К книге
Вечера на КарповкеЧасть вторая. Провинциалка. Глава XII
97%
Часть вторая. Провинциалка. Глава XII
29

Connaissez-vous le coeur de

l’homme et pourriez-vous

compter les inconstances de

son désir?

С некоторого времени Ильменева приобрела привычку каждое утро одна с англичанкой, которую взяла к себе еще до поездки в чужие края, гулять по тротуару набережной. Там, смотря на оживленную картину Невы, она переносилась мыслию в прошедшее; впрочем, я не ручаюсь, может быть, настоящее еще более занимало ее. Вот, видите ли, вышедши за Ильменева, она имела в виду заставить Мстислава сожалеть о сокровище, которое он отверг; она думала, что может достигнуть этого, стараясь сделаться подобною тем, которых он ей предпочел, и потому она приняла за образец дам, которых случайно видела в свете: она начала учиться, читать, она путешествовала, и эта мысль постоянно сопутствовала ей во все продолжение путешествия. Сколько раз мечтала она о той минуте, когда Мстислав снова упадет к ногам ее с прежнею любовью, с прежней страстью, когда признается в вине своей и она уничтожит его взором презрения или подаст руку другому… нет! Она этого не сделает, она не изберет другого, но накажет Мстислава холодностью и оставит Петербург, поселится в деревне с добрым отцом своим и будет жить для него и воспоминаний. Но сердце человеческое непостижимо: любовь, ненависть, надежды, мечты, намерения – все изменяется в нем, как тени в волшебном фонаре. Человек, верный одной страсти, одному чувству, одному плану в продолжение целой жизни, есть явление редкое, невозможное почти: история представляет нам иногда жизнь некоторых как нечто целое, но это потому, что история, не занимаясь подробностями, берет в жизни своего героя только главные черты, смотрит на него с одной точки, наиболее разительной, собирает все, что составляет или поясняет характер его со стороны, с которой он обращен к этой точке, пропуская все, что не имеет прямого отношения к роли, которую играет он в летописях, но если б мы могли вникнуть во все подробности жизни его, исследовать сердце его во всех изгибах, видеть его в частной жизни ежедневно, как видим друзей наших, герой показался бы нам мелочным, часто слабым, изменчивым – словом, человеком обыкновенным, мало отличным от других. Великое в нем потерялось бы в ежедневной жизни именно потому, что оно проявляется редко, не всегда, с большими промежутками, исполненными мелочей, но история пропускает их, и великое, более сближенное, поражает нас как одно целое. Роман, сказка представляют жизнь человека также как одно целое, но потому, что роман и сказка избирают в жизни его одно происшествие, останавливаются при развязке и не следуют далее, где другое чувство, другая жизнь нарушают уже это единство. Сердце столько разносторонне, что нам должно или видеть одну сторону, или все, чтоб найти целое, потому что, видя две или три стороны, мы найдем часто одно только противоречие или слабость. Катя желала снова приобрести любовь Мстислава единственно для того, чтоб отмстить, как думала она – с этою целью она явилась в маскараде, с этою целью позволила себе быть с ним несколько кокеткою, с этою целью принимала его на вечера, которые иногда давала, вечера нецеремонные, запросто, между друзей, с этою целью была с ним иногда мила, простодушна, как прежняя Катя, иногда жива, умна, пленительна, как светская женщина; и вдруг мы видим ее в Екатерингофе, на взморье, в сентиментальном разговоре с Мстиславом, и в разговоре, где, кажется, было что-то более, чем кокетство. Что же думать? Скажут, она ветрена, не знает сама, чего хочет; еще – как знать? – вы, может быть, подумаете, что я рассказываю не так, как было дело: это ненатурально, скажете вы, что-то странно, тут есть что-нибудь другое, а между тем это случилось совершенно просто: мысль отмстить.

Мстислав, как уже я сказал вам, ни на минуту не оставлял ее, но когда она увидела себя близкою к цели, когда взоры Мстислава, голос его, слова напомнили ей живо прошедшее, она забыла свое мщение: гордость заговорила в ней. «Как? – думала она. – Теперь он любит меня, опять ищет в женщине, которую сам отверг, но что же нашел он во мне лучшего против прежнего? Не та ли же я, что была? Я приобрела, может быть, несколько новых идей, несколько более навыку в свете, несколько талантов, но разве за это любят? Для чего мне нужно было явиться в блеске, чтоб привлечь его внимание? Для чего ждал он, чтоб несколько голосов повторили ему мое имя? Разве без их свидетельства он не знал, что я стоила любви? Ах, он человек, как и другие, не более!» Так думала она, и высокий пьедестал, на который вознесла его любовь ее, рушился сам собою. Она увидела в нем мужчину, подобного другим, со всеми мелочными слабостями общества, и ей стало жаль мечты своей, своего творения. Но в унижении его она находила причину простить; она посмотрела вокруг себя и в целой массе, составляющей общество, не нашла ни одной головы, которая возвысилась бы над другими значительно: все были в уровень, все более или менее разделяли мнения, правила, предрассудки, принятые обществом. За что же сетовать на Мстислава? Что он видел, судил, как и все? Что он был не выше других? Он был еще лучше многих, потому что общие недостатки искупал многими достоинствами. Правда, он разбил кумир ее; она не видела в нем уже божества, но он ли виноват, что воображение ее придало ему совершенства, которых он не имел? Мало-помалу она привыкла к этой мысли, привыкла любить Мстислава в человеческом его образе, и хоть иногда, слушая лепет любви его, сердце ее сжималось при воспоминании свидания в Москве, это становилось, однако ж, все реже и реже. Может быть, и слова дядюшки имели действие над нею. Наконец она решилась подать ему руку не как высшему существу, которое возносило ее до себя, но как спутнику, который будет иметь нужду, как и все, в снисхождении и поможет ей пройти приятно путь жизни. Впрочем, я не ручаюсь, не было ли все это сделкою самолюбия, потому что, вы знаете, гордость наша очень часто заставляет нас толковать и чувствования наши совсем в превратном виде даже при глазах собственной совести нашей; мы торгуемся с самолюбием и вертим головку ему то вправо, то влево, смотря по тому, как это нужно, чтоб скрыть настоящую цель нашу. Может быть – но что до этого! – она любила опять Мстислава, и счастие улыбалось ей. Будущее казалось ей светлою, прекрасною страной, и об ней она любила мечтать, ходя по берегу. Но с некоторого времени она приметила, что какая-то дама, казалось, ожидала ее всегда на одном месте; дама была одетая в темном плаще и закрытая черным вуалем; взоры ее встречали Катю и следовали за нею до тех пор, пока она скрывалась из глаз. Вид этой женщины производил странное впечатление на душу Ильменевой: она казалась ей каким-то страшным предвестником несчастия, взоры ее обливали ее холодом, и она напрасно старалась освободиться от их враждебного влияния. Катя смеялась над собою, но сердце ее невольно замирало всякий раз, как она выходила утром. Мысль, что черная дама ждет ее, приводила в смущение душу ее, и, нарочно для того, чтоб победить этот ребяческий страх, она ходила каждый день в ту сторону, где была уверена найти незнакомку. Она сердилась на себя, досадовала, боялась точно так же, как человек, который, не умея сам себе отдать отчет в странном предрассудке, всегда невольно содрогается, увидя новый месяц с левой стороны или сон, который по замечанию его предвещает недоброе.

Недели через две после приключения в Екатерингофе, накинув, по обыкновению, плащ, Катя вышла рано утром на набережную, и первый предмет, встретившийся ей, был граф. На этот раз она забыла черную даму и подала ему руку, не думая совершенно о предвещаниях. Не самое ли лучшее встретило ее сегодня, любовь? Однако, подходя к месту, где обыкновенно стояла черная дама, Катя с невольным страхом посмотрела туда: ее не было, но в ту же минуту с противоположной стороны улицы раздался голос ребенка. Трехлетний мальчик бежал к ним с письмом в руках; черные локоны прыгали по плечам его; он запинался о камни, останавливался, опять бежал, спотыкался и кричал: «Папа! Папа!» Катя остановилась, граф побледнел. По какому-то странному чувству Катя остановила руку его и поспешно пошла навстречу мальчику. Он остановился, робко посмотрел на нее, еще сказал «папа» и протянул руки к графу.

Надпись конверта, который мальчик держал в руке, обратила внимание Ильменевой: она увидела свое имя.

– Это письмо… ко мне, миленький? – спросила она мальчика.

– Мама велела отдать.

– Мне?

– Нет, даме, что ходила с папой.

Ильменева взяла письмо и посмотрела на подпись, она не ошиблась: письмо было на ее имя.

Трепеща всем телом, она сорвала печать. В эту минуту граф, как бы опомнясь, бросился к ребенку и схватил его на руки. «Мы увидимся, Катерина Ивановна!» – сказал он, бросая беглый взгляд на Катю, и исчез.

Катя оперлась на гранит, как бы желая собраться с силами, лицо ее было совершенно бледно, и ни малейшее движение не изменяло чувствам ее. Она была недалеко от Летнего сада.

– Что с вами, Катерина Ивановна? – спросила наконец англичанка, испуганная ее бледностью.

Катя приподняла голову, не говоря ни слова, взяла руку мистрис Б*** и пошла к саду скорыми шагами; поворотя налево, они вошли в узкую аллею. В саду никого не было; изредка проходил по аллеям молодой чиновник или девушка, посланная наскоро в магазин; солнце рисовало светлую сетку по дорожке, пробиваясь косвенным лучом сквозь листья лип; с площади слышались «ура» солдат, собравшихся к ученью, иногда военный марш раздавался под сводами деревьев.

Дойдя до первой скамеечки, Катя и молчаливая спутница ее сели. Катя взяла письмо:

«Пять дней тому назад, вечером в Екатерингофе, на берегу взморья, прекрасная женщина спрашивала товарища своего, почему он не должен любить ее. Ему помешали отвечать.

Так, он не должен был любить вас! Вы не знали этого, но подле беседки находилось другое существо, которое имеет на него права, может быть, священнее ваших, которое любит его, которое он должен был любить. Это существо – женщина, которая всем ему обязана, которая любила его, была с ним счастлива; женщина, мать дитяти его, этого дитяти, прекрасного, милого, которого вы видите, моего Милия, бедного, оставленного Милия. О, если б вы знали, как я несчастлива!

Не подумайте, чтоб он обманул меня. О нет! Я знала, что он любил вас: он мне сказал это. Но я любила его, я легко поверила собственному моему сердцу, которое говорило мне, что прошедшее не возвратится; я думала, что вы замужем. Я надеялась пробудить в нем любовь моею любовию, но он не переставал любить вас, он обманывал самого себя, он сохранял кольцо ваше.

Вы великодушны, вы добры, вы любите его давно: я все это узнала, узнала тогда, когда, как безумная, в отчаянии прибежала из Екатерингофа к нему в дом, в кабинет его. Камердинер его мне все рассказал. Я хотела убить его, себя; не знаю, чего хотела я. О, я ненавидела вас! И теперь ненавижу вас… Нет, я простила вам, простите и вы мне и будьте матерью моего Милия. Понимаете ли вы силу любви, которая заставила молчать ревность, ненависть, которая заставляет меня предпочесть счастие Мстислава всему? Если вы то, чем я представляю вас себе, если вы стоите любви его, вы возьмете моего Милия, вы будете матерью его, вы сделаете счастие Мстислава. Смотрите, я вам отдаю все, что было моего на земли! О, для чего я не могла с собою унести моего Милия! Для чего внутренний голос, голос божий, говорит мне, что я не могу располагать его участию и жизнию?

Я расспрашивала о вас, я изучала вас как мать, нашла силы переносить взор ваш и собственную жизнь в течение двух долгих недель. Вот он! Возьмите моего Милия. На коленях молю вас. О, я прощаю вам, будьте матерью ему! Знаете ли, что значит отдавать дитя свое? Но я отдаю вам мое драгоценнейшее, мое священнейшее, моего Мстислава.

Он знал, что любовь его была душою моей, необходимостью, воздухом, что он для меня все; вот почему он сказал: «Я не должен бы любить вас».

Но если вы отвергнете Милия, вы отвергнете и отца его. Все равно! Все равно! Ему уж не любить меня».

Вечером того же дня граф сидел в знакомом нам голубом готическом кабинете, облокотившись на стол и закрыв обеими руками лицо. Темные кудри его прекрасно рассыпались по рукам. Милий строил на ковре карточный домик посреди комнаты.

– Ничего еще? – спросил с беспокойством граф, вскочив при появлении Анджиолины.

Она была бледна как мрамор и молча подала ему письмо, присланное по городской почте. Граф прочел.

«Не теряй времени в напрасных поисках, Мстислав! Я не сетую на тебя, будь счастлив. Если воспоминание мое не нарушит твоего спокойствия, думай иногда о матери твоего Милия. Лаурета.

P. S. Мстислав, не переставай любить моего Милия! У него не будет матери, замени ему бедную Лаурету! В последней просьбе не отказывают, Мстислав! Я прошу тебя, люби его».

Как громом пораженный, Мстислав бросился в креслы, и обильные слезы полились по щекам. Подобные минуты не мне описывать. Скажу одно: гроб примиряет все, одна любовь сияет над могилою, чистый дух оставляет землю, земное и сияет ясно в небесах, посылая к нам прощение. Между тем тягость всего, чем бы мы могли упрекать себя в отношении к утраченному, упадает на сердце наше. Для нас нет средства загладить прошедшего, когда гроб положил печать на вины наши.

Что сделалось с нею? Этого никто и никогда не узнал. Она исчезла, как светлый метеор, который прокатился в блеске по темному небу, никем не замеченный, и исчез незнаемый; как полевой цветок, который несколько часов наполнял пустыню ароматом и наутро исчез, и никто не узнал, куда девался он с засохшего стебля; как голос, раздавшийся в горах, который мгновенно сотряс воздух, влился тихою мелодиею в душу путника и затих, и путник не узнал, откуда он и куда скрылся.

Наутро Мстислав получил еще письмо.

«Мы не должны более видеться, граф. Я не виню вас, нам не суждено взаимное счастие. Расстанемся без упрека и, если возможно, забудем прошедшее.

Но между нами остается еще связь: сын ваш принадлежит мне, именем матери его я его требую. На нас обоих лежит обязанность воспитания его: загладим вину нашу против несчастной, составив его благополучие!

Вы не откажете в последней просьбе, которую произнесла она, может быть… страшусь сказать!.. на краю могилы. Пришлите мне вашего сына, граф! Он будет моим. Вы сообщите мне письменно намерения ваши: я буду соображаться с ними, буду писать к вам о сыне. Граф! Ужели вы откажете в последней просьбе женщине, которая любила вас так бескорыстно? Ужели вы думаете, что Милий может найти сердце, которое заменило бы сердце его матери, и что ему где-либо будет лучше, чем у женщины, которая, может быть, любила не менее нее?.. Я жду вашего ответа, граф, но, помните, мы увидимся не прежде, как когда Милий будет иметь возраст своей матери. Прощайте».

Горский остановился.

– Что же, мой милый Горский, – сказала Наталия Дмитриевна, – что же с ним сделалось?

– Граф отдал Милия прекрасной Ильменевой; она удалилась в деревню и там посвятила себя совершенно его воспитанию, о ней более не слышно в залах большого света; граф с тех пор путешествует: я встретил его в Тифлисе, где познакомился с ним. Я часто видал его и полюбил душою.

– Так эта история истинная? – сказала печально Любинька.

– Конечно, он сам рассказывал мне ее.

– И что же? – спросили дамы в несколько голосов. – Он все еще печален? Любит ли, вспоминает ли он свою Лаурету? И не виделся более с Катею? А она? Что она пишет к нему? Вы читали ее письма? Хорошо ли она пишет? А граф? Он все еще хорош? Только похудел, бледен?

– Он бледен, но глаза его выразительны, более молчалив, никогда не говорит о прошедшем, убегает случая говорить о любви и женщинах; в обществе, часто под резкою насмешкою, скрывает свое истинное мнение; его почитают холодным, говорят, что он неспособен к чувству, но я часто видал, как тихая слеза трепетала на реснице его и иногда катилась по бледной щеке, когда, забывая обо всем, что окружает его, он предавался за клавикордами прелести своей фантазии и передавал в звуках, чего не хотел вверить словам.

– Бедный граф! Тогда он думал о Лаурете.

– А может быть, о Кате: он, верно, любит еще ее!

– Не люблю я ваших повестей без конца, – сказала Наталия Дмитриевна, – что это? Играет на фортепьяно и живет где-то и теперь, так что, может быть, случится когда-нибудь встретиться с ним! Я хотела бы знать, что еще случится с ним.

– То есть вам надобно поплясать на свадьбе или поплакать на похоронах?

– Ну да, я это лучше люблю.

– В свете не так бывает: в жизни каждого человека бывают минуты, часы, годы истинно поэтического существования; они проходят, и человек вступает в обыкновенный круг жизни, совершенно прозаический, не обращая на себя ничьего внимания, вот как эти пылинки, – продолжал он, указывая на светлый столб, в котором мириады пылинок вращались, освещенные солнечным лучом, проникавшим в комнату сквозь отверстие между шторою и стеною, – видите, как блестят! Следуйте за ними взором. Вот меркнут! И вот исчезли в темноте!

– Пусть так, но я недовольна концом, как хотите.

– Вот видите, мой любезнейший Александр Иванович, – сказал доктор, выпрямляясь, – вы умели занять этих дам, видели их внимание и, зная, может быть, вкус их, погрешили немного против истины, и я обличу вас.

– Иван Карлович! Вспомните, что придет же очередь и вам рассказывать.

– Что ж делать? Правда прежде всего, как говорится.

– Что это значит? Что такое? – закричали дамы.

– А вот что: в прошлом году, один раз вечером, я только что собрался было ехать к вам, Наталия Дмитриевна, это было осенью, помните? Вы один раз очень долго меня ждали, и я приехал в одиннадцать часов.

– Помню, помню! Я думала, что вы занемогли, помнишь, Любинька? Ну так что же?

– За мною прислали к приезжей даме, она остановилась в «Лондоне»: это недалеко от меня, как вы знаете; у ней сделались спазмы, кажется, оттого, что она обкушалась с дороги невской лососинки, а ведь это хорошо, Наталия Дмитриевна?

Наталья Дмитриевна улыбнулась, погрозила пальцем и просила продолжать.

– Дама лежала на диване, безобразный мопс бросался на меня с лаем, служанка обмахивала мух над головою дамы, старушка, повязанная платком, живая и проворная, терла ей ноги. Дама показалась мне очень полновесною, и, несмотря на страдание, лицо ее было красно…

– Ах, это Надежда Карповна! – вскричала Любинька. – И моська тут! Посудите, Вельский, все это правда!

– Что же вам кажется странным в этой повести? Разве постоянная любовь Кати? – сказал Вельский вполголоса.

– Нет, а переменчивость Мстислава.

Они начали говорить что-то тихонько.

– Да слушай же, Любинька!

– Я взял руку больной, у ней был жар, лихорадочка, маленькое раздражение… ну, это ничего! Я сел подле нее и старался ее успокоить. Между тем как мы говорили, двери отворились; мальчик, черноглазый, кудрявый, как Амур, вбежал в комнату и остановился, когда моська бросилась на него. За ним вошла дама, стройная и прекрасная; несмотря на бледность, она показалась мне немножко слишком полною; больная моя вскочила и забыла болезнь. «Ах, моя матушка! Моя Катенька! Сокровище мое! Насилу-то я вижу тебя! Умерла было без тебя! Ах, радость моя!» – «Я рада сама, сестрица! Право, рада, позвольте мне представить вам моего мужа, ведь вы обещали мне полюбить его».

– Как мужа? – спросил кто-то из дам (поверьте, только не я).

– Ну да, мужа, за нею шел прекрасный молодой мужчина, и черноглазый мальчик называл его папою, когда прижался к нему, испугавшись моськи.

– Так-то вы нас обманываете, Горский!

– Боже мой, да если люди переменяют сегодня, что говорят вчера, так придется лгать, чтоб придать им характер!

– Уж не воскреснет ли и Лаурета?

– Нет, – сказал Горский, – и поверьте мне, это не выдумка: Мстислав часто по целым часам просиживает у памятника, который поставил в саду, в деревне, где они живут и теперь, и что Катя и до сих пор еще не забыла своей московской поездки, но смотрите, доктор, долг платежом красен. Я припомню вам этот вечер.

– Увидим! А теперь покойной ночи, Наталия Дмитриевна!

Предыдущая главаГлава 29 из 30Следующая глава