К книге
Тысяча и одна тайна парижских ночейТом второй. Книга девятая. Удар веером. Глава 2. Роза и Марго
42%
Том второй. Книга девятая. Удар веером. Глава 2. Роза и Марго
83

Вот признания этой столетней женщины:

– Я и сестра происходим из довольно порядочной фамилии: мой отец, Петр Бомениль, служил офицером; мать танцевала в Опере и занималась миниатюрной живописью. Она была хорошо знакома с Грезом, Латуром и Вестрисом, которых я сама знала хорошо. У нее было четыре дочери; что делать с ними, когда нет денег для приданого? Двоих она отдала в Оперу, третью увез шведский посланник, четвертую выучили миниатюрной живописи. В Опере мы имели торжественный успех, но букетами нельзя быть сыту, граф де Вильер напевал мне нежности; я выбрала его своим любовником, зная хорошо, что в Опере нет других супружеств; правильнее сказать, я ничего не знала. Граф был идолом всех женщин, отличался сварливостью, крикливостью, тщеславием; я влюбилась в него, влюбилась до такой степени, что любила его всю жизнь, несмотря на все последующие связи. Он-то и подарил мне этот домик, игрушку в саду. К несчастью, из-за недостатка денег я распродала сад частями тому, другому соседу. Но не дай Бог, чтобы я когда-нибудь посягнула на виноградную беседку!

Да, я родилась в царстве Оперы и, кроме него, не знала ничего. Госпожа Бомениль произвела меня на свет, когда танцевала в «Энее и Лавинии» одну из пятерых вакханок вместе с девицами Аллар, Гейнель, Мион и Асселин, в то незабвенное время, когда девицы Дервьё, Дюпере и Одино представляли трех Граций, Гимар – Венеру, Деперьерр – Амура.

Дервьё была моей крестной матерью; она убаюкивала меня песенкой, которую сложила для Гимар.

Nymphe chantant à bon marché,

Sa voix qui sent la quarante

Est la voix du chat écorché,

Quand elle miaule sur la scène,

Actrice au pays pantins,

Dévote et courant l’aventure,

C’est le miracle des catins,

Aussi boit-elle outre mesure.

Et par dedans et par dehors,

Guimard en tout n’est qu’artifice;

Otez-lui le fard et le vice,

Elle n’a plus âme ni corps.

Vaste océan des Euménides,

Chemin des pleurs et des regrets,

C’est le tonneau des Danaïdes,

Il ne se remplira jamais [50].

Бомениль пропела мне эти стихи голосом удавленной кошки на старый мотив Рамо, если не ошибаюсь. Без сомнения, она потому помнила так хорошо эту песенку, что та была ее первой песней. Потом она снова стала рассказывать, повторяя иногда одно и то же несколько раз.

– Благодаря матери и Дервьё, я, так сказать, была воспитана в Опере и потому не различала добра от зла, если только не справлялась со своей совестью. Меня даром обучали лучшие преподаватели пения: я была как бы ребенком всей труппы. То же самое надо сказать и о моей сестре, которая училась танцевать у Вестриса. Хотя она была моложе меня на два года, однако мы дебютировали почти в одно время. Я играла Энону, когда поставили «Федру» Расина, обезображенную Гофманом; во мне нашли больше красоты, чем голоса. Вскоре я играла Гипсифилу в «Золотом руне»; решили, что я бесподобно пела в ту минуту, когда Медея закалывает меня; на этот раз успех был поразительный. В тот же вечер положили дать мне две тысячи четыреста ливров в год, что сильно встревожило первых персонажей; но на другой день они буквально взбесились, узнав, что граф де Вильер, на которого все зарились, предложил мне тысячу луидоров за супружество в течение года с днем. В домашнем совете я не имела голоса, но мать решила, что если тысяча луидоров будет уплачена в первый же день, то я в течение 365 дней буду принадлежать графу де Вильеру. Таким образом заключались в то время браки; теперь мужчины требуют приданого, а сто лет тому назад сами давали его.

Впрочем, странное было тогда время.

Поверите ли, что моя сестра дебютировала в балете «Первый мореплаватель»? Вестрис танцевал сарабанду на солнце; сестра изображала дикарку, которая до того стала кротка и нежна, что заслужила прозвание Амура. Через несколько дней мы вместе отправились играть при дворе «Эдипа в Колоне».

Когда играли «Данаиду», весь Париж говорил о сестрах Бомениль. Музыкант поцеловал мою сестру после первого балета; это был Сальери, а его друг Глюк пришел в такое восхищение от моего голоса и методы, что обещал дать роль Дидоны, которую поставили сперва при дворе.

Если вам не скучно, то скажу, что около этого времени я заменяла Мальяр в «Диане и Эндимионе».

Бомениль запела знаменитую арию Cesse d’agiter mon âme [51].

Но остановилась на первом стихе.

– Это лебединая песня, – продолжала она, – что делать, недостает духа. Ах, если бы возвратить хотя один час молодости, когда я была соперницей Дозон по красоте и Сен-Гюберти по голосу!

Поэты много писали стихов, когда я играла одну из женщин «Пенелопы», но помню только стихи на Мармонтеля:

Puisque ta muse lurique séjour

A si mal peint le vainqueur du cyclope,

Imite au moins ta sage Pénèlope,

Dèfais la nut ce que tu fis le jour [52].

Разумеется, я протерла глазки тысяче луидоров графа де Вильера. Мать взяла из них свою долю; но, когда я бывала при дворе, меня сильно баловали, и потому я всегда имела деньги.

В Лоншане Гимар уступила место Аделине из итальянской комедии. В 1786 году двенадцатого апреля заметили мою карету рядом с ее экипажем. Любовником у нее был главноуправляющий почтами, и потому она быстро сделала карьеру; лошади ее были подкованы серебром, упряжь с золотыми украшениями; но мои лошади были лучше, а я красивее, и потому успех остался на моей стороне. Герцог Ришелье прислал мне мадригал, в котором говорил: «Отчего мой закат не может согреться вашей зарей?» Глупости, какие говорились тогда всеми умными людьми.

Сестра сидела рядом со мной; мы встретили графа де Вильера.

– Взгляни, как он смотрит на меня, – сказала сестра, не знавшая истории о тысяче луидоров.

– Он смотрит не на тебя, а на меня, – отвечала я.

Увы! Он смотрел одновременно на обеих. В этом взгляде заключалась наша судьба.

Через несколько дней граф де Вильер стал говорить, что подобная мне девушка не может жить как все. У него был домик в предместье Сент-Оноре, где граф и предложил мне провести с ним весну. Этот домик и есть тот самый, в котором мы теперь сидим.

Много потребовалось времени на меблировку этого убежища любви, как говорили в мое время. В течение целого месяца граф ежедневно обещал перевезти меня на другой день. Однажды я вышла из терпения и поехала сама. Представьте мое удивление, когда, отворив садовую калитку, увидела в виноградной беседке моего любовника и сестру: они целовались.

Столетняя старуха оперлась головой о камин.

– Что же было дальше?

Старуха не ответила. Я повторил вопрос; то же молчание. Она, казалось, не слышала меня, до такой степени погрузилась в минувшее. Наконец она взглянула на меня с выражением отчаяния на лице.

– Если бы вы знали!

– Говорите! Вас слушает друг.

Она протянула мне руку.

– Ах, как я несчастна!

– Как можно вспоминать с таким волнением сердечные страдания, перенесенные лет восемьдесят тому назад?

– Да, да, сердечные страдания. Я не забуду их, хотя бы прожила два века.

– Странно! Наш век совершенно иной, потому что сердечные страдания длятся теперь не больше одного дня.

– Если б вы знали!

Столетняя женщина с отчаянием схватилась обеими руками за голову.

Я не смел расспрашивать, однако не предчувствовал того, что она потом рассказала.

Прежде всего она спросила, ревнив ли я; затем стала говорить о своей любви к графу де Вильеру. Как могла она простить сестре ее поступок? И, однако, простила, потому что к ней подошел граф де Вильер.

– Но вы не поверите тому, – сказала она, – что, возвратясь домой с сестрой, я застала их уже не в беседке, а в моей спальне, в тот самый вечер, когда я была в Фонтенбло, где Опера играла при дворе. Теперь слушайте внимательно. Я открываю вам то, чего не говорила никому. – Столетняя женщина смолкла и вздохнула; она, казалось, не могла произнести ни одного слова. – Нет, это невозможно; я не скажу вам того, что было дальше.

Я взял ее за руку и упрашивал продолжать рассказ.

– Впрочем, – сказала она, пристально поглядев на меня, – вы не измените мне. Притом в мои лета самое худшее – невозможность умереть. Выслушайте же конец моей истории, когда мне было двадцать лет.

Граф был настолько умен, что скрылся от сцены ревности и оставил меня наедине с сестрой; он умчался в Париж в моей карете. Уже в его присутствии я сильно ударила Розу веером, а потом, оставшись с ней наедине, вторично замахнулась. Быть может, просьба смягчила бы меня, но сестра с угрозой подняла руку; началась страшная борьба; страсть и гнев удвоили наши силы. Хотя миновала мода на кинжалы, однако в руках моей сестры я увидела это оружие; Роза готова была поразить меня; обезумев от бешенства, я вырвала кинжал из ее рук и нанесла ей удар в грудь; оружие проникло до сердца; Роза вскрикнула и упала навзничь. «Ах, сестра! Ах, Марго!»

Марго – мое уменьшительное имя. Понятно, ревность вдруг угасла в моем сердце. Я осыпала Розу поцелуями – но дело было кончено: она умерла, не произнеся ни одного слова.

Говоря таким образом, столетняя старуха лишилась чувств. Я с трудом привел ее в себя; это удалось мне потому только, что я отнес ее к окну и заговорил о Нини [53], так как одно это воспоминание могло ее оживить.

– Итак, – сказала она, бледная как смерть, – вы знаете мою тайну. Я была настолько низка, что скрыла свое преступление. Моя сестра не раз показывала свой кинжал, и потому в Опере разнесся слух, что она сама себя убила; говорили также, что ночью забрались воры и лишили ее жизни, опасаясь быть открытыми. Разбудив горничную, я сказала ей, что по возвращении домой нашла свою сестру мертвой. Горничная, быть может, подумала, что я сама нанесла удар кинжалом, но никогда не упоминала об этом, хотя еще долго жила у меня. Другая на моем месте продала бы дом, чтобы все забыть; но я всегда питала мрачное пристрастие вспоминать прошлое. Я уже сказала вам, что хожу сюда как будто по обету. Вы видели меня на коленях: я молилась за Розу. Хотя сестра погребена не здесь, но этот дом кажется мне ее могилой. Ночуя тут, я постоянно вижу ее во сне с кинжалом в груди.

Старуха взглянула на портрет сестры.

– Она, бедняжка, также простила меня; она является мне не с грозным видом, а с улыбкой, как на этом портрете. Ах, Роза, Розочка! Я убила тебя ради человека, недостойного тебя и меня. Виновна ли ты в том, что любила его? Разве я сама не любила? Ах, как я любила этого жестокого де Вильера!

Я в последний раз взял руку столетней старухи и сказал:

– Прощайте или, правильнее, до свидания, потому что приду когда-нибудь побеседовать с вами.

– Приходите скорее, потому что в мои лета назначают свидание только за гробом.

Я спросил Бомениль, не проводить ли ее до станции железной дороги в Версаль; но она отвечала, что проведет ночь в Париже с сестрой.

Две покойницы! Но умершая на двадцатом году, казалось, сохранила в себе больше жизни, нежели та, которая еще не сошла в могилу.

– Вы еще, вероятно, не обедали, – сказал я старухе.

Она указала мне на корзинку.

– Тут найдется испанское вино и бисквиты, в случае если я проголодаюсь, – сказала она и, поклонившись мне, прибавила: – Прощайте, прощайте! Я лягу в постель.

Я пожал ей руку и вышел, поручив соседке присматривать за старухой.

– Да, да, – отвечала та, – она сумасшедшая и никого не пускает к себе. Не бойтесь, она всех нас переживет. Это колдунья!

Я рассчитывал встретить Бомениль в Париже или в Версале, но, кажется, она умерла на другой день, возвратясь на улицу Оранжери. Последнее волнение убийственно подействовало на нее. Она снова пережила один час из своей молодости, и этот час убил ее.

В силу ее завещания версальская соседка продала через нотариусов парижский дом и мебель. Дом и земля ушли за сорок восемь тысяч пятьдесят франков.

На днях продавали с аукциона парижскую мебель; разумеется, я купил оба портрета за пять луидоров и развесил их у себя, как две страницы сердечной истории.

Сперва я не заметил, что на портрете Марго Бомениль изображена с веером, тем самым, который послужил поводом к убийству.

Предыдущая главаГлава 83 из 198Следующая глава