот, центр туловища словно проткнули. Луч солнца резанул. Прожег. Чтобы выяснить, как там внутри дела, он проглотил черный шланг с камерой, и доктор увидел внутри язву. Она кровоточила, и Диме оставалось только пропеть вполголоса: «Еще бы!..»

Ева вернулась через полгода, словно университеты ни к чему не обязывают. Дима был с Таней, она в момент объятий утыкалась носом ему в ямку между самыми верхними ребрами. Она советовала ему отжиматься и подтягиваться. На плечах появились мышцы. Он не ел жареного и пил кефир, терпеливо осуждая однокурсников с пивом.

Ева принесла коньяк, у нее появилась своя квартира, они пили из горла, потому что кружки были немытые, и Дима наматывал ее волосы на палец.

Таня в трамвае устроила истерику. Не надо было бросать девушку в общественном транспорте. Досталось даже случайным попутчикам, которым в лицо летело:

А вы тут! Не шикайте!

Рожи свои разверните!

Сердца у вас нет! Ни! У! Кого!

Проводив до дома Таню, Дима уехал к Еве, потому что они решили, что стоит жить вместе.

Тогда все и случилось: в первую же ночь совместной жизни.

Она оставила в кровати маникюрные ножницы. Маленькие и злые. Они тоже умели петь, только не своим голосом. Ева взвыла. В бедро, с внутренней стороны, в тот самый момент, когда Дима уже не мог остановиться, юрко проникло лезвие.

Пошла кровь.

На белоснежной коже это было красиво.

Он бросился губами туда, языком закрыть рану, спасти, приклеиться пластырем, не отпускать никогда.

Песня звучала так:

Это был тот самый момент,

Когда ты принадлежала мне

Поооооолнооооостью.

Вкус был таким: соленая карамель с шоколадным трюфелем.

Бедра его содрогнулись.

– Я хочу об этом поговорить. – Ева была взбудоражена, как будто на день рождения вместо обещанного кольца получила бублик. – Я ничего не поняла. И мне показалось, что ты. Ну. Кончил.

Дима кивнул.

– Это же странно. Что вообще произошло? А если бы артерию задело? А ты мне не давал вообще двинуться. Это какое-то вампирское кино. Ты серьезно?

Дима покачал головой.

– Тебе понравилось? – Она вдруг выдохнула, шумно, словно целую песню из легких вынесла вон. И засмеялась: – Вот так поворот. Поворот. Поворот. Серьезно?

Дима пожал плечами.

– Прикольно. Это гораздо интереснее, чем… Ну чем просто. Хм. Да. Вот уж. – Она ударила его в грудь. Ласково, но ударила. Но смысла проверять не было – солнце по-прежнему светило внутри. Теперь не желтым, а красным.

Они уснули, головы кружились, простыню сменили, матрац перевернули, она попросила выбросить, отстирывать – да ну, куда там.

Жизнь наоборот. Куплеты одинаковые: пары, кофе, рефераты, попытки устроиться. Вот мое резюме. Готов писать только за гонорары. Журналист, да, но пока не публиковался. Припевы разные. Ночи, когда она была не против, но не могла сама, он раздобыл лезвия для старых бритв, он был аккуратен и думал, что, может, не стоило идти на журфак, лучше в хирургию, тонкие разрезы, упоительно маленькие капли крови, слизать, прижаться губами, а после она хохотала и обидно называла его Эдвардом, вытаскивала руки на свет, проверить, не светится ли кожа, а он засыпал счастливым, чтобы на следующий день начался новый куплет, и только Ева решала, как долго тот будет тянуться, только она, Дима не смел настаивать, не имел права, страдал иногда, но недолго, они гуляли, и он слушал ее рассказы про Рязань.

В Мадриде зима есть. А в Андалусии нет. И в Барселоне нет. Но самое клевое – это Бильбао. Там не жарко летом.

Ее отец жил в Испании.

«В Рязани очень пахнет листьями осенью. В Рязани снег скрипит не так, как в Москве. В Рязани небо зимой розовое. И в частном секторе дым бывает сладкий, потому что топят мечтами, – говорила она. – Кто не уехал, сжигает все. Чтоб согреться. Я дура, да?»

Отец считал, что да. Родители развелись сотни лет назад, когда уехать из России было чудом, и мать испугалась, осталась с дочкой.

Так Ева впервые увидела слова родного человека, написанные от руки. Отец писал про апельсины, солнце и море, огромных рыбин, сангрию, которую можно пить подросткам. Манил ее к себе. Приезжай или переезжай. Ева была за мать, Ева была за женщин, Ева была против мужиков, мудаков, мужей, мужланов. Она не отвечала на письма. Тогда она впервые увидела, как мысли родного человека превращаются в строгий официальный текст. Отец подал в суд, отец боролся за свои родительские права и требовал прислать к нему дочь. Чужие женщины в черных мантиях залезали к ней в голову. Спрашивали, спрашивали, переспрашивали, просили отвечать громче. Мать плакала. Ева плакала. Суд проиграли. Подали куда-то выше, богу или президенту, в областной или в верховный, в страшный или радостный – там, ура-ура, отменили, постановили и благословили. Ева могла не ездить в Испанию насильно.

– А недавно! – Ева ела дыню. – Недавно она мне призналась, что переспала с кем-то, чтобы решился вопрос по суду. В нашу пользу.

Дима поморщился. Он бы все сделал ради своей дочери, будь она у него. И даже такое, да.

– Мне кажется, я помню тот день. Не день, ну. Ночь, вечер. Она пришла, а алкоголь фонит прям. В воздухе, в коридоре, повсюду пахнет. Если и может секс через не хочу пахнуть, то так он и пахнет. Разбила бокал какой-то, воды хотела попить. Или догнаться, я хз. Разукрашенная, макияж такой блядский, никогда такой ее не видела. Я кое-как ее уложила. Но злость была. Не поверишь, руки тряслись от злости.

Ева выкинула корки в ведро.

– Я взяла ее помаду и написала на зеркале в коридоре: «Пьянству – бой!» Я же думала, что она нажралась и спьяну переспала. Я не думала, что наоборот. Мне стыдно сейчас, стыдно.

Дима большим пальцем вытер ее слезы. Ладони у него были ого-го. На много слез.

Отец Евы тогда, после проигрыша, взял паузу. Через несколько месяцев тактика изменилась. Он присылал деньги. Фотографии. Хамон и оливковое масло. И людей. Из школы Еву провожал человек. Мужчина в черной кожаной куртке. И в кепке с логотипом Barcelona. Намек для идиоток. Отец постепенно завязывал узлы: стоило им наведаться в больницу – он знал диагноз раньше матери. Она кричала, вопила, что у него везде свои люди, а он, наверное, посмеивался. Звонил Еве. Прислал айпод. Потом айфон. Потом написал сообщение, что купил макбук, только отдаст лично. И она согласилась поехать.

В аэропорту ее встретил мужик, который практически ничем не отличался от того, что провожал ее после уроков. Говорил на странной смеси всех доступных ему языков.

– Падре еста мафия! Падре сила! Ту падре мой киндер хелп. Вери грасиас! Вери-вери. Динеро гуд. Мани буена.

Отец был мил. Кормил, поил. Водил на фламенко. Попробуй сангрию, говорил. Она и правда была вкусной и пьянила совсем легко. Мать истерила в телефоне. Ева вернулась, хотя отец показал ей оплаченное высшее образование в Барселоне. Сошлись на Москве, она поступила. Каждое лето он ждал ее. Те полгода, когда она исчезла, он практически похитил ее и вывез в Испанию, забрал паспорт, не отпускал в Россию, пока не исчез сам, и она сбежала, обнаружив свой загран в ящике с его трусами.

Куплеты стали меняться, когда они начали вместе ездить в Рязань. Вообще, я тут был, говорил Дима, с бабушкой, на отдыхе, и лучше это не вспоминать. Но тогда это был просто серый город, вокзальный промежуток между деревней с санаторием и Москвой. А теперь это была ее – ее! – территория, душа, земля, вечно покрытая осенними листьями. Он послушно шел рядом и представлял, как ее ноги наступали на этот асфальт, старались не тронуть трещинки – плохая рязанская примета. Как ее руки касались поручней в этих троллейбусах. Как она продолжала за кем-то драть дерматин на сиденьях. Как она выдыхала теплый пар в самое нутро мороза. Здесь все было ее, Ева владела Рязанью, а Дима – что Дима? – Дима изредка мог провести лезвием по белоснежной коже и прильнуть к набухшему кровью разрезу своим обыкновенным тульским ртом.

Мать допросничала. Почему она ходит летом в футболке с длинными рукавами. Почему перестала носить юбки. Что за шрамы? Что за царапины? Где вы вечно лазаете?

Потом припев был разрушен. Когда Дима приложился к Евиной лодыжке, в припев вступил срывающийся голос немолодой примы.

Какого хера происходит?

Что это, блядь, за извращение?

И это тот, кого ты любишь?

Нам хватит в жизни, блядь, садистов!

Диму выселили.

Дима не мог больше видеть Еву.

Ева больше не училась в университете.

Даже в Москве она больше не жила.

«Мое отчество, – пел он. – Мое отчество – одиночество».

Он состарился, заболел всем, чем возможно. Прошло целых три дня.

Купил билет и втиснулся в электричку. Холодная бездушная Москва оттаивала с каждым километром ближе к Рязани. В Рыбном и дальше светило солнце.

На улицах золотой краской были нанесены ее следы. Не было нужды в адресе, лучи вели его, толкали в спину, Рязань шептала в уши ласковым навигатором: через двести метров сверните налево. Позвонил в дверь. Зареванная – красивее, чем накрашенная. Матери не было.

Они так долго не виделись. Врезались друг в друга. Рвали одежду. Кость и мякоть.

Она высыпала на него, голого, пачку лезвий.

Он больше не был собой, он был рукой, что режет. Губами, что льнут. Языком. Кровью. Она полностью принадлежала ему, и он пил лекарство от одиночества, чтобы напиться, потому что больше его не будет.

Вызвал скорую. Медбрат с седыми усами не понял его объяснений. Обозвал Еву суицидницей. Проявили душу – ехать с ними не разрешили. Дима срывался, называл себя то мужем, то братом, то дядей. Был послан на хуй.

Мать пришла через час.

Он, как мог, сквозь рыдания, которые цепкой ладонью обхватили горло, объяснил. Она надавала пощечин. После каждой он добавлял себе сам – рукой, пока не пошла кровь.

Мать позвонила, мать поговорила. Мать успокоила – все хорошо, волноваться не о чем. И жить будет. И ничего серьезного, говорят. Перепугались, идиоты малолетние, наркоманы, москвичи богатые, кто там поймет, мамаша, там даже смысла не было неотложку вызывать. Пусть полежит три дня. Прокапаем – не узнаете.

– Да я знаю, что ты хороший. – Мать улыбалась. – И что любишь ее. Но куда это катится?.. Ты же сам понимаешь, что это болезнь? Давай я тебя к психологу запишу. Давай, я сама ходила, мне помогло прям. Давай запишу?

Дима пожал плечами.

– У меня тут полно. Вот, давай выпьем, что ли. Сделаю сангрию. Не хуже, чем в этой, Испании, знаете ли.

Она поставила на стол огромный кувшин, из морозилки вынула лед в пакете.

– Ты смотри, учись. Будешь нам делать.

Нарезала апельсин. Скинула все в кувшин. Достала бутылку бренди, полила им дольки.

– Согласись, у меня фигура лучше все же, чем у нее. На фитнесе пашу каждый день. Каждый! Прикинь!

Штопор послушно вкрутился в пробку. Движения слишком выверенные, слишком обыденные, как будто ежедневные.

– Она в отца. Поэтому несуразная. Я вот – ну попа же, а? Скажи? Потрогай, чувствуешь жир? Нет его!

Красное вино полилось на апельсин и лед. Пшикнула бутылка «Швепса». И туда же.

– Лучше забудь ее. Не отдам тебе. Испортит она все. Тебя испортит.

Длинная металлическая ложка размешала сангрию, поднимая ошметки апельсинов вверх.

Диме в лицо тыкнулась обнаженная грудь. Он отвернулся.

– На, давай, покажи, как это!

Она вложила ему в ладонь лезвие. Дима раздвинул пальцы, чтобы оно упало вниз.

– Дурак ты. Дурак. Смотри на меня. Посмотри, я же мечта. Вот, подожди, вот, теперь смотри. Голая перед тобой стою. Пойдем. Выпей. Вкусно? То-то же. Вкусно, да? Вкусно? Господи, какой ты костлявый. Дай поглажу. Какой ты! Крепкий, сильный! Крепкий! Ты такой… Такой… На, выпей еще, ты перенервничал. Я ничего не сделаю, не буду, все, успокойся. Не плачь. Такой здоровый, а плачешь. Ну все, все, все. Вот, смотри, я порезалась. Что же делать? Полечишь? А? Стой!

Дима выбежал в коридор, ноги не хотели влезать в кроссовки.

– Я все ей расскажу! – кричала она. – У тебя встал на меня! Я чувствовала! Скажу, что пьяный на меня накинулся! Беги-беги! Отцу ее пожалуюсь! Он за нами приедет! Звонил, сказал, что все знает! Что любит меня опять! У него! Везде! Люди! Понял? Беги, сука!

Дима застыл перед раскрытой дверью.

– Не мешай нам жить счастливо! Не мешай!

Он побежал. Улицы не хотели говорить, где вокзал. Прохожие сторонились. Он еле уехал из этого города только рано утром. Небо нависло над вокзалом, внутри облаков разлились чернила.

Через полгода Ева поменяла аватарку в телеге: теперь на фото она была не одна. Люди в кружочке улыбались – Ева, ее мать и какой-то загорелый мужик в кепке Barcelona. Все заливало солнцем.

Предыдущая главаГлава 7 из 19Следующая глава