К книге
Тысяча и одна тайна парижских ночейТом второй. Книга девятая. Удар веером. Глава 1. Столетняя женщина
41%
Том второй. Книга девятая. Удар веером. Глава 1. Столетняя женщина
82

Во время Коммуны Париж, как известно, переселился против воли в Версаль.

Однажды на улице Оранжери я увидел проходившую, как тень, старую женщину в черном платье, с бледным лицом, в напудренном плохом парике, прожившую, вероятно, много-много лет. Судя по заученной осанке и по набеленному лицу, эту женщину можно было с первого взгляда принять за старую актрису. Меня поразила она своими чрезвычайно изящными манерами. Никогда не видел я лучшего живого портрета XVIII века. Я подошел к ней. Она улыбнулась мне, как старому знакомому, и своим взглядом, казалось, говорила: «Вы ошиблись, со мной уже поздно говорить».

У нее осталось еще столько кокетства и самомнения, что она вообразила, будто я обращался к женщине, а не к разрушенному памятнику. Поэтому она прибавила, очевидно, с намерением прекратить мое красноречие:

– Мне сто лет. – И пошла дальше, точно двадцатилетняя женщина, сказавшая мне: «Подите прочь!»

Эта встреча произвела на меня сильное впечатление; все мои друзья помнят о ней.

В течение нескольких дней в отеле «Резервуар» только и было речи, что о женщине, сказавшей: «Мне сто лет!»

Молодые актрисы, игравшие тогда действительную комедию в парке Людовика XIV, отвечали на все нежные слова, с которыми обращались к ним: «Мне сто лет!»

Я старался опять встретить столетнюю женщину, но она выходила из дома очень редко. Мне сказали, что ее зовут Бомениль, что она была танцовщицей в Опере. Вот все, что я мог узнать из ее биографии. В настоящее время она жила бедно, платила четыреста франков за квартиру; вместо горничной служила ей кухарка соседки, бывшей кантатрисы в Фейдо. В хорошую погоду они обе бродили вместе по парку, подобно теням или мертвецам, которых забыли похоронить.

О домах можно сказать то же, что и о женщинах. Хотя барон Гаусман избороздил Париж своими перестройками, однако осталось еще много местностей, куда отправляется на поиски любопытный искатель, археолог. Не встречается ли на каждом шагу средневековый Париж в Латинском квартале, Париж Возрождения в окрестностях Королевской площади, Париж XVIII века в каком-нибудь забытом уголке предместья Сент-Оноре?

Таким образом однажды утром, покуривая сигары графа Морни, мы открыли – он, Дорсе и я – персидский замок, в котором я жил до того дня, когда его сломали ради Фридландского проспекта. Несмотря на то что проложили проспект Королевы Гортензии и перерезали все улицы Божон, осталось, однако, еще много домов, построенных в XVIII веке и сохранивших характер того времени – с виноградными лозами, трельяжем, колодцами и буксовыми деревьями. Таков был дом, в котором десять лет назад госпожа Берталь родила тройню – трех девочек, чудо природы и красоты.

Еще теперь существует подобный домик, правда, развалившийся и как будто забытый хозяевами. Вероятно, он составляет предмет долгого процесса о наследстве; он так ничтожен, что никто из наследников не думает о нем; чтобы жить в этом домике, нужно потратить много денег на ремонт, и потому-то он стоит необитаем, окруженный плющом. Виноградные лозы еще цветут, но не дают плода. Один из розовых кустов у дверей погиб уже давно; другой упорствует цвести, но цветы его бледны и без запаха.

Не знаю, почему родилось во мне любопытство осмотреть этот домик. Архитектор Аземар, построивший для императрицы Елисейскую улицу и живший рядом с домиком, сказывал мне, что о последнем существует целая легенда. По его словам, это был один из тех крошечных храмов любви, которые строились финансистами и вельможами для Гимар, Лагерр, Дюте, Софи Арну и других великосветских гетер. Мы часто собирались осмотреть домик, но ключи были у нотариуса Делапальма, который всегда присылал их в то время, когда мы уезжали.

Вчера, когда я проходил мимо садовой ограды, во мне опять проснулось любопытство. Я привстал на цыпочки и увидел, что ключи мне не нужны, потому что в последнюю зиму сорвалась дверь.

Это было вечером. Я решился в ту же минуту проникнуть в этот храм любви, рискуя быть пойманным городскими сержантами, хранящими чужое достояние. В прежнее время я был порядочным охотником; перелезть через садовую стену или взобраться на скалу одинаково легко. И вот я очутился по другую сторону ограды.

Много лет прошло с тех пор, как забросили садик. Ежевика, крапива, дикий левкой овладели дорожками и цветниками. Меня охватило такое же чувство грусти, какое овладевает нами на кладбище. Вокруг, казалось, веяло могилой. Я подумал, что уже поздно войти в дом, так как солнце закатилось, но любопытство подстрекало меня. Дверь стояла полуотворенная. Казалось, дух запустения упрекал меня в желании нарушить гробовую тишину. Вход был плох. В сенях я увидел две запертые двери, одну направо и одну налево; прямо поднималась лестница с железными поручнями очень хорошей работы. Я отворил дверь направо и очутился в меблированной маленькой гостиной, что очень меня удивило. С первого же взгляда я понял, что эта мебель, относящаяся к эпохе Людовика XVI, стояла здесь лишь для парада, потому что гостиная была необитаема в XIX веке.

Не думайте, чтобы я сделал драгоценную находку: конечно, эта мебель не отличалась такой мастерской работой, как в Трианоне, но все же имела характер того времени. Сырость, мухи, пауки, черви и крысы коснулись всего и всюду оставили свои следы. В двух шифоньерках из розового дерева оказалось лишь несколько позеленевших медных сосудов; китайский лакированный столик держался только на трех ножках; два кресла по сторонам камина, казалось, играли в фантастическую игру.

Как уцелели часы, которые, быть может, не указывали времени в течение века? Это было порядочное изделие из мрамора, с позолоченными украшениями, представлявшие греческий храм с Минервиной птицей наверху. Неужели этот механизм указывал часы мудрости?

Я предположил, что прежние владельцы домика, без сомнения, оставили эту старинную мебель на случай своего приезда.

В самом деле, домик мог служить дачей для парижан, живших близ Сен-Жака. Быть может, прежние владельцы жили в провинции и останавливались здесь, приезжая в Париж.

Между тем наступила ночь. Я захотел взойти на первый этаж. Уходя из маленькой гостиной, заметил на камине, над зеркалом, небольшую картину, подражание «Купальщицам» Ватто.

Вернулся к камину и тогда только увидел две пастели, представлявшие двух женщин, улыбавшихся здесь в течение целого века, в шелковых платьях и со взбитыми напудренными волосами. Я поклонился им, как старинным знакомым. Сумерки не позволили мне рассмотреть, хороша ли живопись, но выражение грустной веселости проникло мне в сердце; казалось, я помолодел на сто лет, или, правильнее сказать, в меня снова переселилась моя душа XVIII века, ибо я убежден, что жил в то столетие.

Я хотел продолжить свои открытия и взошел на первый этаж. Дом был невелик, и вскоре я побывал везде. Из трех спален в одной только уцелели кровать и стол; кровать с балдахином, на котором еще висели шелковые занавесы с большими цветами, полинявшие от солнца; на столе лежала салфетка, вышитая какой-нибудь феей XVIII века. Перед кроватью стояли два кресла во вкусе Людовика XV, обитые коврами Бове, на которых были изображены амуры, но уже полустертые и не улыбающиеся более.

От всего веяло холодом времени. Я открыл окно на запад, чтобы впустить угасающий свет дня, но рама с треском упала в сад.

Меня могли принять за вора.

«Конечно, – говорил я себе, – если меня захватят здесь, то будут иметь полное право отвести в тюрьму».

Вероятно, оконная рама не застучала сильно при своем падении, потому что никто из соседей не обратил внимания на звук. Однако мне показалось, что в саду кто-то вскрикнул.

Я спустился вниз и в окно, освещавшее лестницу, увидел неожиданное зрелище: женщину, одетую в черное и стоявшую на коленях около виноградной беседки.

Без сомнения, ее крик донесся до моего слуха. Я не знал, подойти ли к ней или скрыться. Подойти – значило быть очень нескромным; скрыться – было недостойно вежливого человека.

Я медленно спускался с крыльца в прежней нерешительности; наконец решился подойти. Хотя сухие листья хрустели под моими ногами, однако женщина не обращала на это внимания. Подойдя к ней на расстояние двух шагов, я поклонился и сказал:

– Простите, что в своей вечерней прогулке забрел в этот сад.

Она повернула голову без всякого, по-видимому, удивления.

– Что вам угодно от меня? – спросила она беззвучным голосом и хотела встать, придерживаясь за трельяж, но силы изменили ей, и она снова опустилась на колени.

– Позвольте предложить вам руку, – сказал я и осторожно поднял ее.

Эта женщина до того была стара, что ее лицо смеялось над временем. Это была своего рода живая мумия, но, несмотря на все опустошения, сохранила выражение чрезвычайной кротости и уныния, оживленное слабой улыбкой.

Она мне напомнила версальскую столетнюю женщину.

– Не вас ли я встретил во время Коммуны в Версале, на улице Оранжери?

– Коммуны? – отвечала она. – Не помню. Что такое Коммуна? Вы могли встречать меня на улице Оранжери, потому что я там живу.

– Стало быть, ваша дача в Париже?

Она попробовала улыбнуться.

– Иногда я прихожу сюда, потому что здесь провела свою молодость. Ах! Много лет прошло с тех пор. Я перестала считать дни и годы, мне сто лет.

– Да, это вы. Четыре года назад вы говорили мне в Версале, что вам сто лет.

– Ну, так как вы давно знаете меня, то принимаю вашу руку.

Она оперлась на мою руку своей сухой и холодной рукой.

– Зачем вы уехали из Парижа в Версаль?

– Во время революции у меня были там друзья; но в эпоху Директории я возвратилась в Париж. Почему вернулась опять в Версаль, этого не сумею объяснить; просто женский каприз. Я любила Париж и Версаль, потому что имела при дворе поклонника, но он уехал с Карлом X. Я уже была в таких летах, что не могла внушать страсти, и потому решилась отказаться от света. Я так отстала от всего, что выдаются дни, в которые я как будто живу в другом мире. Моя сестра в Версале постоянно советует читать журналы, но это для меня тарабарская грамота; чтобы понять журналы, мне пришлось бы учиться истории. Кроме того, я уже давно не читаю, потому что зрение ослабело, а очки часто пропадают.

Мы подошли к крыльцу; я не смел войти вместе со старухой, но и не хотел удалиться.

– Вы не боитесь ночевать одна в этом доме?

– О, нисколько. Я ничего не боюсь, даже смерти, которая забыла меня. Меня так часто обкрадывали в жизни, что теперь нечего украсть. В этом полуразвалившемся доме заключались когда-то чудеса. Куда они исчезли? Правда, скупщики старья часто искушали меня в минуты совершенного безденежья. Прощайте.

Я поклонился, но не хотел уйти.

– Кстати, как вы попали сюда? Я, кажется, заперла двери.

Вместо ответа я сказал, что живу по соседству и думал, что дом продается.

– Продается? Зачем? Я еще не умерла.

– Признаться, я даже входил в вашу маленькую гостиную, где заметил две пастели, которые произвели на меня сильное впечатление. Не ваш ли портрет одна из этих пастелей?

Старуха, казалось, не хотела отвечать.

– Которая? – спросила она наконец.

– Позвольте мне войти на минуту; я убежден, что не ошибся.

Когда мы вышли, старуха добыла огня и дрожащей рукой зажгла две свечи, которые, судя по их желтизне, начали гореть лет десять тому назад.

– Давно уже не ночевала здесь, – сказала она. – Замешкавшись в саду, не заметила наступления ночи. Времена года потеряли для меня различие.

– Вам не холодно? – спросил я, запирая дверь.

– Нет, – ответила она, – впрочем, под лестницей лежит еще несколько вязанок дров; кроме того, в саду найдется хворост. Но вы забыли сказать мне, которая из этих пастелей мой портрет. Обе они работы Латура!

– И очень хороши. Рисуя женщин, Латур вовсе не льстил им.

– Полноте! Вы начинаете говорить мне комплименты. Да, в свое время я была очень хороша, но не могла похвалиться счастьем.

– Сердечные раны?

– Тсс! Который же мой портрет?

Я указал на пастель, висевшую с левой стороны камина.

– Вот этот. Не правда ли?

– Ошиблись. Это портрет моей сестры. Латур написал нас обеих в одно время. Сестра была еще красивее меня.

– Черты одинаковы, та же постановка головы, та же прелесть во взгляде и в улыбке.

Старуха села в кресло и грустно поникла головой.

– Ваша сестра умерла в молодости?

Старуха быстро подняла голову.

– Кто вам это сказал? Бедная Роза! Ей не исполнилось еще двадцати лет, как она сошла в могилу.

Старуха вздохнула и прислонилась головой к камину. Наступило молчание.

– Умереть в двадцать лет, – сказал я, – прекрасно, с одной стороны, и грустно – с другой. Блаженны умирающие в молодости, но все же комедия света заслуживает того, чтобы пожить подольше.

Я продолжал говорить, но старуха не слушала.

– Ваша сестра также танцевала в Опере?

– Да. Ее звали Роза Бомениль. Учителем ее был Вестрис. Конечно, вы слышали о Розе Бомениль?

Чтобы оживить ее воспоминания, я начал рассказывать про оперу времен Людовика XVI.

Без сомнения, ее поразила правдивость рассказа, потому что она подняла голову и спросила:

– Так вы жили в то время?

– Нет. Все это известно мне из рассказов моей бабушки и ее сестры.

– О, вы свой человек; с вами можно сойтись во взглядах.

И затем старуха принялась рассказывать мне о многом, оживясь точно по волшебству и снова переживая минувшее, как будто под угасшим пеплом таились еще искры. Таким образом, через четверть часа мы были наилучшими друзьями в мире.

– Ах, – сказала она со вздохом, – давно уже я никому не открывала своего сердца.

– В таком случае расскажите мне о себе и о своей сестре.

Старуха не знала меня, но видела перед собой человека, который, по-видимому, готов был сострадать всему, что мучило ее сердце. Начав с воспоминаний, она окончила неожиданным признанием.

Предыдущая главаГлава 82 из 198Следующая глава