Les chimères, qu’enfin mes
mains croyent toucher,
Maintenant, sont absentes;
Et je dis au bonheur ce que dit
le nocher
Aux rives décroissantes.
Видела ли Катя своего Мстислава? Какое впечатление произвели на двух провинциалок чудеса столицы? На последний вопрос я не могу отвечать удовлетворительно; знаю только, что Надежда Карповна, несмотря на равнодушие к нарядам, растаяла от восторга на Кузнецком Мосту и купила пунцовый берет, а Катя, моя задумчивая Катя, в Английском магазине впервые после шестилетней разлуки забыла привычную грусть свою. Но видела ли она Мстислава? О, это я знаю! Видела, но как!..
На Большом театре давали оперу «Волшебный стрелок»; она была еще внове, и Москва стекалась наслаждаться гармоническими мотивами Вебера. Надежда Карповна взяла ложу и отправилась в своем дорожном возке и на своих лошадях. С нею была Катя и кузина с двумя взрослыми дочерьми. Но как «Волшебный стрелок» славился великолепным спектаклем, то Надежда Карповна уговорила свою кузину взять еще и меньших двух дочерей. Ложа в первом ярусе, не в бельэтаже: что тут дурного! Их будет только пять да две девочки; это немного. Надежду Карповну одели по моде: на нее надели вышереченный пунцовый берет, короткую шею прикрыли борочком, величиною как на портретах Рубенса, – это был вкус Надежды Карповны; закутали ее в турецкую шаль, и все это составило очень замечательное явление, особливо если вообразите, что между борочком и беретом сияло круглое, полное, румяное, как месяц на всходе, лицо, покрытое каким-то странным лоском и с вечною улыбкою. Доброта души, которая ясно выражалась в серых глазах ее, конечно, искупала дурноту, но кто станет думать о дурноте при блеске лица и берета? Ночь была темная, холодная, звезды сверкали яснее обыкновенного, снег скрипел под полозьями, и во всю дорогу Надежда Карповна смотрела сквозь оттаявшее окно на извозчиков, кучеров и пешеходов, которых бороды, напудренные морозом, белелись при блеске фонарей, и упрекала себя, как ей вздумалось ехать в театр в такой мороз. «Что будет с Филькою? – говорила она. – Уши отморозит! У нас хоть бы с козел сошел да погрелся, а здесь, пожалуй, и ковер из возка стянут, да и лошадей еще уведут. Что будешь делать!» – «Да ведь он не один, кузина, что вы беспокоитесь». – «Ах, матушка! Вашим знатным лишь бы веселиться, а там по них хоть трава не расти! У них же кучера все наемные, что им? А Филька-то у меня крепостной, да и малый-то – золото! Еще с бабушкой покойной ездил!» Между тем вот они уже у подъезда; началась выгрузка, перетаскали на руках детей, повынимали дам, наконец вышла и Надежда Карповна. На крыльце стояли несколько офицеров и с любопытством смотрели на шестиместный памятник древности, из которого выгружалось целое семейство. Надежда Карповна, не обращая ни на кого внимания, остановилась, и начался разговор с Филькою: «Да подвяжи щеки-то, Филька! Есть ли у тебя платок? Экой грех! Уши отморозишь! Понесло меня в театр в такой мороз! Да нельзя ли тебе хоть бы в возок-то сесть, пока мы будем там? Ну, Ванька в коридоре, ему сполагоря!» Напрасно Катя дергает ее за полу салопа: что ей до кого? Бедный старик Филька отморозит лицо! Наконец вошли; конечно, наряд и количество особ, занимавших № 5 первого яруса, обратили несколько внимание зрителей, но в Москве подобное явление не в диковинку, к тому же занавес поднялся, и спектакль овладел общим вниманием так, что и сама Надежда Карповна, содрогаясь от ужаса каждый раз, как подземные духи повторяли число вылитых пуль, забыла и о Фильке, и о морозе.
Напрасно Катя обегала беспокойным взором ряды лож и кресел: там эполеты, там белый султан, там бобровый воротник; вот, кажется, темные волосы, кудрявые; белый высокий лоб… Нет, нет, не он! Совсем не он! Вот его талия, боже!.. Обернулся – опять не он!.. Ах, что тяжелее обманутого ожидания! Но вот спектакль кончился – по лестницам, по коридорам зашумели толпы: султаны, шляпки, шинели, плащи запестрели в сенях; говор, смех, шум шагов, звон шпор; все смешалось; около стен, по ступеням, собираются группами знакомые, критикуют актеров, восхищаются музыкою; между тем громкий голос жандарма раздается на подъезде, и по временам две, три дамы рассекают толпу, спеша к дверям. В это время наши провинциалки стояли, прижавшись к стене, возле самых дверей, и Надежда Карповна с беспокойством бросалась от стекла к стеклу, крича «Ваньку!» так громко, что обратила на себя всеобщее внимание; ей показалось, что Ванька зевает на подъезде, между тем как он должен был по ее приказанию отыскивать Фильку. Встревоженная Катя уговаривает ее, просит и краснеет, как роза. Вдруг… знакомый голос поразил слух ее… Она обернулась, мимо них проходило несколько офицеров, и один… Нет, глаза ее не обманывают! Она забыла Надежду Карповну и Ваньку: это он! Он увидит, подойдет!.. Ах, любит ли он ее еще? Но он останавливается подле каких-то дам. С какою приветливою улыбкою раскланивается он с ними! А они?.. Особенно одна, как ласково смотрит она! Черные глаза ее блестят удовольствием!.. О, как сжалось сердце Кати! Незнакомка хороша: черный соболь прекрасно оттеняет белизну лица ее; как она непринужденно говорит! Боже мой! Но вот она побежала за ливрейным лакеем… Мстислав идет далее… на ее сторону… Вот он подходит, рассеянно смотрит в двойной лорнет, взор его остановился на ней… Боже мой, он идет к ней… Все забыто! О мой Мстислав!..
– Как! Это вы? Здесь? Скажите ради бога! А я вас совсем было не узнал. Вы так выросли, похорошели, Катерина Ивановна!
– Мы давно не видались, граф.
– Право, вы удивительно переменились в вашу пользу! Как я рад вас видеть! Мы расстались почти детьми. Знаете ли, что я очень часто вспоминаю старину?.. Ну, скажите, ваш почтенный батюшка?
Катя стояла как окаменелая.
– Он… здоров… граф.
– Я помню ваш маленький садик… Ну, не краснейте же! Мы были, право, дети. Ведь мы останемся друзьями, не правда ли?.. Ба! Да я и забыл спросить вас, не замужем ли вы?
– Почти, граф. Это еще тайна. Вы знаете, что у нас, провинциалов, все тайна.
– Право! Поздравляю. Скажите же имя жениха.
– Я вам сказала, что это тайна.
– Смотрите же, не забудьте позвать на свадьбу старинного друга.
Катя смотрела на него с изумлением; ей казалось все это тяжелым сном; ей хотелось убедить себя, что это был сон; ей было жаль своей печальной неизвестности, своей мечты, которою питалась она в течение шести лет. Она готова была протянуть к нему руку, спросить его: «Мстислав! Ведь это все шутка? Ты любишь меня!» Она смотрела на него глазами любви и ожидания. Но нет, нет, лицо его было спокойно, глаза не зажигались огнем любви; черты его были, Мстислава, но не было души его – это был только неясный образ прежнего, как портрет, в котором художник сохранил черты, не придав им выражения, бездушный мрамор, в котором любовь напрасно искала ответа. Он говорил свободно, шутил; казалось, и тени прежнего не оставалось в душе его, и если память сохраняла некоторое воспоминание, то оно было только предметом шутки. В эту минуту голос жандарма произнес громко: «Карета Гориной!» – и Надежда Карповна бросилась со всех ног. Тяжело сказать прости на долгую разлуку, тяжело отвыкнуть от счастия, которое сделалось потребностью бытия, разорвать нити, которые привязывали нас к жизни блаженством ежедневным, и отказаться от счастия, когда оно слилось с жизнию, вошло в состав ее, но в разлуке есть воспоминание, которое, как задаток будущего, указывает вдали зарю надежды: что было, возвратится, и при этой мысли душа теряется в приятной мечте; есть тихая грусть, есть слезы, есть мысль: там далеко, в чужой стороне, он думает обо мне, взоры наши встретятся в любимой звезде, мысль сольется в перелетном облаке. Но потерять любовь!.. увериться в равнодушии того, который еще царствует в душе нашей, владеет жизнию нашею! С чем можно это сравнить? – со смертию? – может быть, но над гробом милого горит надежда вечного свидания, сердце благоговейно бьется при мысли, что дух его витает над оставленным другом, что он мыслит о нем в обителях небесных. Смерть похищает предмет любви, но не любовь, не веру в счастие, не доверенность к человечеству. А измена! она все отнимает, она бросает сердце в степь безотрадную, где сыпучий песок, жгучее солнце, где дует гибельный самум и никогда прохладного дыхания ветерка… Гибнет не одна любовь: прелесть жизни, младенчество души гибнут с нею; сердце знакомится с опытом… Может быть, оно полюбит вновь, но ему не жить, не радоваться, как прежде!
«Счастлив, кто умирает в юности!» – так думали древние. «Он любезен богам», – говаривали они. «Счастлив, чье сердце разорвалось при первом ударе», – шептал на своей вдохновенной лире задумчивый певец Альбиона, и я скажу: счастлив! Он не узнает, что сердце может перестать любить, что горесть может иссякнуть, что можно пережить несчастие и снова радоваться. Снова? Так. Наслаждение опять найдется, но не найдутся чистые, безоблачные дни первого чувства, не найдется беспечности дитяти, с которою гуляет оно по цветистому лугу, пока опыт не скажет ему: «Тут есть змея!»
Милое неведение сердца! Ты улетаешь, как детство, как быстролетная молодость! Может быть, под старость мы потому более привязываемся к существам, украшенным прелестью первого возраста, что они напоминают нам лучшее время жизни нашей. Мы следуем за движениями их, наблюдаем их чувствования, слушаем воспламененный бред их милых, их свежих надежд и невольно переносимся в прошедшее, когда и мы верили, надеялись, смеялись.
О, надобно забывать, чтоб быть счастливым!
Где, у кого научиться смотреть на все равнодушно, наслаждаться, как наслаждается опытный садовник букетом цветов, любуясь на розу и избегая шипов ее, восхищаясь пышною гортензиею и не сетуя, что она без запаху, впивая аромат адатуры и не забывая, что они отравляют ядом – словом, принимая жизнь как она есть, не улетая в поднебесье, не желая несбыточного, не требуя невозможного?
Для чего у нас сердца больше, чем рассудка? Для чего страсти говорят громче, чем он?..
Бедная, бедная Катя!