К книге
Вечера на КарповкеЧасть вторая
53%
Часть вторая
16

* * *

Давно уже на вечерах доброй старушки нашей не было и помину о повестях; мы собирались к ней по-прежнему, но все как-то были заняты другим: то приносили новый роман, то случались гости, которые не принадлежали к ее домашнему обществу, а в подобном случае повестей не бывало, и Наталья Дмитриевна (могу ли надеяться, что читатели мои вспомнят ее?) – Наталья Дмитриевна становилась обыкновенною светскою дамой, которой любезность заставляла забывать о картах, а добродушие останавливало пересуды и злословие. Наконец в один вечер около столика ее собрались одни короткие, я была в том же числе; мы посмотрели друг на друга, на стол; на нем не было ни одной книги, ни даже журнального листа: это значило, что старушка приготовляется слушать повесть. Она уже окинула беглым взором шляпы своих посетителей: поглядит ли откуда кончик рукописи, но, кажется, была недовольна обзором, однако молчала. Любинька придвинула к ней корзинку с работою; доктор занял свои креслы; Горский во впадине окна рассказывал Проновскому городские новости; в это время Вельский, который искал в углу скамеечку для Натальи Дмитриевны, заторопился, задел за пяльцы Любиньки и тррр! Ножницы, наперсток, картонки с клубками шерсти, узоры – все полетело в разные стороны! Горский и Любинька бросились помогать бедному артиллеристу, который покраснел, как – нет, нельзя сказать: как роза; как роза, краснеют только девушки, а щеки Вельского, смуглые, покрытые загаром, не могли бы выдержать подобного сравнения, и потому, когда Наталья Дмитриевна, вздрогнув от стуку, начала журить своего Дон-Жуаника, Любинька выдернула из букета, который стоял подле нее в фарфоровой вазе, полную, пышную, малиновую далию и поднесла ее проворно к щеке Вельского.

– Не браните же, тетенька, г-на Вельского, – сказала она, – посмотрите, он покраснел, точно эта далия. Взгляните, взгляните! Право, не бледнее ее!

– Ну, помиримся, мой любезный Жуаник; бог тебя простит! Видишь ли, я, как искусный дипломат, хочу показать гнев свой гораздо сильнее, чем он есть, для того чтобы иметь право требовать больших вознаграждений. Вы, милостивый государь, за вину вашу должны рассказать мне повесть.

– Я, Наталья Дмитриевна? Да разве прикажете мне рассказывать о наших школьных сражениях, хитростях, шалостях и тому подобном? Или о последних маневрах в жизни на биваках?

– Все это прекрасно, ты знаешь, с каким удовольствием я читаю военные рассказы.

– Марлинского? Но посудите, после этого имени найду ли я хоть слово!

– Как хочешь. Не ронять бы пялец. Я слушаю, г-н Вельский, я слушаю.

– Дядюшка! Да вступитесь же в мое горе.

– А что же я могу сделать? На приговоры дам нет апелляций, мой друг.

– Хоть завтра, Наталья Дмитриевна!

– Сегодня же и непременно.

– Повинуюсь. Но позвольте по крайней мере рассказать вам повесть, случайно слышанную и к тому же взятую не из нашего времени.

– Я не люблю спорить; быть по-твоему, но все ты должен будешь рассказать мне когда-нибудь повесть из собственных воспоминаний.

– О, с радостью! И я вам припомню это приказание.

– Увидим, а теперь без отговорок! Садись сюда вот, возле меня.

– По крайней мере будьте же снисходительны.

– Ничего, ничего! Мы люди добрые, – сказал Проновский, – если и услышишь, то Иван Карлович скажет спасибо! Наталье Дмитриевне это нужно.

– Вы знаете… – начал Вельский.

– А заглавие-то? Как же заглавие?

– Заглавие? Как бы! Пусть будет хоть:

НЕМАЯ, ИЛИ ЗАПИСКИ ОТШЕЛЬНИКА

– Смотри, – сказал Проновский, – ты напомнишь нам инока Натальи Дмитриевны.

– Мне это будет очень невыгодно, я не смел бы состязаться с нею.

– Шутите, шутите! Друзья мои, смейтесь над старушкою, если это забавляет вас. Не станем же терять времени, Вельский. Ну! «Вы знаете…»

– Но я не могу рассказать, Наталья Дмитриевна; если вы позволите, я привезу из дому записки.

– Ты несносный человек, мой Жуаник; поезжай, привози, да бога ради скорее.

Через четверть часа Вельский возвратился с тетрадью в руках. Он положил ее подле Натальи Дмитриевны и начал:

– Мне надобно прежде сказать вам, как достались мне эти записки. Вы знаете, что дядюшка года четыре тому назад, то есть тогда, как я, получив чин поручика, вышел из школы, жил в деревне в Тверской губернии. Он позволил мне приехать к себе, и я, разумеется, с восторгом полетел в места, где так счастливо протекло мое детство.

Из Новгорода мне надобно было своротить с большой дороги, чтоб по приказанию дядюшки заехать к одной пожилой родственнице, жившей неподалеку от Порхова, этого хорошенького городка с развалинами старинной крепости и живописными окрестностями, некогда бывшего одним из пригородов великого Новагорода. Смиренные граждане его проходят теперь равнодушно мимо высоких башен, господствующих над городом, не думая о праотцах, которых сердца некогда трепетали при звуке вечевого колокола, а оружие с зубчатой стены громило, может быть, ряды литовцев. Теперь все тихо на полях около Порхова; одни башни его, возвышаясь в синеве, еще издали чернеются, говоря сердцу о событиях минувшего.

Я проехал Порхов рано утром и пустился по проселочной дороге; вы знаете, как они вообще узки и худо содержаны; мне пришлось ехать вскоре после больших дождей; дорога была изрыта в колеях, рытвины наполнены водою, и в некоторых местах не было даже мостов, или были, но очень плохие. Не доезжая еще верст пятнадцати до последней перемены, бричка моя опрокинулась на косогоре, ось переломилась пополам, и я остался на распутьи, что называется, как рак на мели. Что было делать? До деревни еще было далеко; нигде кругом ни малейшего признака жилья, влево крутоберегая Шелонь, вправо сжатое поле, по местам еще несколько несвезенных копен; вдали все поле, гладкое поле с вьющеюся дорожкою, а далее темный лес. Ни одной души, ни одного звука, который обещал бы близкое селение. Нечего было делать! Мы принялись с ямщиком кое-как увязывать нашу бричку. Пока мы хлопотали, мне послышался скрып колес; я оглянулся: на косогор взбиралась сноповая телега с огромным возом гречи. Молодая женщина, довольно красивая, вела под уздцы лошадь, на которой сидел верхом румяный, довольно запачканный ребенок и с торжеством погонял жгутом, свитым из ракиты, тощую лошадь, едва-едва тянувшую свой груз. Крестьянка показалась мне по крайней мере нимфою, может быть, потому, что тот всегда хорош, в ком имеем нужду. Я спросил ее о ближней деревне, где мог бы достать хоть телегу, и моя сельская нимфа сказала мне, что верстах в трех есть господское селение, где починят мою бричку. Я поблагодарил добрую вестницу…

– Как же вы ее благодарили? – спросил Горский.

– Боже мой! За кого приняла бы она меня, если б я не поцеловал ее с добрым «спасибо»!

– Не прерывайте его бога ради, – сказал Проновский, – а то он, как Санхо-Панса, начнет опять с первого слова.

– Мы припомним, где он остановился… но я… виноват, забыл. Помогите, Любовь Ивановна.

– Г-н Вельский, верно, пошел в ту сторону, куда указала ему его нимфа. Вы, верно, хотели знать, слушаю ли я, г-н Горский?

Наталья Дмитриевна погрозила пальцем, и все замолчали. Вельский начал.

– Да, мы пошли по каменистой дороге возле нашей брички, которую, кое-как увязавши, везли бережно, как воина, с честию павшего на поле битвы.

Мы остановились на самом краю деревни, против небольшого, почти развалившегося строения, внутри которого трещал огонь и слышались удары молота. Это была желанная кузница. Но что было делать, пока чинят нашу бричку? Мне сказали, что за рекой есть барский дом с садом и церковь, и я отправился ходить. Местоположение деревни было очень приятно. Около тридцати, а может быть и более, дворов с садиками были рассеяны по высокому холму, который отлого сходил к реке, где и оканчивался крутым обрывом. На этом же берегу другой холм, покрытый зеленою озимью и также с деревенькою, рассеянною по вершине; по другую сторону реки, прямо против лощины, образованной отлогостями двух холмов, круто поднимался высокий берег, по которому раскидывал широкие тени свои старинный сад, богато убранный всеми пестрыми цветами осени; яркие лучи полдневного солнца играли на его разноцветной зелени. Мелкие кустарники разнообразными массами свешивались над рекою, которая текла внизу голубою лентою, вырываясь из-под мельничной плотины, служившей сообщением между деревнями и усадьбою. Из-за саду виднелся господский каменный дом с двумя флигелями и заколоченными наглухо окнами, обвалившийся, поросший травою по кровле, но еще сохранивший следы барской жизни прежних хозяев. Далее возвышались небольшие готические башенки старинной деревянной церкви и колокольни в виде осьмиугольной башни с чешуйчатым куполом. Этот вид пленил меня – я перешел плотину и по заросшим аллеям сада, покрытым мягким ковром опадающих листьев, вышел на широкую площадь, посереди которой возвышалась церковь, обнесенная каменною оградою с крытыми воротами в виде часовни. Без всякого сомнения можно было предположить, что не одно столетие видело ее крепкие сосновые стены. Я вошел в ограду и к удовольствию моему увидел пожилого человека, в котором по одежде легко узнал священника. Он шел ко мне навстречу и по просьбе моей согласился показать мне церковь. Это было древнее здание в виде совершенно неправильного многоугольника с маленькими неровными окнами, из которых одни еще сохранили остатки слюды, в других видны были железные решетки. Узкая галерея, до половины забранная тесом, окружала его со всех сторон, так что крыша, поддерживаемая столбиками, разделяющими каждое звено галереи, и примкнутая к главной стене, обрисовывала столь же неправильную угловатую линию, как и основание храма. Мы вошли. Темнота, царствовавшая во внутренности, мрачность стен, расписанных альфреско большими темными фигурами, почерневший иконостас с позолоченными столбиками, которые разделяли его от верху до низу на множество неравных прямоугольников, тяжелые резные царские врата грубой работы, задернутые малиновою завесою, два придела, совершенно отделенные от церкви и соединенные с нею только низенькими узкими дверями, которые, будучи отворены, казались входом в какие-то пещеры, – все это внушало невольный ужас. Я остановился: яркий луч солнца проходил в церковь в отворенную дверь правого придела, как таинственный луч небесного света сквозь мрачные своды пещеры молящегося отшельника. Я невольно подошел к клиросу. Подле самой двери большой черный киот с почерневшими от времени золотыми украшениями поразил взор мой. Я подошел ближе, чтоб рассмотреть его. Внутренность киота была обита черным бархатом, посередине был врезан небольшой золотой крест, на верхнем конце которого надето было кольцо того же металла с бирюзовым камнем; золотая, довольно тонкой работы цепь окружала его в два ряда. На нижней части киота, под стеклом находилась золотая резная надпись церковными буквами:

аΨНА ГДЪ.

Я спросил священника, что это значит.

– Не могу вам сказать, – отвечал он, – киот поставлен еще до меня.

– Не сомневаюсь, батюшка, но, может быть, вы слышали что-нибудь.

– Я как-то не любопытствовал.

– Не знает ли кто-нибудь из церковнослужителей или стариков деревенских? Да здесь, я думаю, есть и дворовые люди. Вероятно, это было поставлено здешними помещиками.

– Навряд ли сыщется кто-нибудь, кто мог бы вспомнить, когда принесен и кем поставлен киот; все так уже привыкли видеть его, что никому и не вздумалось, вероятно, спросить у стариков, которые могли бы это помнить. Мы живем здесь, как видите, – прибавил он, улыбаясь, – мало заботясь о том, что не имеет к нам прямого отношения. Впрочем, если вы так любопытны, то мы можем спросить тестя моего, на место которого я поступил сюда. Он живет с нами, очень уже слаб, но, может быть, и помнит еще что-нибудь… если вам угодно, я приведу его сюда.

Священник пошел, а я остался, спрашивая сам себя: как могло случиться, что человек столько не глупый, как казался мне, и, вероятно, учившийся в молодости, имел так мало любопытства, которое я всегда почитал признаком образованности? Так много значит для человека навык! Теряя с каждым днем привычку заниматься предметами отвлеченными, он заключается мало-помалу в тесном объеме мелочной жизненной деятельности и становится чужд всему, что не входит в круг его обыкновенных занятий; с каждым днем тускнеет умственный взор его, остающийся в праздности, и скоро он становится совершенно подобным тем, которые никогда ничего не знали дальше полосы земли, засеянной их руками.

Через несколько минут священник возвратился, ведя под руку старичка, белого как лунь, в темно-зеленом нанковом полукафтанье; остатки седых волос на затылке и висках были собраны в пучок и перевязаны снурком; он опирался на толстую желтую палку с вызолоченным набалдашником, подарок помещика, как узнал я после. Чугунный крест 12-го года на Владимирской ленте украшал грудь его. Наружность его дышала спокойствием безмятежной жизни и внушала невольное почтение. С ним пришла девочка, лет осьми, с большими черными глазами, румяная и жеманная, в большом желтом платке, который беспрестанно охорашивала, кажется, чтоб обратить на него мое внимание. Младший священник подал старику стул, обитый черною кожею; он сел на него, извиняясь слабостью ног, бог ведает отчего приключившейся, как говорил он; внучка, держась за полу его платья, стала подле него, смотря на меня своими быстрыми глазками.

– Вам угодно знать, каким образом достался этот киот в церковь нашу, – сказал он мне, после того как я подошел принять его благословение. – Вот изволите видеть: он привезен сюда не издалека – из села Ясок. Я был тогда еще мальчиком лет осьми или десяти, вот не больше Малаши; родитель мой был дьяконом, а я прислуживал в Ясецкой церкви, носил связи, подавал кадильницу и все, что следует для службы. Верстах в сорока отсюда в верховьях Шелони есть обширная дача села Ясок, которая снабжает всю безлесную часть уезда и топливом, и строевым лесом; тогда это был темный, непроходимый лес, деревья, как говорят у нас попросту, что шапка валится. Теперь он уже посмельчал, но все еще много хорошего лесу сплавляют каждую весну вниз по Шелони в Порхов. Там, в ближних дачах погоста Дегжо, протекает небольшая речка, Севера, в тех местах, откуда отцу Иакову присылают Ясецкие наши родственники такую вкусную ягоду морошку. Славная морошка! Не угодно ли будет откушать? Покорнейше просим! Сегодня утром отец Иаков, дай бог здоровье, завез ее нам, приехав из Ясок.

Я поблагодарил и просил продолжать.

– Там, в болотной глуши на самом берегу Северы, стояла пустынька, и народ много рассказывал о трех отшельниках, некогда в ней спасавшихся. Говорили, что они истинно святого жития; я еще чуть-чуть это помню. Вот как последовал указ блаженной памяти государыни императрицы, чтобы отнюдь не позволять отшельникам жить по лесам в особых пустынях, двое из них скрылись неизвестно куда, а третий остался, и я еще помню его, пустынник Кассиан, вот как теперь гляжу. Теперь нет уже ни хижины, ни забора, но видны еще грядки и несколько плодовитых кустарников. Вот через несколько времени после того, как скрылись отшельники, как теперь помню, это было накануне Троицына дня, точно так. Мы убирали церковь березками да расстилали траву по полу; вот смотрим, батюшка, отец Макарий, идет – священник такой был строгий да осанистый, – а за ним монах, высокий, седой. Дьячков сын, мальчишка, постарше меня годками тремя, толкнул меня да и говорит: «Ведь это отшельник-то, что пропал!» Батюшка взглянул на нас так строго, что мы замолчали. Смотрим: монах поставил на столик киот, начал молиться в землю; батюшка окропил его святой водой и отнес в церковь; когда же он определился священником в наш погост, то перенес его сюда и велел поставить здесь, где вы теперь его видите. Вот все, что я знаю о нем.

– И вы никогда не слыхали от вашего батюшки или от священника, что это был за монах?

– Может быть, и слышал, но не упомню.

Не было надежды узнать ничего более; я подошел к киоту и начал его рассматривать. Дотронувшись до дна, мне показалось, что оно уступает давлению пальца. Я прижал сильнее, и дощечка, вероятно от времени сгнившая, выпала, и с нею сверток бумаги. Священники совершенно ничего не знали о нем; по долгом совещании они наконец решились позволить мне прочесть его. Между тем как мы думали, где сесть, черноглазая Малаша дергала дедушку за полу и шептала: «А форель-то, дедушка!» Священник вспомнил свое ласковое предложение, и на этот раз я не удовольствовался благодарностию. Мы пошли в дом священника, Малаша побежала вперед, и там, между тем как приготовляли форель, я прочел вслух записки отшельника.

– И вы сообщите их нам? – сказала Наталья Дмитриевна.

– Если прикажете. Мне жаль, что я не мог списать рукописи и должен буду прибегнуть к запискам, которые тогда же набросал из памяти, придав им форму обыкновенной повести.

Предыдущая главаГлава 16 из 30Следующая глава